Бригантина, 66 — страница 33 из 62

По дороге в открытом поле нам навстречу скачет верхом индеанка, за спиной у нее сидит девочка лет четырнадцати, тоже в национальном костюме, с длинными прямыми черными волосами и подстриженной челкой. Это зрелище пронзает душу чем-то странным и давно знакомым — что это, дочь Монтесумы или еще что-то более смутное? Вообще тут на каждом шагу пронзает душу это странное чувство чего-то давно пережитого и все-таки не позабытого, какого-то древнего сверхвоспоминания, которое томит своим присутствием и невосстановимостью. Это именно то, чего мне недоставало в грохочущем и суматошном Сант-Яго.

Индейцы в Латинской Америке, на своей родной земле… Еще одна пылающая страница истории. Еще один саднящий шрам на совести человечества.

В Монтевидео я видела трагический памятник. По пути из города к Серре, к старой крепости, откуда, в сущности, начался город, у самой обочины современного шоссе сидят на земле, у примитивного очага, четыре мрачные фигуры, погруженные в тяжелое раздумье. Мужчины курят свои длинные трубки, у женщины на руках ребенок. Это памятник последним четверым уругвайским индейцам, которые еще в прошлом веке были проданы на Всемирную выставку в Париж, где и умерли в тоске по родине. На этом, считается, и кончились индейцы в Уругвае. Так сказал нам наш друг, художник Анельо Эрнандес, показывая этот памятник. Но достаточно приглядеться к нему самому, к чертам его лица, ко всему облику его голенастой четырнадцатилетней дочки Моряны, которая сопутствовала нам, и станет ясно, что это заблуждение. Нельзя истребить, уничтожить, стереть с лица земли целый народ, существовавший веками. Это невозможно. Даже в истории последних четырех индейцев есть на это намек — ребенок на руках у женщины. Легенда говорит о том, что он остался жив и что судьба его неизвестна.

В Чили все обстоит совершенно иначе, чем в Уругвае, где индейцы истреблены до основания. Тут не только доныне существуют индейские племена, но и собственно чилийский народ, по свидетельству даже и буржуазных историков, энергичный и здоровый чилийский народ возник из скрещения испанцев с индейцами-арауканами. Чилийская культура, чилийское искусство и литература очень тяготеют к индейскому прошлому, бережно хранят индейские связи.

Есть непреодолимая притягательность в драматизме судьбы вымирающего народа. Энгельс, его удивительная книга «Происхождение семьи, частной собственности и государства» высветила яркой вспышкой глубокой аналитической мысли бережно хранимые в душе молодого Фадеева юношеские впечатления — он побывал на Дальнем Востоке в удэгейских поселениях, живущих в условиях едва ли не первобытного коммунизма. Это был первый непосредственный толчок, центростремительная сила, которая стала собирать воедино эти яркие, но смутные впечатления в один грандиозный замысел. Так родилась идея книги, заглавие которой подсказал молодому писателю с детства любимый «Последний из могикан» Фенимора Купера.

Исток романа — это встреча одного из героев книги в годы гражданской войны на Дальнем Востоке с удэгейским племенем, существующим вроде бы вне истории всего человечества, вроде бы в его далеком прошлом. Фадеева глубоко волновала и вдохновляла мысль о том, что в дальнем прошлом человечества, в укладе первобытного коммунизма, заложено, в сущности, зерно его великого будущего. Эта поэтическая мысль пронизывает его книгу. Гражданская война на Дальнем Востоке, русская революция, те, кто ее совершал и утверждал, партизаны, молодая интеллигенция, выходцы из буржуазной среды, сучанские шахтеры и хунхузы, удэгейцы, китайцы, корейцы, корейские коммунисты, их изначальная связь с русскими коммунистами, с лучшими людьми большевистской партии, такими, как Петр Сурков и Алеша Маленький, — вот многочисленные герои этого великолепного реалистического полотна. Огромной силы картина революционной борьбы на Дальнем Востоке охватывала все стороны жизни, все социальные слои родного автору края — края его чудесной юности — это, в сущности, роман о судьбах всего человечества на разных этапах его развития.

Замысел, видимо, был так удачно найден, так органичен и естествен, что в него свободно Стали вливаться все новые и новые струи, линии, темы. Все дорогое и важное, все, что хранилось в памяти и в душе, — все это, оказывается, могло вспомниться в этом романе. Люди, встречи, жизненные впечатления и раздумья сами по себе, без всяких усилий входили в сюжет, делая его лишь основательней и значительней. Обо всем можно было рассказать и задуматься в книге «Последний из удэге». Роман все разрастался, сюжет его наполнялся все новыми и новыми линиями и образами, композиция все усложнялась. Это было не легко и не просто, но это были трудности, увлекающие и обнадеживающие художника, вселяющие в сердце веру в себя и в свою работу. И автор был счастлив, что возник в нем этот замысел; был, в сущности, влюблен в него, носил его в себе, берег его как нечто драгоценное. Он задумал эту книгу в юности, начал работу над ней в молодости, жил в ней и с ней долгие годы, мужал, и рос, и старел с ней, и, работая и размышляя над этой книгой, возвращался к юности своей, и был счастлив этим.

Он вообще работал медленно, Фадеев, писал трудно и долго, но е этой книгой все было особенно и по-особенному сложно. Жизнь все время мешала ему, отвлекала и словно уводила его от этой работы. Ему приходилось часто прерывать и надолго откладывать ее… Сперва это раздражало и огорчало его, потом он к этому почти привык и приноровился и даже превратил в одну из тех утех, которые так нужны человеку в пути: вот я сделаю то-то и то-то и тогда сяду за «Удэге». Так он год за годом говорил себе, утешал себя, и эта перспектива всегда ему светила и вселяла в него надежду.

Написав и опубликовав первые части романа, он надолго вынужден был отвлечься от этой работы и от письменного стола вообще. Его захлестнула общественная деятельность, работа в Союзе писателей. Он надеялся, верил, хотел сделать в этой сфере своей жизни как можно больше хорошего — он очень любил советскую литературу, знал ее огромные возможности, верил в то, что их можно развить, поддержать, уберечь, надеялся, что сумеет это сделать, И действительно, он много сделал, не жалея себя, своего времени, своих сил.

Так прошло года два, и в Фадееве затосковал писатель, Весной сорок первого года он взял творческий отпуск на несколько месяцев для того, чтобы вернуться к работе. Писатель, берущий творческий отпуск для того, чтобы писать, — это, пожалуй, характерно только для нашей действительности.

Он уехал на дачу, с удовольствием достал и развернул все папки, тетради, записные книжки — все, что было связано с «Последним из удэге», с радостью встретился с милыми ему героями, и работа пошла сразу, свободно, весело, легко, как никогда. Он с ходу написал начало пятой книги романа, те несколько глав, которые теперь известны: детство, юность и любовь заглавного героя, удэгейского юноши Масенды. На этих блистательных по сжатости и силе чувства страницах явственно предчувствуется конец «внеисторического» существования удэгейцев и увлекательное будущее Масенды, человека XX века, который неизбежно примет участие в его великих событиях. И так ему хорошо работалось, так далеко виделось, так широко думалось, что он чувствовал, что напишет книгу одним дыханием. Настолько уж он выносил ее, что знает, как писать каждую главу, каждую страницу. С такими ощущениями он поднялся в свою рабочую комнату в воскресное утро прохладного еще июня и сел к столу, полный радости от желания работать. И в это утро началась война. На другой день Фадеев уже совмещал работу в Союзе писателей с работой в «Правде», и все пошло совсем в другом ключе, совсем в другом ритме.

В первые военные годы, среди своих сложных обязанностей и обстоятельств, он всегда помнил и думал об «Удэге», охотно читал друзьям вдохновенные главы пятой книги, мечтал о том времени, когда вернется к этой работе. Она стала для него почти что символом мира и счастья. Ему так и не удалось добраться до этого мира и счастья.

«Последний из удэге» так и остался не дописанным. Я уже никогда не смогу подробно — как он любил — рассказать ему, как вспомнилась мне эта книга на другом полушарии, на далекой арауканской земле, на обратном пути из индейских поселений в город Темуко.

Вернувшись в город, мы прощаемся с нашими любезными спутниками, супругами Ульоа, — они должны возвращаться в Консепсьон.

Мы побывали и у более богатых мапуче. Выехав под вечер в другую сторону от Темуко, проехав километров пятнадцать, оставили машину на шоссе и пошли пешком по проселку, по тропинке в овсе. Кое-где в поле растут кусты, редкие купы деревьев. Какой-то дом в стороне, одинокий дом в поле, оттуда гремит собачий лай… Нет, мы идем мимо и дальше. Довольно сложно, с помощью кольев, положенных здесь, очевидно, именно для этого, переправились через болото и очутились на поле, с которого уже было видно чье-то человеческое жилье. Вот и собаки залаяли, почуяв чужих, и навстречу нам по дороге идет старая индеанка в темной шали с каймой, в традиционных серебряных украшениях, с лицом приветливым и мудрым, снова таинственно знакомым с детства. Это Мадре Франсиска, говорит Нельо, а старуха приветствует нас и заводит в большую темную руку. Тут две ее дочери и маленький внучек. Молодые женщины одеты более современно, но у младшей больные глаза.

— Она и вся-то больная, — жалуется старуха.

Рука большая, просторная, прибранная. Посредине высится очаг. Здесь не живут, не спят, только готовят пищу, едят. Спят во второй, соседней, руке. Пока мы беседуем о том, о сем, слышно, как, постукивая копытцами, возвращаются на ночь овцы. Вокруг нас в полумраке все шевелится, шуршит, потрескивает и попискивает это устраиваются на ночлег в соломе куры с цыплятами-подростками.

Нас заводят во вторую руку. Там стоит огромная железная кровать, на ней в тряпье уже кто-то копошится. Появляется одни из сыновей старухи — очень заинтересованно и приветливо здоровается с нами; он — общественный деятель в местных масштабах. Другой парень загоняет скотину.