— Цветы рядом были? — спросил Кугер.
— Какие цветы? Ведь это же было зимой. — Гестаповец все же решился принять одну из сигарет Боровича. Он прикурил от зажигалки Васяка и глубоко затянулся.
— У меня перед глазами были мертвые дети, лежащие на скамейках, и мертвые взрослые, продолжающие стоять в растущей толпе. Полякам на взрослых было насрать, возможно, они были даже рады, что немцев останется меньше. Они вытаскивали только детей. А может, они просто не в состоянии были вытаскивать крупные тела. Не знаю. Они распалили для себя костер из мебели, которую вынесли из брошенных домов. На подламывающихся ногах я направился в ту сторону. Ко мне отнеслись враждебно.
— Знаешь, коллега, — перебил его Кугер. — Меня это и не сильно удивляет.
— Я чувствовал себя, словно пьяный, — продолжал гестаповец. — А ведь пил только ячменный кофе. Но я что-то бормотал, шатался из стороны в сторону.
— А у поляков цветы были?
— Нет, не было. Во всяком случае, я не заметил.
— И что было дальше?
— Мы пытались связаться с штабом и сообщить, что операция на вокзале не удалась. Что пройти невозможно, что нужна, по меньшей мере, рота. Один из наших попытался пройти на перрон по путям, но там тоже стояла толпа. А как связаться? Ничего ведь уже не работало. Даже телефон в ближайшей аптеке.
— Вы сказали «в аптеке»? — перебил его Борович. — Потому что в актах «аптека» все время повторяется.
— Да. Я пошел туда, все время чувствуя себя совершенно паршиво, но телефон не работал. Американские и русские бомбардировщики порвали все линии. Возвращался я зигзагом, словно пьяница. И тут ко мне подошел маленький мальчик.
— Сказал ли он: «Тот, кто надевает маску злого, может быть тем, добрым»? — спросил Борович.
— Да. Где-то в таком смысле. — Гестаповец помотал головой. — А откуда вы знаете?
— Я читал акты других дел.
— Странно. Подобные случаи?
— Если не считать мелочи, то так.
— Действительно странно. Хммм, — задумался он. — Мы снова сели в тот смешной французский автомобиль. Сам я уже находился в бессознательном состоянии. И мы поехали в центр. Заняло это где-то полтора дня. Самолеты союзников не могли летать по причине туч, но русская артиллерия била постоянно. Мы добрались до начальства, которое располагалось на Тумском Острове, в монастырской библиотеке[55], кто-то сдал рапорт. Меня вырвало.
— Вы пили?
— Нет.
— Коллега, — включился Кугер, — где были цветы?
— Не было цветов.
— И что было дальше?
— Я выбежал из штаба гауляйтера Ханке и начал бежать. Коллеги за мной, чтобы остановить. Тут небо прояснилось, и прилетели русские бомбардировщики. Американцам при той погоде было далеко. Туг я заскочил в такую нору, вырытую в земле…
— Которую одной рукой выкопал унтер-офицер крипо, — сообщил Кугер.
Гестаповец онемел.
— О Боже! Это вы?
— Я тоже узнал вас лишь сейчас. Мы лежали там вместе минут где-то тридцать. Потом вы выскочили и побежали.
— Да. Я хотел добраться до Нового Рынка[56]. Это метров пятьсот, или в два раза больше. Заняло это у меня целый день. Русские стреляли из всего, что у них было. Ночью я добрался до убежища на площади. Я был оглушен, в полусознательном состоянии. Никто ничего не знал, паника полнейшая, специальные отряды уничтожали дома, превращая Бреслау в развалины. Важен был только угол обстрела пушек с позиций на Рынке. В бункере, что был под площадью, и где имелись нормальные мощеные улицы с тротуарами, лежали сотни раненных и умирающих. Медицинский персонал работал круглосуточно, организация была образцовой. Но справиться со всем они не успевали. С коллегами мы приняли решение, что уже никуда не идем. Этот бункер станет нашими Фермопилами[57].
— О чем он говорит?
— Фермопилы, — сказал Борович.
— Это какая-то местность возле Вроцлава? — спросил Васяк.
— Господи Иисусе, это символ. Триста греков защищали проход против громадной массы врагов.
— Так греки сражались с немцами во Вроцлаве? И выиграли?
— Все погибли.
Васяк даже присвистнул.
— Ой, блин! Их расстреляли?
— Нет. Тогда еще не было огнестрельного оружия. Я говорю о Древней Греции. О спартанцах.
— Что, все спартачили?
— Матерь Божья! Ничего они не спартачили, но их всех убили. — Борович оттер пот со лба. — Помнишь, как мы называли наш укрепленный балкон в Народном Зале?
— Вестерплатте.
— Именно. Это символ позиции, с которой уже невозможно отступить. Просто-напросто, некуда, — продолжил он. — У американцев есть Аламо, у нас — Вестерплатте, а немцы выбрали Фермопилы. Это всего лишь название, памятник чему-то большему, чем мы сами. Понял?
Мужик с ППШ почесал подбородок.
— Ни хрена не понял.
— Ладно. — Борович повернул голову к Кугеру, сказал по-немецки. — Продолжайте допрос, пожалуйста.
Тот какое-то время молчал.
— Как мне кажется, отключили свет?
— Да, — ответил гестаповец. — Попали в электростанцию, или в что-то такое. К счастью, стены в бункере были смазаны фосфором. Они начали светиться. Были видны людские тени. Те, что занимались боеприпасами, могли продолжать их таскать. Но вот врачи ничего сделать уже не могли. У некоторых были фонарики. Они держали их в зубах.
Но это уже было поражение. Люди умирали у меня на глазах. Я сам подсвечивал зажигалкой во время одной операции. Обычной зажигалкой. Нагрелась, как тысяча чертей. Приходилось ее перебрасывать из одной руки в другую. Пациент скончался. Врач попросту ничего не видел. Сам же я был будто во сне. Тени солдат, грохот орудий сверху, стонущие, плачущие, болтающиеся бесцельно люди. Призрачные, светящиеся фосфором стены. Вокруг одна только зелень. Зелень.
И тени на ее фоне. Вонь горелой нитроцеллюлозы, попадающая в убежище через вентиляторы. Смрад дерьма. И дезинфицирующих средств. И все те монстры на фоне фосфоресцирующих стен. Дантовский ад! Я крикнул коллегам: «Выхожу из бункера!». И вдруг что-то меня удержало.
— Что?
— Вид какого-то типа, который расставлял под стеной горшки с цветами. Он сказал, что нужно было принести их сюда, потому что дома они не выжили бы. Я крикнул: «Эх ты, пораженец!»
Кугер прикусил губу. Где-то он уже это слышал. Похоже, в исполнении Грюневальда.
— Что было дальше?
— Меня охватило какое-то безумие. Я начал вырывать эти цветы и разбрасывать по сторонам. Орал, что тут нет места для раненных, а он тут цветочки приносит. Когда же тот начал протестовать, я вытащил пистолет и перезарядил.
— И что сказал он?
— «Не пытайся быть властелином жизни и смерти. Даже в отношении растений».
Наступила тишина, которую Кугер прервал после доброй минуты.
— Как его звали?
— Не знаю. Был вне себя. Рвал эти цветы, вопил на него и угрожал его застрелить. Бил горшки…
— Сколько там было этих цветов?
— Не помню. Может четыре, может, пять. Со мной происходило что-то странное. Я не могу этого описать. Я вышел из бункера.
— Сам? Один? В такой огонь?
— Да, сам. Мне было нехорошо. Я плакал. Из носа текло. Я чихал и кашлял, на легких словно легла какая-то тяжесть. Я хотел дойти до монастыря, что находился рядом.
— Хей, — Борович глянул на Васяка, — он описывает проявления тяжелой аллергии.
— А что такое аллергия?
— У меня тоже иногда бывают такие заявления, — вмешался Мищук.
— Проявления, — поправил его Борович. — У вас план города имеется?
— Имеется. Только некомпетентный, потому что еще не все польские названия ввели.
— Некомплектный, неполный, — снова поправил его Борович. Он склонился над вынутой из ящика картой. — Куда он шел? Спроси, — обратился он к Кугеру.
Гестаповец ответил сам:
— Первая, самая короткая улочка была полностью завалена, так что я прошел метров двадцать дальше и…
— Мы на месте! — воскликнул Борович. — Я уже знаю!
Мищук с Васяком удивленно глядели на него.
— Что ты знаешь?
— Он пошел по улице Ножовничей, поскольку не мог форсировать улицы Еловой, свернул на площадь Нанкера, идя по улице Лацярской. Потом вошел на территорию монастыря, с кем-то поговорил и вышел во дворик, усаженный цветами.[58] Следите за временами года. Сначала была зима, а теперь — май.
Васяк стал фертом.
— Aaa! — Вот это он понял прекрасно и кивнул головой, находясь под впечатлением умений довоенного полицейского. — Выходит, врет, сукин сын?
— Нет, у него провалы в памяти.
— А откуда ты можешь знать, куда он шел? — спросил Мищук.
— Потому что читаю ваши акты. И очень тщательно. — Борович обратился к Кугеру. — Спроси, как он попал в монастырь.
— Через Альбузерштрассе.
— То есть, шел по Лацярской. Он шел с заряженным пистолетом, — говорил Борович по-польски. — Трясся.
— Я шел со снятым с предохранителя пистолетом. Весь трясся от ужаса.
— А что вас так пугало? — спросил Кугер. — Если не считать обстрела советской артиллерии.
— То, что найду решение.
— Не понял?
— Не знаю. Не могу объяснить. Мне казалось, что вот сейчас встречу кого-нибудь, кто укажет мне дальнейшую дорогу в жизни.
— И встретили?
— Да.
— Кто это был?
— Его звали Альберт Грюневальд.
— Как?! — Кугер чуть не свалился со стула. — Боже мой! Боже мой!
— Он представился мне Альбертом Грюневальдом, — повторил гестаповец.
— Как он выглядел?
— Довольно низкий, в теле, очень такой решительный, в хорошем, тщательно отглаженном пальто.
— Это Хельга ему гладила, — Кугер не мог прийти в себя от впечатления. — Он говорит правду, — повернулся калека к Боровичу. — Именно так Грюневальд выглядел в день своей смерти. Я видел труп. Похоже, он был влюблен в Хельгу, но их альковные тайны мне не ведомы. Знаю, что она его сильно любила.