Маскарад не очень вязался с избранием дожа, но для большей живописности решено было устроить и маскарад. Впрочем, гости могли являться в масках и стильных костюмах или без них, — кто как пожелает.
Газеты печатали заметки о Празднике Красоты. Их было гораздо меньше, чем ожидал Рамон. В газетах, не пресмыкавшихся перед богатством, появились и заметки презрительные. «Секретариат», уже состоявший из нескольких человек, этого для хозяина не переводил. Неподписывавшиеся добрые люди усердно присылали вырезки по воздушной почте, — всё бросалось в корзину. Рамона огорчало, что в заметках ничего не говорилось об идее праздника. Он и сам теперь меньше говорил об обязанности богатых людей перед обществом. А когда бывал раздражён, то, как князь де Саган[356], с вызовом объяснял, что тратит миллионы для собственного удовольствия и ничьим мнением не интересуется. Интерес к избранию дожа у него несколько ослабел. Эдда появилась как раз вовремя.
За три дня до праздника в гостиницу принесли костюм Шелля. Наташа увидела что-то красное с золотом и не попросила вынуть костюм из коробки. Шелль был неприятно удивлён. Сама она решительно отказалась от стильного платья.
— Нет, уж меня уволь! Если говорить правду, то мне не особенно нравится, что и ты будешь в костюме.
— Не могу же я изображать телохранителя во фраке.
«Зачем же тебе понадобилось изображать телохранителя?» — хотела спросить Наташа, но не спросила.
— Я ничего и не говорю.
— Думаю, что развлечения необходимы. Особенно тебе: ты вышла замуж за человека настолько тебя старше. Как это у Лермонтова? «А что, скажите, за предмет — Для страсти муж, который сед».
«Это ему необходимы развлечения», — грустно подумала Наташа.
Вечернее платье было ей всё-таки необходимо. Шелль, задетый словами Эдды у Флориана, настоял на том, чтобы платье было дорогое. Добился этого не без труда.
— Просто смешно тратить такие деньги на один вечер! Где же я его ещё надену? У нас в домике на Лидо и знакомых не будет, а не то что вечера и балы! Будет скромная трудовая жизнь, — говорила она. Он слушал о скромной трудовой жизни хмуро, хотя и ему балы никак не были нужны.
Платье оказалось ещё более «вечерним», чем думала Наташа. На шлейф она не согласилась, — «было бы курам на смех!» При первой примерке пришла в замешательство, увидев себя в зеркале с голым бюстом, без рукавов. «Все скажут: «не умеет такое платье и носить!» Больше всего, разумеется, боялась того, что подумает он. Шелль хвалил — разве только чуть холоднее, чем прежде.
После того, как он познакомил Эдду с Рамоном, Шелль признал свою роль законченной. Всё дело перешло к секретариату. Главная секретарша работала целый день и себя не забывала. Шелль это знал, а она знала, что и он тоже себя не забывает. Ладили они отлично. По вечерам секретарша делала ему краткие доклады, в частности о недоразумениях между приглашенными, обидах, местничестве.
— Пусть он идёт к чёрту… Пусть она идёт к чёрту, — равнодушно отвечал Шелль. — Помните, важно только одно: чтобы все были пьяны. Шампанское уже доставлено?
— Ледники не вмещают! — отвечала она с улыбкой. Не совсем понимала, почему он изменился: конечно, праздник глупейший, но ведь так было с самого начала; между тем прежде Шелль во все входил. Он и сам плохо это понимал и приписывал неврастении.
— Ничего, пусть пьют тёплое. А если будут недовольны, то пусть повесятся!
За час до начала спектакля Шелль зашёл к Наташе в раззолоченном малиновом бархатном кафтане. При его росте костюм очень к нему шёл. Он и носил его так, точно всегда так одевался. Наташа ахнула.
— Ты великолепен! Просто великолепен! Как всегда, будешь самый красивый из всех!.. Я прежде не сочувствовала, но это так необыкновенно красиво!
— Уж если валять дурака, то как следует.
— Как жаль, что люди так не одеваются теперь!
— Твоё платье очень хорошо, очень, — сказал он, целуя её.
— Ты говоришь правду? Мне просто совестно спуститься в холл!
— Сегодня это никого не удивит. Вся гостиница будет на празднике. Даже лакеи и горничные. Я велел подарить им билеты. «Плебс» будет пьянствовать внизу, а «элита», во главе с Рамоном, в бельэтаже.
— Пожалуйста, не говори «плебс». Я сама плебс.
— Забавно то, что плебс, наверное, наполовину, если не на три четверти, состоит из коммунистов или по крайней мере на выборах за них голосует. Кстати, я, просто из любопытства, спросил Рамона, подавать ли и внизу шампанское или же с народа достаточно Asti, — сказал Шелль. (Наташу опять кольнуло: «Точно он приказчик!») — Он ответил: «Всем шампанское и самое лучшее!»
— Да, он добрый человек, я знаю.
— Во всяком случае один из самых щедрых людей, каких я когда-либо видел. Как ни огромно его состояние, он со временем всё спустит. О своей демократической идее он больше, к счастью, не говорит, но по характеру он кое в чём «демократ». Недавно пригласил к себе на обед всех статистов, они очень оробели.
— На каком языке они разговаривали?
— Вероятно, все время молчали. В Англии полтораста лет тому назад считалось неприличным разговаривать на раутах. Все проходило в глубоком молчании, хороший был обычай… На днях он велел секретарше, чтобы на празднике «все были равны»: «У меня нет принцев и графов!» К слову будь сказано, принцев и графов съехалось довольно мало, это к чести аристократии. Я в докладах Рамону даже должен был многим гостям пожаловать титулы.
«В докладах!..» Хоть бы скорее всё это кончилось!» — подумала Наташа. Шелль заметил тень на её лице, догадался и с досадой сказал себе, что и тут стал говорить лишнее.
XXVIII
Догаресса плыла на Праздник Красоты в пышно убранной гондоле с большой парчовой палаткой.
Платье Эдды было восхитительно. На неё смотрели с завистливым признанием дамы свиты. Они звёздами не были, — звёзд тоже приехало не много, — свита состояла из второстепенных артисток, скорбно недоумевавших: «Кто такая? Почему никто о ней не слышал? Почему ей дали роль догарессы?» Шелль пустил слух, будто Эдда только что бежала из Румынии, где пользовалась громкой известностью. Румынские звёзды могли быть неизвестны в Западной Европе. Кинематографические дамы должны были признать, что румынская звезда очень красива и что одевается она и красится превосходно. Теперь на свиту произвела сильное впечатление её корона. «Десять тысяч долларов, если не фальшивая!» — решительно сказала одна дама. «Нет, семь-восемь», — возразила другая.
Всего лишь накануне бриллианты и рубины короны были поддельными. Секретарша утром принесла её Рамону. Он взглянул и вспылил:
— На моём празднике корона догарессы не должна быть украшена стеклянными погремушками!
Секретарша его слова поняла, тем более что они сопровождались сильными жестами. Она успела привыкнуть к его вспышкам. Усвоила не ту тактику, что Шелль, а свою, гораздо лучшую. Всякий раз, входя в номер Рамона, она принимала смущённо-восторженный вид, какой может быть у молодой девушки, желающей попросить автограф у Франка Синатра[357]; когда же происходила вспышка, секретарша изображала на лице страшный испуг. И то и другое ему нравилось. Так и на этот раз ему показалось, будто она тотчас упадет от ужаса в обморок. Она что-то невнятно бормотала, всё равно он понять не мог.
— Вы ещё и на мою собственную корону поставили бы фальшивые камни! — сказал он мягче. Его корона стоила огромных денег. Хотя Рамона уже знали в Венеции, хотя газеты писали об его сказочном богатстве, ювелир, получив чек, перед отсылкой короны в гостиницу справился по телефону в банке, есть ли покрытие на такую сумму. «Есть и на в десять раз большую», — ответил знакомый директор.
— Положите эту дрянь назад в шкатулку, я возьму её с собой, — сказал Рамон. Секретарша хотела было понести шкатулку за ним, но он не допустил и со шкатулкой в руке прошёл к гондоле — у него теперь была своя, самая лучшая в Венеции. Люди стремительно бросились его усаживать. Он отправился в гостиницу Эдды. Так было с ней условлено.
— Прежде чем ехать в окрестности, мы заедем к ювелиру, — объявил он. Эдда скромно потупила глаза. Ему и это очень понравилось, хотя он любил «женщин-хищниц». — Те дураки поставили вам на корону фальшивые драгоценности! Вам!
Кольцо или брошка были бы подарком наверное. Относительно же маскарадной короны этого с уверенностью сказать было нельзя. «Может быть, корону придётся вернуть? Зато если она подарок, то ведь это огромные деньги!» Эдда взволновалась чрезвычайно. В магазине она переводила его слова и еле дышала. Пробовала за него поторговаться, но он её остановил: не надо! «Благодарить? Но если он не дарит? За внимание? Разве за внимание благодарят так, как за подарок!» — мелькало у неё в голове. Она поблагодарила как за внимание, но бросила ему дивный взгляд. Как будто он ждал большего.
За догарессой в двадцати гондолах следовал восторженный народ: были все «ремёсла». Люди пели, играла музыка. На подъезде дворца Эдду встретил дож в длинной, раззолоченной мантии, в короне, с мечом. Над ним держали золотой зонтик. Эдда взглянула на корону дожа и ахнула: «Миллионы!.. Теперь будет хам, если не подарит мне мою!» Рамон жестом Дандоло[358] или Марино Фальери[359] протянул ей руку и поцеловал её, хотя это было нелегко при двух коронах. Из всех окон дворца неслись бурные рукоплескания и восторженные крики. Впрочем, кто-то закричал: «Эввива Ленин![360]» Оркестр играл марш из «Аиды»[361]. Процессия выстроилась и двинулась вверх по лестнице. Народ орал всё восторженнее. Уже с полчаса лилось рекой шампанское. Теперь с балкона бельэтажа дож и догаресса должны были бросать народу монеты. Это очень не понравилось Эдде.
— Не надо… Право, не надо… Всё равно будут падать в воду, — говорила она дожу. Но оркестр и рукоплескания заглушали её слова.
Она дала билет и Джиму.
Он никого не знал в толпе, бродил по залам и пил шампанское. В зале Тьеполо он обратил внимание на молоденькую даму или барышню, робко державшуюся за «трельяжем». «Очень мила. Как она сюда попала?» К даме на минуту подошёл гигант-телохранитель, поговорил с ней, весело улыбаясь, кивнул ласково головой и отправился опять на свой пост. Дама просияла при его появлении. Затем улыбка с её лица стерлась.
Из-за обязанностей телохранителя Шелль почти не встречал Наташу на празднике. Она издали видела, как он прошёл по залу, видела собственно только его возвышавшуюся над трельяжами голову. «Так в кинематографе иногда показывают не всего человека, а, например, его ноги. Это даже всегда страшно, кажется, что он преступник… Прежде становилось светлее, когда он входил в комнату. А теперь? Неужели я люблю его меньше? Конечно, нет! Хороша бы я была без него! Всё-таки он мог бы подойти ко мне, ведь я здесь одна и никого не знаю… Господи, зачем этот праздник, где половина людей пьяна, а другая делает вид, будто очень весело. Хоть бы скорее эта комедия кончилась! Он сказал: «Уедем на следующий день». «Давно пора!» — думала Наташа.
«Верно, её муж, — огорчённо сказал себе Джим. — Хорошо бы с ней познакомиться, но кто меня представит?»
Громкоговоритель на трёх языках объявил, что наверху в третьем этаже сейчас начнётся спектакль марионеток. Часть публики отхлынула от столов буфета. Дама вздохнула и тоже пошла наверх. Джим нерешительно последовал за ней. Отовсюду доносилась музыка. « …Di te, Venezia, Е il simbol vero[362]», — пел тенор. «Прекрасно поёт», — думал Джим. Ему полагалось бы испытывать отвращение от всего, что происходило во дворце. Но по-настоящему ему тут была противна только Эдда, очевидно продавшаяся этому богачу. Он видел, как она сидела на троне, и издали поклонился ей. Догаресса величественно кивнула ему головой и с ласковой улыбкой заговорила с дожем. «Если б и не была шпионкой, — просто неправдоподобно антипатична! А дня три мне почти нравилась!»
Переполненный длинный зал кукольного театра со многими рядами стульев был ярко освещён. Впереди разместилась «элита», а в задних рядах народ, — размещение произошло естественно, само собой. Занавес ещё не был поднят. Впереди его на эстраде стоял кукольник, пожилой представительный итальянец во фраке и в белой мантии. Он на не очень правильном французском языке, но в совершенстве передавая все интонации французской речи, рассказывал историю марионеток. Джим окинул зал взглядом и сел с края у двери. «Куда же она делась?» — спросил он себя и увидел её там, где сначала и не искал: она сидела с простыми людьми, в последнем ряду и слушала очень внимательно. Прислушался и Джим. Вдруг человек на эстраде заговорил так же хорошо по-английски и женским голосом. Публика не сразу поняла. Послышался смех. Теперь кукольник рассказывал содержание пьесы. Она была о роялистах, заговорщиках и шпионах в пору французской революции. По его словам, среди полишинелей[363] тогда были роялисты, заговорщики, шпионы и многие из них были казнены.
«Вот бы у меня была такая жена! Теперь и дело есть в жизни! — думал Джим, с новой радостью вспомнив о Монтеверде. — Любовь и труд, интересный труд, больше ничего не надо. На военной службе я всё же останусь, нельзя в двадцать шесть лет жить на деньги дяди. Бедный дядя! Он думает, что провёл мудрую жизнь! Ну что ж, я его переубедить не могу, как он не может переубедить меня. Это не мешает ему быть прекрасным человеком. И что бы ни говорили мизантропы, на свете преобладают хорошие люди, во всех есть хорошее, может быть и в Эдде… Я не хочу никому мешать, пусть только и мне не мешают… Не буду композитором, так буду историком музыки. И женюсь — вот на такой, как эта! — думал он, почти влюблённо глядя на даму в последнем ряду. — Я не знаю, кто она, но я хотел бы, чтобы меня полюбила такая!»
Кукольник кончил, поклонился публике и взбежал по лесенке на свою закрытую вышку, откуда он управлял сетью проволок. Свет в зале погас. Невидимый оркестр заиграл что-то старинное, — и неизвестное Джиму, и как будто ему теперь знакомое. «Право, похоже на балет Монтеверде!» Занавес поднялся.
Часам к десяти дисциплина во дворце ослабла. Снизу доносился радостный гул. Весело было и в бельэтаже. Дож и догаресса покинули троны. Рамон переходил из залы в залу, приветливо отвечал жестами на восторженные приветствия и приказывал лакеям откупоривать всё новые бутылки. Отдельно от него, с хозяйски-королевским видом, поддерживая левой рукой шлейф, гуляла догаресса. Ей тоже что-то кричали. Она посылала толпе воздушные поцелуи, останавливалась у каждого стола и выпивала полный бокал. Голова у неё кружилась. Останавливалась и перед зеркалами; каждое говорило ей, что она прекраснейшая из женщин.
В одной из зал ей попался Шелль. Несмотря на то, что она была так счастлива, лицо у Эдды чуть дёрнулось от злобы. Повелительным жестом догарессы она показала ему, что хочет с ним поговорить. «Ничего не поделаешь. Всё равно завтра уезжаем… Наташа наверху», — подумал он. Один из салонов не был отведен под праздник. Он почтительно повёл туда догарессу. Они сели в кресла.
— Ты великолепна, дитя моё, — сказал он. — Я лучшей догарессы никогда в жизни не встречал!
— Ты тоже великолепен. Но ты подлец из подлецов! — ответила она. Шелль поднял брови.
— За что такая немилость, женщина великого гнева[364]?
— Подлец из подлецов!.. Ты говорил, что я дура, да? Дэ как дубина, а как ахинея, да? Я и умом, и инстинктом почувствовала правду! Твой патрон мне сказал, что ты женат! И эту твою ободранную жену ты выдал мне за его любовницу! Всё-таки есть предел и бесстыдству, и вранью! Я чуть в обморок не упала, когда он меня спросил, знакома ли я с твоей женой!
— «Чуть» не считается, — сказал Шелль. — Тебе было бы и очень невыгодно падать в обморок. «По понятным причинам», как пишут литераторы.
— Если я не упала, то только потому, что ты мне давно опротивел! Но я скажу ему все!
— И то скажешь, кохана, что ты советская шпионка?
На это она не сразу нашла ответ.
— Ты ещё, по-видимому, и шантажист, в дополнение к другим твоим достоинствам?.. Я оболью её царской водкой!
— Ты всех коварных соперниц обливаешь царской водкой. Это не принято: надо обливать серной кислотой. Всё же не советую, — сказал он, и глаза у него стали злыми и жестокими. Эдда испугалась. — Я имею основания думать, что царская водка потом попала бы на твоё собственное личико. Будем говорить серьёзно. Ну да, я женился, что же из этого? Это было моё право: я ещё в Берлине заметил, что я тебе опротивел. Это мне причинило тяжкие душевные мучения. И ещё больше то, что ты сошлась с молодым американцем. Тебе всё можно, да?
— Кто она такая? Он называл её «Натали». Ты был на ней женат ещё в Берлине?
— Нет. Ты отлично знаешь, что я любил тебя и одну тебя. Пока ты меня не бросила… Ты величественна, как Хо Ши Мин[365]. Имя Хо Ши Мин значит: «Тот, кто сверкает».
— Как мне надоели твои глупые шутки!.. Меня никто не бросал! Я бросила и двух своих мужей. Один, как ты знаешь, был законный, настоящий, а другой почти настоящий.
— Я думал, почти настоящих было больше?
— Х-хам!.. Чем же ты занимался после того, как я тебя бросила?
— Тем, что рвал на себе волосы. Оправившись же немного от потрясения, решил, что насильно мил не будешь. Я и хочу расстаться с тобой полюбовно. Согласись, что я тебя осчастливил. Без меня тебе было бы дожа не видать, как своих ушей. Он уже твой любовник или только станет им в ближайшие часы?
— Моя интимная жизнь тебя совершенно не касается… У него равнодушные чёрные глаза, я этого не люблю. Глаза должны быть огненные или стальные, как у тебя.
— У него глаза хорошие. Левый зрачок светлее правого.
— Этого я не заметила. Он не понимает, что такое настоящая любовь! Для него это, верно, то же самое, что хороший обед. Я сама люблю тонкие блюда и изысканные вина, но разве это то же самое! Разве из тонких блюд и изысканных вин можно сделать трагедию? Даже Джим лучше! Хотя для меня он слишком чист.
— А я?
— Ты тоже многого не понимаешь, но ты другое дело… Она русская? Просто, верно, какая-нибудь Наташка-горняшка?
— Моя интимная жизнь тебя совершенно не касается.
— Она здесь? Я её не видела. Даю голову на отсечение, что и она тебя бросит.
— Неужели даёшь голову на отсечение? Нотариус такого соглашения не засвидетельствует.
— Напрасно ты мне не веришь. Во мне сидит колдунья!
— Сидит, но очень глупая… Постой! Что это? На твоей короне поддельные бриллианты заменены настоящими? Кинжал в грудь по самую рукоятку!
— Ты думаешь, он мне её подарит? — с беспокойством спросила Эдда.
— Это возможно. Если ты будешь хорошо себя вести, я посоветую ему подарить её тебе. Вообще он тебя озолотит. И ты этим будешь обязана всецело мне.
— Я знаю, что он тебя ценит. Просто не могу этого понять. Но я ему открою на тебя глаза.
— Тогда и я ему открою на тебя глаза. А какой у тебя теперь комплекс? Клеопатры[366] или Мессалины[367]? Написала новые стихи?
— Теперь я пишу простые, классические. Как Виктор Гюго[368]. Впрочем, я испытала и сильное влияние Ти-Эс Эллиота[369]. Он замечательный поэт!
— Но ведь он, кажется, очень правый, роялист?
— Поэзия выше всего этого! И я всегда ненавидела всё серединное, это совершенно не для меня. Я и у средних портных никогда не одевалась. То есть одевалась, но с презрением. Одеваться, так у Кристиан Диор. И как досадно, что именно теперь, когда есть деньги, поехать в Париж нельзя! Это тоже твоя вина… А твои люди монолиты это так vieux jeu[370]! Я начинаю думать, что и в роялизме есть своя прелесть. Ты когда-нибудь слышал: «Oh, Richard, oh, mon roi[371]?»
— Нет. И полковник, верно, тоже не слышал. Поэтому ему лучше этого не говори.
— Я с ним наладила очень хорошие отношения. Он хамоват, но, кажется, я ему понравилась, — сказала Эдда с застенчивой улыбкой. Она вообще смотрела на своё участие в разведке как на милую, забавную проказу; даже не очень ясно понимала, кому она собственно служит.
— Это отлично и даже совершенно необходимо. И мы с тобой, повторяю, должны расстаться по-хорошему. Мы друг друга знаем и любим. Заключим gentleman agreement[372]. Очень советую тебе болтать поменьше. Тогда я о тебе не скажу ничего, кроме самого лучшего. Веди себя с Рамоном вообще тихо. Не устраивай истерик, разве только простые маленькие сцены. Ты, впрочем, не истеричка, то есть ты устраиваешь истерики редко. Но имей в виду, что он первобытен и вспыльчив, может дать тебе и по уху. Против этого ты, вероятно, ничего иметь не будешь, однако и щедрости у него убавится. И у тебя больше не будет тонких блюд и изысканных вин. Что бы он тебе ни говорил, отвечай: «Я именно это хотела сказать!» или: «Я именно это хотела предложить!» Восторгайся его идеями. Можешь восторгаться и его элегантностью. Впрочем, он в самом деле элегантен. Ему полагалось бы, например, носить такие галстуки с полосками и с цветочками, от которых колокола начинали бы бить набат. А у него галстуки одноцветные, без рисуночков, очень хорошие. Как у меня… Ну а теперь, сиятельная догаресса, ты должна вернуться к твоим подданным, на «машкараду», как сказал бы твой шут-полковник. Выйди первая, одна. А почему ты без хари?.. В старину маска называлась харей.
— Ты боишься, как бы Наташка-горняшка не увидела нас вместе? Всё равно я в любую минуту могу тебя у неё отбить. Я полжизни отдала бы, чтобы она от тебя сбежала!
— Неужели полжизни? Я боюсь, как бы нас не увидел вместе дож. Он тогда сбросит меня с балкона в Большой канал. Это, кажется, в «Лебедином озере»[373] два танцора танцуют на высокой скале и на каком-то антраша один сбрасывает другого со скалы в пучину. Кроме того, ты тогда не получишь короны.
— Ну хорошо, так и быть, я согласна на gentleman agreement. Только ввиду моего огромного успеха… Ты на меня всегда имел влияние. Ты один! Я объясняю себе это тем, что имела неосторожность тебе отдаться в первый же день нашего знакомства. Это страшно важно!
— На какой день вашего знакомства ты отдалась Джиму?
— Тоже в первый день, но это было по долгу службы.
— А Рамону?
— Рамону на второй.
— Держись за него, кохана.
— Постараюсь. Меня не забывают мужчины, которых я бросаю. И ты не забудешь. «Tu ne quitteras plus les hontes triomphales. Qu'inventa, une nuit, mon vieux demon charnel[374]!», — грозно продекламировала она.
— Это твои стихи? Или только тобою исправленные?
— Как у меня теперь синяки под глазами? Меньше или больше?
— Гораздо меньше. Никаких синяков. Только вот что, дочь моя рожоная. У тебя всегда всё в жизни кончалось вздором. На этот раз постарайся изо всех сил твоего небольшого умишки. Глотай всё, что попадётся, с жадностью, как щука. Брать с Рамона деньги — это угодное Богу дело. Тотчас произведи рокировку, как в шахматах. Обеспечь себя. Высоси из него тридцать шесть миллионов золотых франков, как маркиза Помпадур у Людовика ⅩⅤ.
— Я уже от тебя два раза слышала о Помпадур. Ты повторяешься… Теперь скажи мне тридцать раз les mot de Cambronne[375].
— Это ещё зачем?
— Разве ты не знаешь, что таков старинный обычай во всех театрах Франции? В случае успеха надо сказать артистке le mot de Cambronne.
— Я не могу произнести такое слово на коронации дожа.
— На ухо, — предложила она, подставляя ему щеку.
— На ухо, пожалуй, скажу с удовольствием.
Оставшись один, он закурил новую папиросу, курил теперь беспрерывно. «Ах, как скучно! Смерть мухам. Просто сил нет! — думал он. — Какой идиотский праздник! За последние годы таких было три или четыре. Левый социолог увидел бы в этом символ обреченности буржуазной культуры. Может быть, но и она лучше того, что может прийти ей на смену. И это в моей жизни далеко не самое худшее… Как ужасен тот мир, в котором я прожил почти всю жизнь! Уж если я сам задыхаюсь, «подлец из подлецов», как она сказала. Просто поверить трудно… Ведь есть в мире светлое, есть столько хороших людей, почему мне так не повезло в жизни?.. Но теперь я навсегда вылезу из грязи. Завтра уедем… Что я делал бы без Наташи?..»
В одной из гостиных он наткнулся на Рамона.
— Ну, что, как по-вашему? Все хорошо?
— Изумительно. Ваш праздник перейдёт в историю.
— Теперь и вы видите, что может сделать частный человек, сознающий свои обязанности!.. Выражаю вам благодарность за помощь и советы.
— Я сдал последние счета и остаток ваших денег секретарше, — сказал Шелль. — Как вы знаете, мы завтра вечером уезжаем. Завтра и я, и, вероятно, вы будем заняты целый день. Позвольте с вами проститься.
— Я приеду на вокзал.
— Это очень мило, но зачем вам беспокоиться? Как хотите. Тогда простимся на вокзале.
— Вы сейчас уезжаете домой? Неужели не останетесь до конца праздника?
— Нет, у меня сильно болит голова.
Голова у него действительно болела. И никогда ещё он к себе не чувствовал такого отвращения, как теперь. Шелль не опасался, что Эдда обольет Наташу «царской водкой», но, как с ним иногда бывало, его вдруг стало мучить неясное предчувствие больших несчастий. «Ни малейших оснований нет, напротив, всё в полном порядке… Где Наташа? Сейчас же домой, сию минуту».
Он поднялся по лестнице и вошёл в зал, не обращая внимания ни на марионеток, ни на публику, недовольно на него оглядывавшуюся. В полутьме тотчас разыскал взглядом Наташу. «Она, наверное, в самом последнем ряду. Да, у неё inferiority complex[376], а у меня острая неврастения, одно стоит другого». Он подошёл к Наташе сзади и, наклонившись над её стулом, спросил:
— Тебе, вероятно, очень скучно? Поедем домой, а?
— Отлично, поедем, — ответила она шёпотом, удивлённо на него глядя. — Ведь ты говорил, что часа в три… Хочешь сейчас? Теперь не особенно удобно уходить, люди и то косятся…
— Пусть косятся сколько им угодно, пропади они пропадом, — сказал он, злобно глядя на публику. — Мы с утра едем на Лидо, надо выспаться. Впрочем, мне надо ещё проститься с секретаршей. Я спущусь и вызову нашу гондолу. Через четверть часа буду ждать тебя внизу, у двери. Хорошо? — сказал он и, не дожидаясь ответа, не взглянув даже на сцену, отошёл. Наташа с испугом смотрела ему вслед. «Что с ним?»
Пышно одетые большие куклы с размалёванными лицами, с тщательно завитыми волосами бегали по сцене, разговаривали, вращали глазами на неподвижных лицах. Джим просто не мог поверить, что за них говорит и приводит их в движение один, теперь невидимый, человек на вышке. Была и карусель; Робеспьер[377] гонялся за Марией-Антуанеттой[378]. Элита в первых рядах оценила символ и одобрительно кивала. «Это, кажется, последнее слово искусства», — с недоумением подумал Джим, вспоминая парижскую драму, которую видел с Эддой. Шпионка с лисьей мордой была наконец поймана. При ней нашли бумагу с какими-то цифрами.
Наташа вдруг почувствовала сердечную боль. «Что такое? Что случилось?..» Вспомнила не сразу: тот листок, выпавший из словаря: 320…[379] «Ну и что же? Какой вздор опять!..»
У неё вдруг полились из глаз слёзы. Уже через час после того она и понять не могла, что такое с ней случилось. Но теперь самые странные, самые неожиданные мысли вдруг ею овладели. «Неужто ошибка? Неужто всё было ошибкой! Не может быть! Я просто схожу с ума… А если ошибка, то что же теперь делать? Уйти в монастырь! Сейчас вернуться в гостиницу, собрать вещи, мои прежние вещи, и уехать, ничего не сказав?.. На его деньги уехать! В какой монастырь! Нет тут православных монастырей… И я люблю его… Что мне делать?.. Не надо плакать, люди могут заметить… Темно, не увидят. Разве я могу от него уехать, хотя бы он был тёмный человек! Нет, мне померещилось, как тогда на Капри во сне. Всё от него скрыть… Конечно, конечно, скрыть… А он говорил, что я не умею лгать… Всё вздор, все!» — прикрикнула она на себя. Слёзы у неё лились всё сильнее.
Джим увидел, что к концу представления к даме опять подошёл тот же великан-телохранитель. «Да, конечно, муж. У неё никакого cavalier servant[380] по венецианской моде нет и быть не может, — подумал Джим со вздохом. — Такую жену и хотел бы иметь, но непременно американку. Жениться нужно на своей.
Куклы плясали на площади вокруг гильотины и страшно кричали хриплыми голосами. Оркестр играл в бешеном темпе. Так же бешено пели куклы: «Ah, ça ira, çа ira, çа ira! Les aristocrates а la lanterne!..[381]» Народ в глубине зала бурно аплодировал, но без злобы. Аплодировала и элита. «Самая подходящая здесь музыка! — подумал Джим. Впрочем, он был настроен не революционно. — Всё это гадко, революции, гильотины, войны, разведки! Нет, моя задача в жизни ясна и чиста: любовь, искусство, труд, больше ничего мне не нужно. И пусть они делают, что им угодно!»