— Гей! Не в пору звон, что не в пору гость — хуже татарина, — пробормотал великий князь и, подозвав к себе Сыту, сказал ему на ухо — Слышь, брат: сделай так, чтоб звону сего — ни-ни… не было! Вечерня не большая беда. Вечерня — не обедня. Пускай поп ваш не звонит… Не хочу я. Понял?
— Как не понять, княже, — вкрадчиво ответил боярин и быстро удалился из сада. Звон вскоре прекратился. Сыта снова появился перед великим князем, и снова начались песни, а затем и пляски, хотя девушки пели и плясали неохотно, единственно повинуясь приказу господарскому.
Скоро наступила ночь. Солнце медленно скрылось за горизонтом, и на небе показалась луна, озарив своим бледным светом притихшую землю. На Руси ложились спать рано, с заходом солнца, и, наверное, в эту ночь мало нашлось бы таких городов и селений, в которых бы шумели и пировали так, как в Сытове. Народ свято чтил праздники Христовы и накануне их не позволял себе никаких игр и развлечений. Но в Сытове было не то. Запретивши даже звонить к вечерне ради того, чтобы звук колокола не мешал слушать песни, великий князь несколько раз вскакивал с места, становился в хоровод и откалывал лихие коленца, заставляя плясать и боярских сыновей Сыту, Белемута и Всеволожа.
До полуночи Василий Дмитриевич оставался в своей компании. Но попойка этим не ограничилась. Боярыч Сыта усердно подливал вино в достоканы своего высокого гостя и его собутыльников Всеволожа и Белемута, не забывая и самого себя, и хмельное зелье лилось рекою. Все были сильно пьяны. Однако великому князю снова показалось скучным бражничать в сообщничестве одних бояричей, и он спросил Сыту заплетающимся языком:
— Слышь, брат… того… нету ли у тебя сказочника, что ль? Сказку аль былину послушал бы я… а?
— Есть, государь, — с готовностью отозвался Сыта, не без труда становясь на ноги. — Сказитель изрядный есть. Зело затейливо былины рассказывает. Только, не обессудь, новгородец он… про Новгород былины поет. Может, не по нраву придутся твоей милости?
— Про Новгород… Что ж? Ничего. Урезал я крылья у Новгорода прегордого… Пускай поет и про Новгород. А гусли есть у него?
— Есть, государь. Мастер он на гуслях играть и былины петь. А былины у него все про новое, про удалую новгородскую вольницу.
Сыта сказал два слова стоявшему неподалеку холопу, и тот исчез из сада, пустившись во всю мочь к боярскому дому. Через пять минут перед великим князем уже стоял высокий седой старик, с широкою могучею грудью, с смелым взглядом зорких темно-серых глаз, в хорошем синем армяке, и отвешивал низкие поклоны.
— Пой, старик… и на гуслях играй! — буркнул Василий Дмитриевич, опуская на руки отяжелевшую голову. — Если угодишь — сто алтын, а не угодишь — сто плетей! Ладно ли?
— Постараюсь угодить твоей милости, княже великий, — без всякой робости ответствовал новгородец и, настроив гусли, запел под гуслярный звон:
Как у нас-де было во Новегороде,
У Ивана Предтечи на Опоках.
На широком дворище Петрятине,
На тоем ли на славном торговище,
Что у тех ли весов, у вощаныих,—
Не два кречета тут да вылётывали,
Двое молодцов их да погуливало!
А один-то на имя Прокофьюшко,
А и другий словет он Смольнянином.
А гуляючись добры те молодцы,
Что желтымя кудерки потряхивают,
Молодых-те робят призодаривают…
Синю морюшку ведь на утишенье.
Тому славному морю Хвалыньскому!..
А великому князю московскому,
А Василию свет да Димитревичу,
А и светлому ликом, как солнышку,
А още ведь вельми милостивому,
А на Русской земле царю сущему,
Осударю-князю в каменном Кремле —
Рассказал я былину в забавушку,
На его утешение княжеское.
А и будь же ты милостив, князь-государь.
Не клади на меня гнева лютаго,
Не вели сто плетей в спину всыпати,
А изволь сто алтынными пожаловать.
А ведь я ж былину про былое сказал.
Про былое удальство ушкуйничков.
А уж если что молвил я с глупа ума,
Так за это за все прости, княже, меня.
А и стану я ввек тебя славити,
Тебя славити, возвеличивати,
Разносить твою славу по Русской земле!..
Долго пел старик: про пиры и молодеческие игры в вольном Новгороде, про удаль новгородских ушкуйников — разбойных людей, про то, как пленил и рубил им буйны головы татарский князь астраханский Салтей Салтеевич. Наконец новгородец поклонился и смолк. Гуслярный звон прекратился. Благозвучные слова народной былины, видимо, понравились великому князю, и он, подняв голову, произнес:
— Не с глупа ума ты былину сказал. Вельми доволен я тобою. Одно лишь не по нраву мне: сии ушкуйнички ваши, И похвально учинил Салтей, что всем им головы порубил. Одначе чего мне толковать с тобою? Обещал я тебе сто алтын и не отрекаюсь от слов своих. Слышь, Сыта, наутрие выдай ему сто алтын, а потом из казны моей получишь. Ступай, старик.
— Бог да хранит тебя, княже великий! Не оставил ты раба своего милостью княжьею! — низко поклонился новгородец и незаметно, ухмыльнувшись в бороду, повернулся и пошагал в ту сторону, откуда пришел.
— А, други… слышите… что это? — обернулся великий князь к бояричам, уловив своим чутким слухом какой-то шум за боярским домом. — Слышите!.. Кажись, скачет кто-то?..
— И то, скачет, — встрепенулись бояричи, почему-то обеспокоившись от слов Василия Дмитриевича. — Кто бы это мог быть?..
Опьянение великого князя и его собутыльников было полное, но, обладая здоровыми натурами, они не потеряли образа и подобия человеческого, ясно сознавая все происходившее вокруг. Месяц ярко сиял на небосводе, и при свете его они увидели, как к садовой ограде подскакал какой-то человек на добром коне, как он спрыгнул с лошади и громко спросил кого-то:
— Здесь ли княже великий?
— Здесь, здесь, — ответил кто-то, и приехавший человек ловко перепрыгнул через ограду, бегом подбежал к столу, за которым восседал Василий Дмитриевич с бояричами, и, сняв шапку с головы, заговорил:
— Гонец прибыл, государь. Рязанский князь прислал. И пишет князь рязанский, что страшный воитель идет на землю Русскую… Идет Тимур чагатайский. А с ним воинство несметное…
— Врешь, врешь, Третьяк! — крикнул Василий Дмитриевич, узнав в приехавшем человеке своего дьяка. — И Олег Рязанский врет! Загрызет Тохтамыш Тимура… Не добраться Тимуру до нас…
— Идет Тимур на землю Русскую, — настойчиво повторил Третьяк, говоря резким взволнованным голосом. — Тохтамыш в бегах перед ним! Тохтамышево воинство по ветру развеяно Тимуром… Открыта дорога на Русь…
Великий князь привскочил на месте. Куда и хмель девался! Из груди его вырвалось хриплое восклицание:
— Тохтамыш в бегах? Тохтамышево воинство развеяно?.. Да полно, правда ли это?
— Истинная правда, государь! — даже перекрестился дьяк для вящего убеждения великого князя. — Изволь отбыть в Москву, во дворец свой княжий. Давно уж ищу я твою милость, и многие вершники по усадьбам боярским разосланы — все тебя искать. Но вот и обрел я тебя, княже великий… Князь Владимир Андреевич в палате приемной сидит, и много бояр собралось, и сам владыка-митрополит прибыл. Совет держать хотят, тебя ждут… Не мешкай, государь!
— Коня мне! — крикнул великий князь и, обернувшись к Сыте, прошептал ему на ухо — Ну, брат, наказал меня Бог. Вот тебе на праздник бражничать! Не ложно говорил юродивый… А я его? О, Господа! Такое сердце неуемчивое!.. А знаешь что, прикажи сюда холодной воды подать: оболью я голову, и все как рукой снимет…
— Сейчас, государь, — отозвался Сыта, и вода тотчас же появилась перед великим князем. Последний вылил себе на голову чуть не целый ушат и, обтершись поданным полотенцем, сел на подведенного коня.
— Ну, едем, — кивнул он Третьяку и, как трезвый, твердо держась на седле, ударил в бока лошади краями острых серебряных стремян и быстро вынесся из Сытова, размышляя о новой напасти, готовой обрушиться на Русь в лице страшного завоевателя Тимура.
VI
— Эх, княже великий, — укоризненно качая головою, говорил митрополит Киприан великому князю, когда тот, перед утром уже, возвратился во дворец с ночной попойки, — непристойно ты жизнь ведешь! Не тебе, а самому последнему простецу-христианину не подобает делать так, а ты, великий князь московский, на воскресный день бражничаешь! Непростительный грех это перед Господом! А потом, убогих людей обижать? Грех, грех велий сотворил ты, чадо мое! А за грехи кара Божия неминуема!..
— Прости, согрешил, владыко, — потупил глаза Василий Дмитриевич, бывший под впечатлением известия о Тамерлане особенно смирным и почтительным перед митрополитом. — Не хотел, не чаял я… да грех попутал…
— А греху противиться надо, — возразил Киприан. — На то и воля дана человеку, чтобы он грехам противился. А юродивого, сиречь блаженного, напрасно обидел ты. Он человек прозорливый. А ты его наземь повергнул!
— Сердце не стерпело мое. Вестимо, я неладно сделал, осерчал на укоризны его… но каюсь я во грехе своем, владыко. Прости меня, непотребного. Вперед не будет сего.
— А он человек прозорливый, — повторил митрополит, не без горечи заметив, что великий князь еще не совсем протрезвился. — Провидел он очами духовными нашествие Тимурово и мне о том предсказал. А потом и грамотка пришла от Олега Рязанского. Иди проспись, княже, и днем совет учиним. А теперь вижу я, бродит еще хмель в голове твоей. А хмельный разум куда как плох перед трезвым разумом. Вот тебе слово мое.
— Не могу я думать о сне, владыко, — возразил Василий Дмитриевич, который, несмотря и на хмель, желал тотчас же совещаться с боярами о мерах к предупреждению нашествия Тамерлана. — Дерзновенно воздвигается на Русь Тимур, и нужно о родной земле подумать. Довольно бражничал я… довольно беса тешил. Настал час испытания Божия — и отрину я все прелести мирские. Не время почивать тогда, когда на отчизну нашу страшный воитель ополчается. Не думай обо мне, владыко, что я совет держать не могу. Дух мой бодр и плоть здорова, а хмель из головы выходит. Сейчас же кликну я дьяков и прикажу дядю Владимира Андреевича призвать и всех бояр ближних и разумных, что дожидались меня, говорят, всю ночь напролет в палате приемной и только недавно разъехались.