Брестская крепость — страница 40 из 87

Две недели они мастерили, вытачивали, подгоняли детали своей пушки. И вот наконец новое орудие было готово. В субботу, 21 июня, друзья опробовали своё детище в мастерской, а на следующий день предстояли уже официальные испытания на полигоне. Всё шло хорошо, и можно было надеяться после испытаний получить поощрение от командования – денежную премию, а то и краткосрочный отпуск домой, о котором мечтали все трое.

Казалось, такие приятные перспективы должны бы породить у них самое радужное настроение. Но если Пузаков и Гайворонский были веселы и полны радостных надежд, то Анатолий Бессонов к вечеру неожиданно захандрил и в ответ на расспросы товарищей признавался, что и сам не понимает, отчего у него стало так тяжело и тоскливо на душе.

Человеческие предчувствия ещё не объяснены наукой, но, как бы то ни было, они существуют, и в первую очередь им подвержены люди нервные, неуравновешенные, легковосприимчивые. И не один Анатолии Бессонов, а и многие другие защитники Брестской крепости рассказывали мне о странном ощущении, которое испытали они в тот последний предвоенный вечер 21 июня 1941 года.

Он был удивительно мирным и тихим, этот предательский вечер. Сонно мигали с глубокого чёрного неба по-летнему крупные звезды. В теплом безветренном воздухе стоял тонкий запах жасмина, цветущие кусты которого смутно белели над Мухавцом. Безмятежным ленивым покоем было полно все вокруг. И это вовсе не походило на предгрозовое затишье – природа не ждала грозы.

Почему же тогда многие люди в тот вечер пережили необъяснимое чувство подавленности, глухой и безысходной тоски, с какими нередко приходит к человеку сознание близкой беды? Не потому ли, что подобно тому, как животные заранее реагируют на приближение бури или землетрясения, люди инстинктивно ощущали близость той чёрной грозовой тучи войны, которая этим лицемерно мирным вечером собиралась совсем рядом, за Бугом, на зелёных лугах и в прибрежном кустарнике, где, завершая последние приготовления, деловито хлопотали у пушек немецкие артиллеристы? Словно чувствовали эти люди, что воздух в крепости пропитан не только сладким запахом жасмина, но и особым электричеством будущей военной четырехлетней грозы, чьи первые смертельные молнии должны были блеснуть на рассвете.

Именно такое ощущение испытал в тот вечер Анатолий Бессонов. Беспричинная тоска сжимала сердце, вспоминались дом, родные, и все вокруг казалось мрачным и безнадёжным.

Он даже не пошёл вместе с Гайворонским в кино, хотя показывали «Чкалова» – фильм, который ему давно хотелось посмотреть. Правда, Пузаков тоже отказался идти – он уже видел эту картину. Они вдвоём побродили по крепости, посидели на берегу Мухавца, слушая доносившуюся сюда музыку – в клубе инженерного полка были танцы, – и рано отправились спать. Уже перед рассветом Бессонов проснулся и вышел во двор казармы покурить. Вокруг было почему-то непривычно темно: даже в окне караульного помещения не горел свет и потухла красная звезда на верхушке Тереспольской башни, которая обычно светила всю ночь.

Прошёл сержант, дежуривший при штабе, остановился, заметив малиновый огонёк папироски, и, вглядевшись в лицо Бессонова, узнал его.

– Вот черт, свет не горит во всей крепости, – пожаловался он. – Наверно, на станции авария.

Но это была не авария. Переодетые немецкие диверсанты уже действовали в крепости и перерезали осветительный кабель – до войны оставался какой-нибудь час.

Бессонов вернулся в казарму и опять заснул. А потом наступило страшное пробуждение среди грохота взрывов, криков и стонов раненых, среди дыма пожаров и белой известковой пыли рушившихся стен и потолков. Полуодетые, они вместе с другими бестолково метались по казарме, ища спасения от огня и смерти, пока сюда не прибежал старшина Котолупенко, который взял на себя командование и кое-как навёл порядок.

И тогда они заметили, что их только двое. С ними не было Николая Гайворонского. Они бросились назад – туда, где спали, и нашли его на своей койке. Он сидел согнувшись, держась обеими руками за живот, и глаза у него были умоляющие и испуганные.

Они положили его и осмотрели рану. Осколок распорол живот, но, видимо, не вошёл внутрь – рана была не очень большой и казалась неглубокой. Бинтов не нашлось, они сняли с одного из убитых бойцов рубашку и туго перетянули рану. Оказалось, что с этой перевязкой Гайворонский может не только стоять, но даже ходить. Он сразу повеселел, взял винтовку и присоединился к остальным бойцам.

И начались страшные дни и ночи крепостной обороны, где время иногда тянулось бесконечно долго в ожидании своих, а иногда неслось вскачь в бешенстве боев, перестрелок, рукопашных схваток. Они то вели огонь из окон подвалов, отбивая немецкие атаки, то с хриплым «ура!» стремительно бежали вслед за отступающими автоматчиками, яростно работая на бегу штыками, то с замирающим сердцем, затаив дыхание, вжимались в землю среди адова грохота бомбёжек, то в минуты затишья ползали по двору, усеянному обломками и трупами, отыскивая патроны и еду в немецких ранцах. И они всё время были втроём, как и раньше, и Николай Гайворонский не отставал от товарищей – рана его хоть и побаливала, но не мешала ему двигаться. Он так и ходил с перетянутым рубашкой животом и даже участвовал в штыковых контратаках.

На третий день они, лёжа в развалинах на берегу Мухавца, попали под огонь немецкого снайпера. Немец нашёл какую-то очень выгодную позицию – он, судя по всему, просматривал большой участок казарм 44-го и 455-го полков. Стоило кому-нибудь неосторожно высунуться из развалин – и его настигала пуля. Человек десять были убиты или ранены за какие-нибудь полтора часа, а определить, откуда стреляет снайпер, не удавалось.

Трое друзей лежали рядом за грудой камней и напряжённо вглядывались в зелёную чащу кустарника на противоположном берегу. Потом старшина Котолупенко, устроившийся тут же, неподалёку, надев каску на штык, медленно стал поднимать её вверх. И тотчас же пуля звонко цокнула о металл, и каска была пробита.

В этот самый момент, случайно подняв глаза, Пузаков заметил осторожное, едва уловимое движение в густой листве высокого тополя на том берегу. Он стал присматриваться, и ему показалось, что в глубине пышной зелёной кроны дерева темнеет какое-то пятно. Он тщательно прицелился и нажал спусковой крючок.

Раздался приглушённый крик, и вдруг, с шумом и треском ломая ветки, сверху рухнула к подножию ствола и осталась лежать неподвижно фигура в пятнистом маскировочном халате. В развалинах закричали «ура!», друзья кинулись обнимать Пузакова, а пять минут спустя сюда приполз старший лейтенант, командовавший этим участком обороны. Узнав, кто снял снайпера, он записал в тетрадь фамилию Пузакова, обещая представить его к награде, как только придут свои.

А на другой день случилась беда с Бессоновым. Он полз около полуразрушенной стены казармы, когда тяжёлая мина разорвалась рядом. Его подбросило этим взрывом, сильно ударило о землю и засыпало кирпичами окончательно обрушившейся стены.

Так и погиб бы он там, бездыханный, заваленный камнями, если бы Пузаков вскоре не обнаружил его исчезновения. И хотя там, где лежал Бессонов, то и дело рвались немецкие мины, Пузаков все же отыскал товарища, освободив его из-под обломков, и ползком притащил на себе в подвал.

С трудом Бессонова привели в чувство. Он был тяжело контужен – ничего не слышал и не мог говорить. Три дня он отлёживался в подвале, и друзья часто приходили навестить его, принося то найденный сухарь, то глоток жёлтой воды из Мухавца. Потом слух и речь немного восстановились, он смог подняться и опять присоединился к товарищам.

В плен они попали тоже втроём, уже в первых числах июля, без единого патрона в винтовках и, как все, оборванные, грязные, изголодавшиеся и изнемогающие от жажды. Особенно трудно было Гайворонскому: рана его загноилась, и он начал заметно слабеть. Казалось просто чудом, что с такой раной он около двух недель оставался в строю. Даже в колонне пленных он шёл самостоятельно и лишь иногда обессилевал, и тогда Пузаков и Бессонов поддерживали его с обеих сторон, помогая идти.

Когда их привели к Бугу и разрешили напиться, они все вошли в реку и пили, как лошади, опустив лицо в воду, пили до тех пор, пока животы не раздулись, словно барабаны, а вода начала идти назад, – казалось, их многодневную жажду нельзя утолить ничем.

Потом пленных вели через польские деревни; женщины выносили им хлеб, овощи, но охрана отгоняла их и безжалостно пристреливала тех, кто ослабел от голода и шёл с трудом. Особенно запомнилась им одна деревня неподалёку от Буга; она была населена только русскими. Все её население высыпало на улицы, женщины громко рыдали, глядя на полуживых, едва передвигающих ноги солдат, и через головы конвоиров в колонну летели куски хлеба, огурцы, помидоры. Как ни бесились немцы, почти каждому из пленных что-то перепало в этой деревне.

В Бяла Подляске, страшном лагере за Бугом, им, к счастью, удалось пробыть недолго – они попали в команду, мобилизованную на работу в лес. И хотя их усиленно охраняли, а участок, где работали пленные, огородили колючей проволокой, они решили бежать – прошёл слух, что на днях всех отправят в Германию, и медлить было нельзя. Они ещё находились вблизи от Буга и могли пробраться на родину, а бежать из Германии оказалось бы гораздо труднее.

Но бежать могли только двое – Пузаков и Бессонов, Гайворонский ходил уже с трудом – силы все больше оставляли его. Когда товарищи рассказали ему о своём намерении, он грустно вздохнул.

– Ну что ж, ребята, счастливого пути, – сказал он. – Мне уже с вами идти не придётся. Останусь жив – после войны увидимся. Только навряд ли…

Они обнялись, и слезы навернулись у них на глаза. Все трое понимали, что Гайворонскому уже не придётся вернуться домой. Друзья расставались впервые и знали, что расстаются навсегда.

На другой день, когда работа подходила к концу и в лесу стало смеркаться, Бессонов и Пузаков, делая вид, что подбирают щепки, пробрались к дальнему углу проволочного заграждения. Сквозь кусты часовой не видел их, и они торопливо перелезли через проволоку и кинулись бежать по лесу. Только отбежав достаточно далеко и выбившись из сил, они остановились.