Бремя удачи — страница 37 из 75

Марк Юнц поздравил меня с законным браком одним из первых, когда уволок нас с Семой вкалывать на благо погоды и грядущего урожая. Именно эту каторгу ректор с самым невинным видом назвал медовым месяцем. Так что ему, сопровождающему нас, пришлось расплачиваться за свою опрометчивость и выслушивать мои провокационные рассуждения по поводу КПД веры. Несчастный ректор бледнел, молился и вздыхал, проявляя чудеса смирения и терпения. Убеждал, что вера вовсе не паровоз, но таинство и суть души. Семен хитро усмехался и записывал. И за мной и за ректором. Его пенсионная книга продолжала наполняться фактурой.

Полагаю, именно Марк Юнц и довел до сведения Потапыча и прочих уточненные данные о толщине папки и усердии Хромова. Большой Мих насторожился и заказал Семке серию материалов с перспективой на большую и убийственно объемистую книгу «История парового двигателя и сети рельсовых дорог в Ликре». Мой Сема поддался на провокацию, забросил «пенсионные накопления» и проникся новой ролью писателя. Даже ходить стал чуть медленнее, не срываясь на бег. Дня три он полагал себя великим и состоявшимся. Я прямо забеспокоилась. Потом гляжу – нет его и нет, и только в два часа ночи явился: примчался во всю прыть, со старой сумкой-планшеткой, в любимой куртке с кожаными нашивками на локтях. Веселый, голодный, глаза горят, пальцы в чернилах, на скуле синяк – общался на вокзале с теми, кто знает настоящую низовую правду железнодорожной жизни. Не прилипло к нему величие, обошлось.

На первое октября у Семки было много планов. Он нашел нашего проводника, знакомого по поездке с юга: злостного махорочника и старейшего работника на всей ветке путей, помнящего даже историю прокладки. Меня Хромов обозвал женой писателя и жертвой пера и топора – это когда я попыталась убить его взглядом и улизнуть домой, опознав черноту личной удачи, то есть обреченность задыхаться в дыму аж до самого обеда. Фарза не врет: побег не удался. Сема меня изловил, пристыдил. Он же самолично усадил деда за столик в кафе «Свисток», вручил мне перо и велел писать дословно, без лености и сокращений. Сам убежал в музей, оттуда к бригадиру местного ремпоезда, контролерам, билетерам… Я проводила его взглядом, убедилась: умеренно-серенький, готовых лопнуть опасных завязок удачи и неудачи нет, не прибьют насмерть за рвение. Раз так, я успокоилась и стала слушать деда, по мере возможности глуша запах табака ароматом кофе.

К обеду дед излил душу до донышка, получил в знак уважения пачку ядреного табака и гордо удалился задымлять привокзальную площадь и плодить сплетни. Я пересела за самый дальний от сизого табачного гриба столик, заказала обед и принялась рассматривать вокзал и ждать Семку. Два раза в голове мелькали мысли семейные, домовитые, но, устыдившись своей малочисленности, тотчас прятались. Ну действительно, зачем Хромову новая куртка? Он в два дня ее извозит и изотрет до неотличимости от старой. А если журналюга не явится обедать и останется голодным, то не по моей вине, нет смысла переживать.

Семка удачу своевременного обеда рассмотрел и опознал всем своим ссохшимся, страдающим желудком. Морщась и принюхиваясь к чужому счастью, запасенному и продажному – пирожкам, южному салу в чесноке и перце, хрустящим хлебцам, – Хромов отрешился от сбора фактуры и бодрой рысью направился в «Свисток». На платформе номер семь – вот уж сомнительная удача – он увяз в толпе поклоняющихся жрице Геро. Два ее чемоданчика несли аж вдесятером, ее тоненькое пальто почти что рвали еще трое. Молодой морской офицер оберегал левый фланг, крайне колоритный казак вышагивал справа, часто показывая кулак юркому южанину, тянущему руку к кинжалу и цокающему языком… Геро шла тихо, любовалась нашим вокзалом и хлопала рыже-карими глазищами. По-ликрейски она знала два-три слова, на языке англов – еще пять, арьянского не понимал ни один из поклонников, как и родного для нее аттического. Но проблем не возникало.

– Корошо! – Геро указывала пальчиком на часы, горящие солнечной медью.

– Знамо дело!

– Я тэбе залатые падарю, эй, да?

– Сударыня, эти куранты – с башенки старого деревянного вокзала. Олд, зер олд. Бим-бам, ти-та-та-ти…

– Корошо!

– Еще бы, ядрена вошь… простите-с. Извольте глянуть: «Зеленая стрела», первейший паровоз.

– Герр Юнц, корошо? Битте. Колледж.

– В «Националь»! Танцевать!

– Не понимай… Найн, колледж!

– Эй, мой дядя лавку держит, «Савой» – тьфу, два шага, слюшай, паехали!

– Душегреечку бы подарить барыне, ведь иззябнет, сердешная.

Хромов был потрясен столь трогательной заботой окружающих и полнейшим отчаянием Геро, которая пребывала в плену гостеприимства и была бессильна хоть что-то понять или объяснить. Некоторое время Сема двигался вместе с толпой, постепенно пробираясь в ее сердцевину. Слушал и присматривался. А потом – мужчины обречены помогать этой самопровозглашенной жрице – применил удачу. Со всем усердием. Мы два дня ругались после его безобразной выходки.

«Зеленая стрела» внезапно и бурно стравила давление в резервуаре, перрон окутался белым маскировочным паром. У южанина стащили кошель, он наступил на сапог казаку, и оба, сопровождаемые зеваками, помчались ловить вора… Морской офицер навытяжку замер перед капитаном в полной форме, явившимся внезапно, как призрак «Летучего ганзейца». Один из чемоданов упал, началась давка. Сема схватил вещи, выдрал из мешанины рук и тел пальто, толкнул локтем Геро, которая догадалась: это и есть спасение, прибавил шагу, грубо оттирая последних любопытствующих, и помчался сквозь паровое молоко к «Свистку». Мы усадили Геро спиной к вокзалу, замаскировали моими пальто и шляпкой. Официант «Свистка» оказался по батюшке аттиком, язык знал в совершенстве, проникся к бледной и ошарашенной соотечественнице жалостью, снабдил ее обедом в аттическом стиле, да еще и за счет заведения. Как после такого не верить: от удачи есть польза. Только не мне! Пока Семка помогал Геро заселиться и обзавестись необходимым, подучить с помощью магов азы нашего языка, меня воспитывали папа Карл, Марк Юнц и начальник вокзала: нельзя вмешиваться в удачу безответственно, создавая толпу и давку…

Постепенно суета улеглась, и я перестала напрасно сердиться на Геро, ничуть не виноватую в том, что она такая. Мы поладили, на следующее утро сбежали от мужчин и отправились гулять в парк, уютный, полузаброшенный, укрывшийся от суеты города за обшарпанным зданием нового цыганского театра.

Ветер бесчинствовал в городе два дня, как пьяный одинокий купец. Он гулял до последнего листка-медяка, рьяно и неприлично приставал к цыганке-осени и изодрал весь ее пестрый наряд. Деревья стояли голые, черные, испуганно вздрагивая тонкими веточками. Ветер похмельно тихо подвывал – каялся в грехах…

Геро сосредоточенно гуляла не по дорожкам, по колено в ворохе листьев. Нюхала их, щурилась, смеялась и напевала. Она, оказывается, никогда не видела такого замечательно неорганизованного парка. С неубранной листвой, с паутиной на ветках, разноцветными рюшами лишайников, щедрыми зарослями лопуха и чертополоха, готовыми всякому подарить с десяток брошей-шариков. Поди отбейся от их заботы – цепляются не хуже вокзальных ухажеров.

– Тут корошо, Голем есть прав, – рассеянно улыбалась Геро. – Он всегда прав. Так ужасно. Всегда.

– Ты называешь это имя в десятый раз, – отметила я.

– А позолоти ручку, яхонтовая, – веселой скороговоркой начала Ляля, увязавшаяся гулять с нами. – Всю правду…

Цыганочка сникла и опасливо оглянулась на театр. Екатерину Алмазову наспех набранная труппа почитала куда как ревностно. Дурных манер и попрошайничества Алмазова не допускала почти так же строго, как непромытой шеи, пятен на рубашках или запаха пота.

– Яхонта? Яхонтова… я? – не поняла Геро.

Ляля – маленькая, ниже меня на полголовы, смуглая, юркая, и оттого она казалась еще тоньше и легче – подбежала, поймала руку Геро, посерьезнела и свела темные брови в сплошную изломанную линию. Пальцы уверенно побежали по ладони, прослеживая дороги судьбы.

– Тетя Катя запрещает гадать, не по-божески это, так сказано, – виновато вздохнула Ляля, ссутулилась и села в ворох листьев, кутаясь в шаль до глаз. – Не выдавайте меня! Петь не пустит.

– Гадать? – Геро распахнула глаза, вспыхнувшие свежим медовым блеском. – Что есть гадать?

Цыганка обреченно глянула на меня. На аттийку. Нырнула под шаль с головой. Молчать у нее не хватало сил, говорить мешало уважение к Алмазовой, переходящее в благоговение.

– Нет ничего явного, или умрете в один день, или будете жить долго и не очень ладно, – скороговоркой, невнятной и едва слышной, сквозь зубы процедила секрет Ляля. И добавила громче и спокойнее, делая щель меж краями своей шали и рассматривая нас одним глазом, хитро и с подначкой: – Эй, яхонтовая! А во всем свете один козырной король и есть для тебя. Который огня не боится и терпеть тебя будет до старости. Иные бросят, совсем бросят. Шваль они, вся колода – так, шестерки…

Ляля набрала полную горсть листьев и рассмеялась, закидывая голову, встряхивая длинными волосами и прогибаясь, мелко вздрагивая тощими детскими плечиками.

– Озябла? – Это слово очень нравилось Геро и повторялось ею весьма часто.

– Скорее греюсь, – снова подмигнула цыганка, вскинулась на ноги и протанцевала еще несколько шагов, закрутилась, охваченная ворохом цветных юбок. Резко остановилась и глянула на нас. – Вы обе дамы важные, козырные. Что вам стоит счастье бедной Ляли уладить? Послезавтра хочу на сцене быть. Я не гадаю, я шею мою и скучное пою, что следует. До-ре-ми. – Ляля вздохнула со всхлипом, передернула плечами. – Неужто не порадуете? Заветное говорю. Чтоб мне… да чтоб мне голос потерять!

Отвернулась и убежала. Геро покосилась на меня, осторожно кивнула. Оказывается, и эту можно уломать на потакание чужим детским капризам. Да и я не лучше.

– Колледж есть велик, – задумалась Геро. – Корошо. Люди есть. Я сделаю так. – Геро повела плечами и щелкнула перед лицом своими длинными красивыми пальцами. – Они придут.