ощное, неумелое... Я никак не был в состоянии себе представить, каким образом этот убогий старичок мог когда-то быть военным человеком, командовать, распоряжаться – да еще в екатерининские суровые времена! Я глядел на него: иногда он надувал щеки и слабо пыхтел, как ребенок, иногда он щурился болезненно, с усилием, как все дряхлые люди. Раз он широко раскрыл и поднял глаза... Они уставились на меня из водной глубины – и странно трогательным и даже значительным показался мне их унылый взор.
VII
Я старался заговорить с бригадиром... но Наркиз не обманул меня: бедный старик действительно очень слаб понятием стал. Он осведомился о моей фамилии и, переспросив меня раза два, подумал, подумал и промолвил наконец: «Да у нас, кажись, был такой судья. Огурец, был у нас такой судья – ась?» – «Был, был, батюшка, Василий Фомич, ваше благородие, – отвечал ему Огурец, который вообще обходился с ним, как с ребенком. – Был, точно. А удочку вашу мне пожалуйте: у вас червячок, должно, съеден... Съеден и есть».
– С ломовским семейством изволили быть знакомы? – внезапно, напряженным голосом спросил меня бригадир.
– Какое такое ломовское семейство?
– Какое? – Ну, Федор Иваныч, Евстигней Иваныч, Алексей Иваныч жид, ну, Феодулия Ивановна грабительница... а там еще...
Бригадир вдруг умолк и потупился.
– Самые им близкие были люди, – наклонясь ко мне, шепнул Наркиз, – чрез них, чрез самого этого Алексея Иваныча, что жидом они обозвали, да еще через одну Алексей Иванычину сестрицу, Аграфену Ивановну, – они, можно сказать, всего состояния лишились.
– Что ты там об Аграфене Ивановне толкуешь? – воскликнул вдруг бригадир, и голова его поднялась, белые брови нахмурились... – Ты смотри у меня! И какая она тебе Аграфена? Агриппина Ивановна – вот как надо... ее называть.
– Ну-ну-ну-ну, батюшка, – залепетал было Огурец.
– Ты разве не знаешь, что́ про нее Милонов-стихотворец сочинил? – продолжал старик, внезапно войдя в совершенно мною неожиданный азарт. – «Не брачные свещи возженны, – начал он нараспев, произнося все гласные в нос, а слоги „ан“ и „ен“ – как французские an, en, – и странно было слышать из уст его эту связную речь, – не факелы...» Нет, это не то, а вот:
Не бренным тления кумиром,
Не амаранфом, не порфиром
Столь услаждаются они...
Одно лишь в них...
Это про нас. Слышишь?
Одно лишь в них непреткновенно,
Приятно, томно, вожделенно:
Взаимный жар питать в крови!
А ты – Аграфена!
Наркиз усмехнулся полупрезрительно, полуравнодушно.
– Эх-ма, каженник![2] – проговорил он про себя. Но бригадир уже опять потупился – удочка вывалилась из его руки и соскользнула в воду.
VIII
– А что, как я погляжу, дело-то наше – дрянь, – промолвил Огурец, – рыба, вишь, не клюет вовсе. Уж жарко больно стало, а нашего барина «мехлюдия»[3] постигла. Видно – домой пойти; лучше будет. – Он осторожно достал из кармана жестяную фляжку с деревянной пробочкой, откупорил ее, насыпал себе на соколок табаку – да и дернул по обеим ноздрям разом... – Эх, табачок! – простонал он, приходя в чувство, – ажно́ тоска по зубам заиграла! Ну, голубчик Василий Фомич, извольте подниматься – пора!
Бригадир встал с лавочки.
– Далеко вы отсюда живете? – спросил я Огурца.
– Да они-то вот недалеко... и версты не будет.
– Позволите вы мне проводить вас? – обратился я к бригадиру. Мне не захотелось отстать от него.
Он посмотрел на меня и, улыбнувшись той особенной, важной, вежливой и несколько жеманной улыбкой, которая, не знаю как другим, а мне всякий раз напоминает пудру, французские кафтаны с стразовыми пуговицами – вообще восемнадцатый век, – проговорил с старомодной расстановкой, что «о-чен-но будет рад»... и тотчас опять опустился. Екатерининский кавалер мелькнул в нем на мгновение – и исчез.
Наркиз удивился моему намерению; но я не обратил внимания на неодобрительное покачивание его ушастого картуза и вышел из сада вместе с бригадиром, которого поддерживал Огурец. Старик двигался довольно быстро, как на деревяшках.
IX
Мы шли чуть-чуть проторенной тропинкой, по травянистой долине, между двумя березовыми рощами. Солнце пекло; иволги перекликались в зеленой чаще, коростели трещали возле самой тропинки, голубенькие бабочки перелетывали стайками по белым и красным цветам низкого клевера; пчелы, словно сонные, путались и вяло жужжали в недвижной траве. Огурец встряхнулся, оживился; Наркиза он боялся – он жил у него под глазами; я был ему чужой, заезжий – со мною он скоро освоился. «Вот, – зачастил он, – наш барин – постник, что толковать! А одним окуньком – как тут сыту быть? Разве вы, ваше благородие, что пожертвуете? Тут сейчас за повертком в кабачке – отличные калачики-ситнички. А коли милость будет, так и аз многогрешный при этом случае за ваше здравие – долголетие-долгоденствие шкальчик выкушаю». Я дал ему двугривенный и едва успел отдернуть руку, которую он бросился лобызать. Он узнал, что я охотник, и пустился толковать о том, что у него есть хороший знакомый офицер, у которого шведское мин-дин-ден-герровское ружье с медным стволом – что твоя пушка! выпалишь – так словно забытье найдет: после французов осталось!.. и собака – просто игра природы! что он сам всегда большую страсть к охоте имел, и поп бы ничего – вместе с ним перепелов лавливал, – да благочинный до бесконечности его затиранил; а что до Наркиза Семеныча, – промолвил он нараспев, – так ежели я по ихнему понятию необстоятельный человек на сем свете есть – и я на то доложу: отрастили они себе брови не хуже тетерева да и полагают, что чрез то все науки произошли. – Тем временем мы подошли к кабачку – одинокой ветхой избушке без задворка и клети; отощалая собака лежала, свернувшись, под окошком; курица копалась в пыли перед самым ее носом. Огурец усадил бригадира на завалинке и мгновенно шмыгнул в избушку. Пока он покупал калачики да подносил себе шкалик – я глаз не сводил с бригадира, который, бог ведает почему, мне представлялся загадкой. В жизни этого человека – думалось мне – наверное произошло что-нибудь необыкновенное. А он, казалось, и не замечал меня вовсе; сидел, сгорбившись, на завалинке и перебирал в пальцах несколько гвоздик, сорванных им в саду моего приятеля. Огурец появился наконец со связкой калачиков в руке; появился весь красный и потный, с выражением радостного удивления на лице, как будто он только что увидал нечто чрезвычайно приятное и для него неожиданное. Он тотчас предложил бригадиру откушать калачика – и тот откушал. Мы отправились далее.
X
В силу выпитой водки Огурца совершенно, как говорится, «разлимонило». Он принялся утешать бригадира, который продолжал спешить вперед, пошатываясь, как на деревяшках.
– Что вы, батюшка барин, невеселы, нос повесили? Позвольте, я вам песенку спою. Сейчас всякое удовольствие получите... Вы не извольте сумлеваться, – обратился он ко мне, – барин у нас пресмешливый, и боже ты мой! Вчерась я гляжу: баба на плоту портки моет – да толстая же и попалась баба – а они сзаду стоят да от смеху так и киснут, ей-богу!.. Вот позвольте сейчас: про зайца песню знаете? Вы не глядите на меня, что я невзрачен есть; у нас тут в городе цыганка живет, рыло рылом – а запоет: гроб! ложись да помирай.
Он широко раскрыл свои мокрые красные губы и запел, загнув голову набок, закрыв глаза и потряхивая бородкой:
Лежит заяц под кустом;
Ездят охотнички по пустом...
Лежит заяц, еле дышит —
Между тем он ухом слышит —
Смерти ждет!
Чем вам, охотнички, я досадил?
Иль какую бедушку учинил?
Я в капустах хоть бываю,
По одному листу съедаю —
И то не у вас!
Да-с!
Огурец все более задавал форсу:
Скакнул заяц в темный лес —
И охотничкам фост поднес.
Вы, охотнички, простите,
На мой фостик поглядите —
Я не ваш!
Огурец уже не пел... Он орал:
Ездили охотники до су-так...
Разбирали заячий па-сту-пак...
Меж собой всё толковали
И друг дружку обругали:
Заяц-то не наш!
Косой обманул!!
Первые два стиха каждого куплета Огурец пел протяжным голосом – остальные три, напротив, очень живо, причем щеголевато подпрыгивал и переступал ногами; по окончании же куплета откалывал «колено», то есть ударял самого себя пятками. Воскликнув во все горло: «Косой обманул!», он перекувырнулся... Ожидания его оправдались. Бригадир вдруг залился тонким слезливым хохотом, да так усердно, что дальше идти не мог – и слегка присел, бессильно похлопывая руками по коленкам. Я глядел на его побагровевшее, судорожно искривленное лицо, и очень мне жаль его стало – именно в это мгновенье. Воодушевленный успехом, Огурец пустился вприсядку, беспрестанно приговаривая: «Шилды-будылды да начики-чикалды!..» Он ткнулся наконец носом в пыль... Бригадир внезапно перестал хохотать и заковылял дальше.
XI
Мы прошли еще с четверть версты. Показалась маленькая деревушка на краю неглубокого оврага; в стороне виднелся «флигелек» с полуразметанной крышей и одинокой трубой; в одной из двух комнат этого флигелька помещался бригадир. Владетельница деревушки, постоянная обитательница Петербурга, статская советница Ломова, отвела – как я узнал впоследствии – этот уголок бригадиру. Она велела выдавать ему месячину, а также приставить к нему для услужения проживавшую в той же деревне дурочку из дворовых, которая, хотя и плохо понимала человеческую речь, однако могла, по мнению советницы, и пол подмести и щи сварить. На пороге флигелька бригадир снова обратился ко мне с прежней екатерининской улыбкой: не угодно ли, мол, мне пожаловать в его апарта́мент? Вошли мы в этот «апарта́мент». Все в нем было до крайности грязно и бедно, так грязно и так бедно, что бригадир, вероятно заметив по выражению моего лица, какое впечатление произвело на меня его жилище, промолвил, пожав плечами и прищурившись: «Се-не-па... цль-де-пердри»...