Бред (журнальный вариант с дополнением исключённых глав) — страница 33 из 35

— В какой день вы их передали куда вам было сказано?

— В тот же вечер, — ответила она и затряслась: вспомнила, что Джим велел передать пакет 18-го, а она передала днём раньше, из-за примерок.

Полковник смотрел на неё змеиным взглядом. Вид Эдды не оставлял сомнений в том, что уж она-то ни о какой дезинформации не думала. «Арестовать её и отправить в Москву!» — подумал он в первую минуту. Но его безвинная вина стала бы в этом случае ещё более тяжёлой: начальство увидело бы, какой дуре он поручил важнейшее дело.

— Сказал ли вам этот лейтенант, когда надо передать пакет?

— Нет… Да, сказал… Кажется, он сказал, чтобы на следующий день, 18-го, — пролепетала Эдда, трясясь всё больше. — Но я думала… Я решила: чем раньше, тем будет вернее.

Теперь дело было вполне ясно. «Идиотка!» — подумал полковник. Лицо у него стало почти бешеным. На этот раз ему с особенной ясностью представилась нелепость того, что они делали. «Всё ни к чему, всё гадко, скверно, подло. Затягиваем людей в кровавое болото, даже таких дур, как эта… Вот уж именно убил чёрного зайца! Расставил капкан, надел свежие лапти!..» Он с некоторым облегчением подумал, что зато не убил чёрного зайца и американец. «Тоже попался, как болван! Я сел в калошу, но и он со мной, хотя и не так, меньше. Конечно, это было его дело, это его стиль. Хитро, проклятый, затеял и ещё не знает, что сорвалось! Ничего, скоро узнает!.. Ему, впрочем, за это не покажут кузькину мать, не то что мне…»

Он страшным взглядом смотрел на трясущуюся Эдду. И неожиданно полковник сказал себе, что если б его агентка не была идиоткой, то именно в этом случае американцу удался бы дезинформационный замысел. «Конечно, так! Только из-за её глупости нам удалось заметить обман, — Он вдруг подумал, что незачем губить эту женщину. — Мне пропадать, а она пусть уносит ноги. Никто не может знать, что она опять меня навестила. Карточка была в конвертике, сейчас её уничтожу. Пользы делу от ареста никакой, мне скорее вред. Пусть она идёт к…»

— Я вас прогоняю со службы! Убирайтесь вон! Не смейте показываться мне на глаза! — сказал полковник.

XXXIV

В этот день 17 июня в обеих частях Берлина стали исчезать надписи «Ami go home[424]», которыми берлинцы старались дразнить американцев довольно неуспешно: «Ami» к этому привыкли в разных европейских столицах и почти не обращали внимания: понимали, что люди всегда благодетелей не любят и тут ничего не поделаешь. Зато с утра в восточной части города мальчишки, и не одни мальчишки, орали «Uhri! Uhri![425]» Так грабители в 1945 году кричали берлинцам, срывая с них часы.

Граница между двумя мирами проходила у Бранденбургских ворот[426], по улице Эберта, по Постдамской площади. К ним стекались люди с разных концов Западного Берлина. Говорили, что в восточной части города идут манифестации, что их расстреливают, что пущены в ход советские танки, что повсюду горят дома, что убиты тысячи людей. Где-то вдали поднимался дым. У рубежа было ранено и несколько жителей западных кварталов. Молодые люди перебегали через Бранденбургские ворота и швыряли камнями в Vopo: Volks polizei[427]; она отвечала выстрелами. В толпе ахали и спорили: — «Да ведь это бессмысленно! Чем могут помочь камни!» — говорили одни. — «А по-вашему, ничего не делать и смотреть в бинокли!» — возмущённо отвечали другие. — «Союзники не могут этого так оставить! Они сегодня же двинут войска!» — «Какие войска? У них и войск нет!» — «Если здесь нет, то есть в других местах!» Никто в Западном Берлине войны не хотел; напротив, все её смертельно боялись. Но в этот день почти у всех было смутное желание, чтобы события приняли «грандиозный характер», о котором зловеще-неясно писали газеты.

По ту сторону Бранденбургских ворот, симметрично, на одинаковом расстоянии один от другого стояли советские танки и грузовики. Вид у советских солдат был очень мрачный. Какой-то смельчак взбирался на верхушку ворот, держа что-то в руке. За ним следили с волнением: «Сейчас убьют! Сейчас начнут стрельбу!» Красный флаг упал, вместо него появился чёрно-красно-золотой. Толпа разразилась рукоплесканиями.

Эдда сидела в кофейне и тряслась всем телом, как никогда в жизни до того не тряслась.

Выйдя от полковника, она спешила к станции подземной дороги чуть не бегом, хотя это было неблагоразумно. Держалась обеими руками за сердце, прижала к нему и сумку. «Что такое? Господи! Что я сделала? Просто непонятно! Отчего он взбесился?.. Арестуют! Увезут!.. Но он арестовал бы там же? Передумает! Пошлёт погоню!»

Станция была закрыта. «Забастовали!» — радостно сказал кто-то. «Только этого не хватало! Такси? Опасно! Да и нет их! Как быть? Господи, лишь бы дойти домой!»

Кто-то пробежал мимо неё, быстро поставил у решетки огромную фотографию Карла Маркса со срезанной бородой и понёсся дальше. Эдда из последних сил бросилась бежать. Недалеко от площади была кофейня. «Нет, опасно, здесь меня его люди отыщут! Надо замести следы». Вбежала в другую кофейню, подальше, там было много людей. Повалилась на стул у первого свободного столика, в темноватом углу, далеко от окна. «Здесь не найдут, не могут знать, куда я зашла…»

К ней долго никто не подходил. Она немного отдышалась. Прислушалась, не поворачиваясь, к разговорам за соседними столиками. До неё доходили слова: «Schluss![428].. Schlimm![429]» «Что такое происходит? Они говорят о восстании! Здесь восстание? Господи! Зачем только я пошла!» Старалась понять, за что рассердился полковник, и не могла. «Ну, сдала на день раньше. Если б ещё рассердился Джим, было бы понятно, а ему-то что, проклятому!»

Подошёл лакей и мрачно спросил, чего она хочет. Эдда подумала, что надо бы спросить пива или кофе, так будет беднее, социалистичнее. — «Нет, выпить чего-либо очень крепкого». Она без воды проглотила пилюлю. Угрюмый лакей принёс ей двойную рюмку Weinbrand’a[430]. «Дать ему на чай марку, а то выдаст!.. Нет, марку нельзя, это вызовет подозрения! И те увидят!» Опять прислушалась к разговорам. «Да, так и есть, восстание! Будь они прокляты! Не могли отложить на два дня! Мы были бы уже в Испании… У Франко порядок, он молодец, он их знает!»

Кофейня была старая, когда-то под что-то подделывавшаяся, с огромным очагом, с пивными кружками и фарфоровыми тарелками по стенам и на полках, одна из тех разбросанных по всей Германии бесчисленных кофеен, где в своё время уютно пылали и трещали дрова, где бывали Амедей Гофман[431] или Захарий Вернер[432], если не Альбрехт Дюрер[433] и не Ульрих фон Гуттен[434]. К концу войны кофейня захирела. Эдда, тяжело дыша, думала, что будет, если её задержат у Железного занавеса. «Через день Рамон заявит западной полиции, она примет меры, при его деньгах везде всё можно сделать! Но ведь полиция вскроет ящик в столе и найдёт фотографию — ту фотографию! Господи, Рамон тогда ничего для меня не сделает. Он просто уедет один! И денег не оставит ни гроша! И увезёт все свои подарки!.. Я пропала!»

Она решила пробраться пешком домой. На улицах как будто ничего страшного не происходило, только вид у людей был необычайно мрачный и злой. Вдруг издали послышались выстрелы. Эдда ахнула. Хотела было побежать назад в кофейню. «Да ведь и там могут убить! Кажется, именно с той стороны и стреляют!» Она побежала в прежнем направлении. «Уже не очень далеко… Лишь бы перейти!.. Лишь бы перейти!.. А там я от него потребую, чтобы сегодня, непременно сегодня же, улететь в Испанию или куда угодно! Куда будет аэроплан, туда и улетим!» — думала она. И вдруг ей пришло в голову, что вся её жизнь была ошибкой, что везде, в самом безопасном месте, с деньгами или без денег, её существование будет, как всегда было, жалким и постыдным.

Из боковой аллеи на площадь выходила толпа. Манифестанты шли в порядке, чуть ли не в ногу, шли с флагами и с пением. Эдда прислушивалась и могла кое-как разобрать слова: «Ulbricht, Pick und Grotewohl, — Wir haben von euch die Schnauze voll![435]» «Значит, это не коммунисты? Разве за ними и пойти?» Толпа с тротуаров бешено аплодировала манифестантам. Вслед за ними медленно выехали грузовики с немецкими полицейскими. У них в руках были пулемёты. Вид у полицейских был тоже очень хмурый, как будто и очень смущённый. Сразу наступила тишина.

— Свиньи! — вдруг истерическим голосом закричала женщина с метлой, стоявшая недалеко от Эдды. И точно этого крика все ждали — толпу прорвало бешенством:

— Подлецы!.. Убиваете братьев!.. Перевешаем на фонарях!..

Женщина с отчаянным визгом сорвалась с тротуара и, высоко подняв метлу, бросилась к последнему грузовику. Полицейский, побледнев, навёл на неё ручной пулемёт. — «А-а-а! — бешено завизжала женщина, — стреляй, подлец, стреляй!» Рёв стал диким. Какой-то молодой человек в куртке выбежал из подворотни, низко изогнулся, откинувшись на бок, и швырнул камнем в грузовик. В тy же секунду послышались выстрелы. Женщина выронила метлу и, схватившись за живот, продолжала стоя кричать. Позади неё на тротуаре, еле ахнув, повалилась Эдда. Она была убита наповал. 

XXXV

С раннего утра полковник № 1 получал в своём кабинете донесение за донесением. Он был гораздо лучше осведомлен, чем другие, но и он знал немного. Ему было во всяком случае ясно, что «грандиозного характера» эти события сами по себе никак принять не могут: как только вошли в город советские танки, успешное восстание стало совершенно невозможным. «Вооруженные восстания могут теперь удаваться разве только в Азии или в Южной Америке, а это вдобавок не вооруженное, а безоружное восстание». Ему приходили в голову разные соображения, — как, например, события отразятся на положении правительства Аденауэра[436]? Усилятся ли социал-демократы или, напротив, христианские демократы? Он предпочитал вторых, но ничего не имел и против первых. Большого значения это, по его мнению, не имело. «А обвинять будут всё равно администрацию: она ничего не предвидела. Так, когда умирает больной, то всегда говорят, что его плохо лечили, что можно было вылечить».

Важнее было другое. «Конечно, коммунисты объявят, что беспорядки устроены нами. Само по себе, и это неважно, но вдруг они хотят предлога для войны?» Несмотря на свою осведомлённость, полковник не имел твёрдого мнения о том, хочет ли советское правительство войны в ближайшее время или нет. Многое говорило в пользу каждого из двух предположений. «Правда, предлог им не очень нужен, могут ухватиться за что-либо другое. Но если выбрали это? Перевес в силах у них сейчас ещё велик. Что бы ни случилось, он будет понемногу уменьшаться, рискуют упустить момент. Может быть, сегодня, сейчас, в эту самую минуту, у них в Кремле идёт бурный спор: воспользоваться ли этим предлогом? Будь Сталин жив, вероятно, воспользовался бы. Нынешние скорее не решатся: ещё не утвердились, ещё не свели счётов между собой. Всё же возможность не исключается: соблазн велик, fifty-fifty. И от этого зависит судьба человечества! Да, кошмарная вещь холодная война. Хуже, чем она, только война настоящая».

В середине дня ему стало известно, что убитые исчисляются десятками, а раненые сотнями. Полковник сожалел о погибших людях, считал дело безнадёжным, но и он не мог отделаться всё от того же смутного, страшного и радостного чувства: что-то сдвинулось! «Восстание! Первое у них восстание!» Это мирило его с немцами. Не понимал, каким образом народ, показавший такую храбрость в двух войнах, без выстрела сдался Гитлеру. «Быть может, и война. То, что происходит, это лишь эпизод — кровавый эпизод — в холодной войне. Не мы холодную войну начали, мы готовы прекратить её в любую минуту, лишь бы её прекратили те. И если даже это восстание окажется как бы предисловием к мировой войне, то ответственность несём не мы».

Дела у него было не так уж много. Он принимал донесения, сопоставлял и группировал сведения, отправлял доклады по начальству. Для всего этого лучше было не выходить из своего кабинета. «На месте» никто ничего или почти ничего не видит. Здесь картина много яснее. Но ему в кабинете не сиделось. «Туда теперь и не пропустят». Поездка в восточную часть города, да ещё на американском автомобиле, была связана с немалым риском. Это не было доводом ни против поездки, ни в пользу её: как Шелль, полковник знал, что упрёка в трусости он может не опасаться. «Но если б и пустили, то именно с провокационной целью: чтобы скомпрометировать и наше правительство, и меня, и восставших».

Проехать же к Железному занавесу, к Бранденбургским воротам или к Потсдамской площади[437], можно было. Полковник велел подать автомобиль. Обычно он правил сам, на этот раз взял с собой шофёра. Ещё издали он увидел дым, стоявший в разных местах над восточным Берлином. Стрельба была не очень сильна: всё же это была давно не слышанная им стрельба, в былые времена его оживлявшая. К Бранденбургским воротам валили люди. Вид у них был очень угрюмый и вместе с тем тревожно-радостный.

Оставить автомобиль пришлось на довольно большом расстоянии от ворот: сплошной стеной стояла многотысячная толпа. Другому человеку и не удалось бы пробраться вперёд, но полковник был в мундире, перед ним все расступались, он прошёл довольно быстро. Видел, что все на него смотрят, точно он сейчас сделает что-то очень важное. «Не хотят же они, чтобы я объявил войну России!» Он ясно чувствовал и то, что ожидание грандиозного понемногу ослабевает, к вечеру ничего не останется.

Полковник думал о положении в мире не иногда в свободное время или за чтением газет, как громадное большинство людей: он думал об этом беспрестанно, в течение долгих лет, с этим была тесно связана его профессия, об этом говорили получавшиеся им ежедневно многочисленные донесения. Но именно теперь, в гневной, бурлившей, несколько стихавшей при его приближении, толпе ему точно впервые стала совершенно ясна трагедия, которую переживал мир. Справа затрещал пулемёт. «Расстреливают безоружных, дело нетрудное. Да и вооруженное восстание не имело бы никаких шансов на успех. Люди пошли на безнадёжное дело просто от отчаяния… Всё зло в мире от них! Когда же и как положить конец их делам? И не только их делам, но и им самим? — думал полковник. Им овладела ненависть, вообще мало ему свойственная. — Много у нас было ошибок, но от них всё зло в мире, от них и почти исключительно от них! В чём другом я могу со временем и переменить мнение, но не в этом: они, именно они несут миру зло и гибель! Так я буду думать до конца моих дней, и ни один честный и неглупый человек не может с этим не согласиться!»

Он остановился у пролёта и заглянул в другой мир. На площади стояли хорошо ему известные танки Т-34, грузовики с советскими солдатами и немецкими полицейскими. К воротам с той стороны подъехал открытый автомобиль. Из него вышел советский полковник.

Он тоже в течение всего утра получал сообщения с разных сторон Берлина. Распоряжения и от него зависели мало, этим ведали другие должностные лица. Тем не менее его ответственность была велика: он отвечал за действия иностранных агентов, отвечал даже в случае, если никаких действий не было, но признавалось необходимым, чтобы они были. Полковник пробовал себе говорить: «Семь бед, один ответ», однако понимал, что эта седьмая беда окончательно его погубит. Он вышел из своего служебного кабинета почти в отчаянии, тщательно скрывая его от подчинённых. Многие от него отворачивались. Слухи об его опале уже ходили в этом здании, хотя причины были толком никому неизвестны.

То, что происходило в Берлине, можно было назвать и «народным восстанием», и «уличными беспорядками». Он знал, что официально будут говорить о беспорядках, вызванных иностранными агентами. Предполагал, что беду наделало кукольное правительство восточной Германии. По распоряжению разных Ульбрихтов и Гротеволей, которых он уж совершенно презирал, была вдвое понижена заработная плата аристократии труда, называвшейся по-учёному квалифицированными рабочими. «Забавно, что эти олухи действовали «из демократизма»: они хотели, чтобы квалифицированные получали столько же, сколько неквалифицированные. Было бы в нынешней конъюнктуре демократичнее не понижать плату первым, а повысить её вторым. Так было и у наших: уравниловка по низшему уровню. Дорого обошлось и нашим, очень дорого платит Россия за всё, что они делают! А немцам, верно, забыли сказать, или они решили проявить независимость, вдруг на этом сойдёт. Ан не сошло, будет крепкий нагоняй, если не что-либо гораздо хуже». В другое время полковник очень порадовался бы нагоняю Москвы её немецким лакеям. Но теперь ему было не до того. Помимо грозившей ему личной опасности, он, при своих менявшихся взглядах, испытывал и чувство, сходное с чувствами американского полковника: это был какой-то реванш немцев. У них восстание. «Но и у нас были восстания! — отвечал он себе. — И восстания, неизмеримо более кровопролитные, только их скрывали, и происходили они не в Берлине, на виду у всего мира, а в нашей никому не видной глуши. А эти свободолюбцы своего Гитлера приняли с полным удовольствием, им неприятен только иностранный деспотизм…»

Его самого удивляло, что он теперь ставил чуть не в заслугу немцам восстание против той власти, которой он служил. «Что ж делать, так оно и есть… Да, моя песенка спета. Буду сир, наг, гладен и хладен… Уж к этому делу меня пришьют наверное: не предупредил, не сообщил, не схватил иностранных агентов. Они ведь сами иногда начинают верить хоть части того, что сами же и выдумают. Не убью чёрного зайца! Мои наглыши будут в восторге… «Кури Хара сделал себе харакири», — вспомнил он глупую шутку, веселившую людей на Потсдамской конференции, когда покончил собой Кури Хара, японский посол в Анкаре. — «Чему быть, того не миновать… У каждого из нас есть мечта о чёрном зайце, а убивает своего один человек из ста».

Его автомобиль пронёсся по улицам, на которых не было стычек, и остановился у Бранденбургских ворот. Полковник ещё издали увидел другой флаг и громадную толпу, собравшуюся на окраине того мира. Несмотря на свои новые мысли, он к ней чувствовал только злобу. «Глазеете, господа демократы, в бинокли смотрите? Ну и смотрите. Уж вас-то мне никак не жаль, слишком вы глупы!» — подумал он, выходя из автомобиля, и неторопливо направился к воротам. Он заглянул в пролёт и узнал стоявшего прямо против него американского полковника.

С минуту они смотрели друг на друга. Хотели было отвернуться и не отвернулись. Подумали, не отдать ли честь, но не отдали. Да и значились в одном чине.

Приложение