Но помочь Брежневу Джуна не могла.
В первых числах января 1977 года бригаду, сочинявшую речи генеральному секретарю, собрали в кремлевском кабинете Брежнева. Черняев записал его слова:
— Проснулся сегодня, зарядку сделал… Думаю, чтой-то такое мне вчера в голову пришло?… Не сразу вспомнил. А вот что! Неплохая в самом деле идея. Двадцатого Картер вступает в должность. Почему бы не сказать что-нибудь ему такое перед этим, вроде как добрую волю проявить. И предлог хороший — Тулу-то ведь недавно наградили, дали городу Героя. Я в Туле ни разу не был, хотя десятки раз проезжал через нее, туляки мне даже ружье чинили. Вот и поеду, поздравлю их, вспомню, как стояли насмерть во время войны, можно сказать — спасли Москву. И заодно скажу Картеру что нужно.
Он стал ходить по кабинету, диктовать схему выступления. Вернулся к тулякам:
— Надо упомянуть тех, кто воевал и остался жив. Я вот ведь воевал, а живой.
Он прослезился. Прошел к письменному столу, достал платок из ящика:
— У меня настроение произнести это с волей. Я подготовлюсь… Вообще я считаю, что мне надо время от времени выступать перед народом… Это поднимает людей, вызывает энтузиазм.
17 января 1977 года, за три дня до инаугурации нового американского президента Джимми Картера, Брежнев на поезде приехал в Тулу. Леонида Ильича свозили в Ясную Поляну, на Тульский машиностроительный завод имени Ванникова, потом доставили на встречу с городским активом. Он выполнил намеченное. Прикрепил к знамени Тулы золотую звезду, порадовал амбициозного первого секретаря обкома Ивана Харитоновича Юнака, своего человека (после войны Юнак работал председателем Днепропетровского облисполкома).
Но Леонид Ильич явно переоценивал свои силы. По привычке брался читать обширные доклады, которые не мог осилить. Путал слова, говорил так, что ничего нельзя было понять. Иногда останавливался, сам себя спрашивал:
— Правильно я прочитал-то?
И зал, слыша это бормотание, замирал в изумлении. В телевизионных отчетах, разумеется, всё это вырезалось. Оставляли только приличные куски. Но и над ними народ хохотал.
Причиной плохой дикции была мышечная слабость — еще одно последствие приема снотворных препаратов.
Чем дальше, тем меньше Брежнев был способен вести серьезные переговоры, вспоминал Виктор Суходрев. Он зачитывал подготовленный текст, не очень интересуясь ответами иностранных партнеров. А сами переговоры передоверял Громыко, говорил с видимым облегчением:
— Ну, Андрей, включайся. И тот уже вел диалог.
Брежнев переживал из-за того, что у него возникли проблемы с речью. После переговоров с тревогой говорил Громыко:
— Андрей, по-моему, я сегодня плохо говорил…
Громыко был начеку:
— Нет, нет, Леонид. Все нормально. Все нормально… Тут ни убавить, ни прибавить…
Посол Владимир Ступишин вспоминал, как на переговорах Брежнев зачитывал всё по бумаге и периодически осведомлялся у Косыгина и Громыко:
— Ну что, Алексей, хорошо я читаю?
— Хорошо, хорошо, Леонид Ильич.
— Ну что, Андрей, хорошо я читаю?
— Хорошо, очень хорошо, Леонид Ильич.
Только однажды Брежнев вдруг поднял голову и неожиданно сказал французскому президенту:
— Что мы с вами тут толчем воду в ступе? Говорим о разоружении, так это одни слова, потому что не хотите вы никакого разоружения.
Валери Жискар д'Эстэн оторопел, но быстро нашелся, и переговоры вернулись в прежнее, размеренное русло.
Леонид Ильич действовал скорее по инерции. Помнил, что у него какие-то обязанности. В 1978 году он позвонил в машину Соломенцеву, председателю Совмина РСФСР. Голос слабый, хриплый:
— Михаил Сергеевич, я тут хвораю, на постельном режиме, все мысли об урожае. Сколько нынче соберем?
В международных делах Брежнев всё больше полагался на своего министра. Когда посол в ФРГ Валентин Фалин, разговаривая с Брежневым, что-то предлагал, тот всегда интересовался:
— А что думает Громыко?
Фалин говорил:
— Министр, разумеется, в курсе. Но министр не принимает к рассмотрению точек зрения, не совпадающих с его собственной.
На это Брежнев обыкновенно отвечал:
— Я с тобой согласен. Убеди Громыко и действуй.
Брежнев заметно сдал. Глаза у него стали злые и подозрительные, писал Валентин Фалин, пропал юмор. Он перестал интересоваться внешним миром, отношением к нему людей. До 1977 года Брежнев запрещал останавливать из-за него уличное движение. А когда стал болеть, увидев скопление машин, недовольно сказал своему охраннику Владимиру Медведеву:
— Ну, подождут немного, ничего не случится. Что же, генсек должен ждать?
Приехав в аэропорт «Внуково-2», чтобы встретить важного иностранного гостя, вспоминал Карен Брутенц, Леонид Ильич обходил чиновников, выстроившихся в ряд. Увидев председателя Гостелерадио Сергея Георгиевича Лапина, немного оживлялся и спрашивал:
— Почему мало показываешь хоккей?
Если это происходило летом, то задавал аналогичный вопрос относительно футбола. Потом он в ожидании прилета самолета садился в кресло и, повернув одутловатое, неподвижное лицо в сторону, устремлял взгляд в одну точку. Казалось, он просто не сознает, где находится…
Когда Брежнев приехал в Киев открывать памятник и музей Великой Отечественной, руководители Украины поразились тому, как изменился Брежнев. На митинге он с трудом и очень медленно прочитал написанный ему текст, ни на секунду не оторвавшись от бумаги. На обеде, устроенном политбюро ЦК компартии Украины, точно так же прочитал две странички. И всё. Больше ни на что он не был способен.
Брежнев, как ни странно это звучит, по-прежнему вел дневник. Отрывки были опубликованы в перестроечные годы. Вот записи 1977 года (с сохранением орфографии):
«Смотрел „программу времени“. Ужин — сон… Зарядка. Затем говорил с Черненко… Помыл голову Толя. Вес 86 700… Портные — костюм серенький отдал — и тужурку кож. прогулочную взял… Никуда не ездил — никому не звонил мне тоже самое — утром стригся брился и мыл голову… Говорил с Подгорным о футболе и хокее и немного о конституции… Говорил с Медуновым на селе — хорошо…»
Столь же содержательными были и разговоры главы государства с самыми близкими людьми. Его внук Андрей рассказывал:
«Когда приходили гости и начинались чай и разговоры, мы старались скорее уйти, потому что выслушивать это было невыносимо: как лучше печь печенье, закатывать консервные банки или как Леонид Ильич был на охоте. Мы его охотничьи байки и так знали наизусть».
Это была уже очень странная жизнь.
Он спал десять-двенадцать часов, плавал в бассейне, ходил на хоккей, ездил в Завидово. На несколько часов приезжал в Кремль, да и то не каждый день. Принимал иностранные делегации, проводил заседание политбюро и сбегал.
Он перебрался со Старой площади в Кремль, чтобы быть подальше от аппарата ЦК, от секретарей ЦК и заведующих отделами, которые пытались к нему попасть. Теперь он был достижим только для Черненко. Андропов, Громыко и Устинов могли получить доступ к нему только в случае крайней необходимости. Всё, что должен был сказать, Брежнев зачитывал по бумажке. Если говорил от себя, то иногда терял нить разговора.
Основные решения принимались в узком кругу. Обычные механизмы власти перестали функционировать.
Суслов однажды провел заседание секретариата ЦК за одиннадцать минут. Обсуждать было нечего и незачем. Кириленко заседал дольше, потому что любил поговорить о необходимости укрепить дисциплину.
Расслабились и остальные руководители партии.
Охранник генерального записал типичный разговор между Брежневым и Черненко.
Леонид Ильич жалуется на то, что плохо спит. Черненко механически бормочет:
— Всё хорошо, всё хорошо…
Брежнев повторяет:
— Уснуть ночью никак не могу!
Черненко по-прежнему кивает (он сам принимал большие дозы снотворного):
— Всё хорошо, всё хорошо.
Тут Брежнев не выдерживает:
— Что ж тут хорошего? Я спать не могу, а ты — «всё хорошо»!
Тут только Черненко словно просыпается:
— А, это нехорошо.
Но они оба вовсе не считали, что им пора уйти на покой.
«Даже совсем старые руководители, очень больные, не уходили на пенсию, — писал министр здравоохранения академик Петровский. — Им было не до перемен. Дожить бы до естественного конца при власти и собственном благополучии. Знаете, у врачей есть даже термин „старческий эгоизм“. Так вот, в годы застоя в руководстве страны прямо-таки процветал „старческий эгоизм“».
Иван Мозговой, избранный в 1980 году секретарем ЦК на Украине, наивно-прямолинейно спросил одного из коллег по аппарату:
— Чего вы так держитесь за свое кресло? Вам уже под семьдесят. Месяцем раньше уйдете, месяцем позже — какая разница?
Наступила пауза. Потом, сжав ручки кресла, тот сказал:
— Да я буду сражаться не только за год или месяц в этом кресле, а за день или даже час!
Через несколько лет Мозговой понял, почему никто из аппаратчиков по собственной воле не уходит на пенсию. Как только самого Мозгового лишили должности, то сразу же отключили все телефоны — дома и на даче. Он связался с заместителем председателя республиканского комитета госбезопасности, с которым по пятницам ходил в сауну, возмутился:
— Да как же так? Это же форменное хулиганство!
Тот философски ответил:
— Ты же знаешь, таков порядок, это не мной придумано.
Служебную дачу после ухода с должности просили освободить в трехдневный срок. Галина Николаевна Смирнова, жена Леонида Смирнова, который долгие годы был заместителем председателя Совета министров по военно-промышленному комплексу, не выдержала этого унижения и в этот трехдневный срок умерла от инфаркта. Заместителям председателя правительства полагались двухэтажные хорошо обставленные дачи со всеми удобствами и с обслуживающим персоналом…
Рабочий день генерального секретаря сократился до минимума.
Заседания политбюро Брежнев вел по шпаргалке, сбивался, путая вопросы. Картина была грустная.