Брик-лейн — страница 46 из 81

воды заболело в груди, с последним глотком закашлялась.

Кашель прошел. Назнин пошла в спальню и повалилась на постель. Если забраться выше, на подушки, видно собственное отражение в зеркале. Назнин вдруг подумала, что, если по-другому одеваться, изменится вся жизнь. И если она наденет юбку, жакет и высокие каблуки, то будет ходить только вокруг стеклянных дворцов на Бишопсгейт[57], говорить по тоненькому мобильнику и кушать ланч из бумажного пакета. Если наденет брюки и белье, как та девушка с большим фотоаппаратом на Брик-лейн, то и походка у нее станет безбоязненной и гордой. Если обзаведется малюсенькой-премалюсенькой юбкой одного цвета с трусиками и обтягивающим ярким топом, то — а как же иначе? — заскользит по жизни с сияющей улыбкой на лице, рука об руку с красивым юношей, который бы кружил ее, кружил, кружил…

На один прекрасный миг показалось, что жизнью распоряжается не судьба, а одежда. И если бы он продлился еще чуть-чуть, Назнин сорвала бы с себя сари и разорвала его на мелкие кусочки. Но он кончился, и Назнин села на край кровати, упершись коленями в ящик комода. Достала расческу, вытащила две заколки, волосы упали до талии, и она стала расчесывать их — яростно, до боли.

После обеда закончились нитки. Назнин пошла по окраине района мимо велосипедных стоек, которыми никто не осмеливался пользоваться, мимо стоянки машин, где на полуденном солнце слегка поджаривались «ниссаны» и «датсуны» с желтыми замками на рулях, мимо потрескавшихся клумб с розмарином и лавандой, которые посадили здесь по распоряжению районного совета и бросили на растерзание детям, собакам и бумажкам от еды на вынос. Она прошла мимо клочка земли, который когда-то был отведен под детскую площадку с качелями, горкой и каруселью. Асфальт уже старый, трава изрезала его на трещины, высасывая соки из черноты и увядая на лужайках. Осталась только карусель. Ее отгородили заборчиком из металлических барьеров, чтобы не убежала.

Чтобы выйти на проспект, надо обогнуть зал — низкое кирпичное здание с металлическими ставнями, которое построили на окраине района Догвуд на заасфальтированном пустыре. Здесь на ровных гладких дорожках катаются скейтбордисты и пишут миру послания на стенах зала. Назнин спустилась по ступеням на один уровень вниз и увидела граффити, сгущающиеся до плотных серебряных, зеленых и ярко-синих пятен; кое-где мелькала киноварь оттенка мехенди[58], как на ногах невесты. Она спустилась еще на одну ступеньку и поправила конец сари.

Внезапно перед ней выскочил Секретарь. Сегодня тюбетейка у него на голове выбеленная, ажурная, словно за ней хорошо ухаживают. Он радостно ей улыбнулся, показав свои маленькие зубы:

— Садитесь, сестра, в поезд раскаяния, покуда он еще не ушел. Вы пришли на собрание?

Назнин не успела ответить, как он проводил ее внутрь. Помог ей, как маленькой козочке, спуститься по ступенькам в зал. Рука ее скользила по спинкам складных металлических стульев, она все хотела развернуться и уйти. Но вместо этого села в первом ряду, куда было велено. Через одно сиденье от нее — Вопрошатель. Сосредоточился на стопке бумаг, то перелистывает, то выравнивает, перелистывает и выравнивает. Через проход Назнин увидела музыканта. Рядом с ним две фигуры в черном. Узнала их голоса. Эти девушки в прошлый раз пришли в хиджабах, теперь отважились на бурки.

Узнала еще один голос, обернулась. В центре небольшого сборища черный человек. На нем серая фетровая шляпа и мешковатый белый костюм.

— Я был в баптистской, в англиканской, в католической церквах, у адвентистов, в Церкви Христовой, в Церкви Христа Исцелителя, у Свидетелей Иеговы, в евангелистской, в Церкви Ангелов и в Чудотворной церкви Спасителя нашего. — Он набрал воздуха и помотал головой. — И везде свобода и разврат. Свобода и разврат.

Зал наполнялся народом. В воздухе — говор десятков голосов, смесь бенгальского и английского. Назнин передалось всеобщее возбуждение.

Она представила, как входит Карим и видит ее прямо перед собой, у самой сцены. Представила, как он стоит, сложив руки на груди и расставив ноги, и все, что он говорит (только она об этом знает), предназначается для нее. В полумраке зала, где стены болеют экземой и тускло светят голые лампочки, от облегчения закружилась голова, ведь сегодня она надела красное с золотым сари.


Двери закрыли, на сцену поднялись Вопрошатель и Секретарь. Карим не пришел.

— Больше ждать не будем, — сказал Вопрошатель, стараясь придать голосу оттенок повелительности.

Секретарь поднялся на цыпочки.

— Я открываю собрание, — пропищал он, — я открываю собрание.

— Тогда давай открывай.

Секретарь сверился с планшетом. Уронил ручку, она скользнула в рукав его курты. В задних рядах послышался сдавленный смех.

— Пока ты возишься со своей канцелярией, там Олдем полыхает. Давайте проголосуем, кто за открытие собрания…

— Подождите, подождите. — Секретарь потряс руками, ручка вылетела с места парковки и приземлилась где-то в центре зала. — Никакого голосования, пока собрание не открылось.

Назнин прикрыла рот рукой, чтобы спрятать улыбку. Стерла ее с лица.

И в эту минуту в зале стало светлее: сзади открылась дверь, вошел Карим. Он был в белой рубашке с закатанными по локоть рукавами. Джинсы на нем новые, темные, ремень на поясе не нужен. Одним безупречным движением запрыгнул на сцену и повернулся к залу:

— Отлично, начинаем.

Вытащил лист бумаги из заднего кармана джинсов. Текст был отпечатан зеленым и красным.

— Первый вопрос. — Он отдал листовку Секретарю, который изобразил к ней интерес. — Первый вопрос будет касаться этой листовки насчет Чечни. Кто писал текст? Кто его разрешил? Кто ее распространял?

Он сделал вид, что внимательно обводит взглядом зал, тщательно избегая Вопрошателя.

— Обратимся к Секретарю. Эта листовка «Бенгальских тигров»?

Секретарь кивнул и продемонстрировал листовку всему залу.

— И разрешение на ее печать дал Комитет по печати? Секретарь поднес листовку очень близко к лицу

в поисках печати или водяного знака с разрешением.

— И распространение ее тоже Комитет разрешил?

И Вопрошатель, который все это время сжимал кулаки так, что побелели костяшки, не смог дальше контролировать себя.

— Комитет? Время комитетов кончилось. Сейчас время джихада.

Нос его раздувался от желания действовать, а глаза от напряжения превратились в щелки.

— Брат, не рассказывай мне про джихад. Я говорю про дисциплину.

— Дисциплина, — выплюнул Вопрошатель, — Комитет? Это ты у нас Комитет, а Комитет — это ты.

Карим потрогал телефон на поясе. Увидел перед собой Назнин. Сложил руки и застучал правой ногой.

— Не надо меня со счетов сбрасывать, брат.

— Я тебя не сбрасываю, раз ты до сих пор стоишь.

Несколько бесконечно длинных секунд они молча перестреливались убийственными взглядами и пытались столкнуть друг друга самоуверенностью.

— Поставить ли мне это на голосование? — спросил Секретарь, вступая между ними. Он снова показал свои маленькие молочно-белые зубки.

— А что происходит?

— Ничего не происходит, голосование не нужно, — ответил Карим, — любой, кто хочет создать и возглавить свою собственную группу, может немедленно покинуть зал. И забрать свои листовки.

Вопрошатель шагнул к самому краю сцены. Носки его обуви зацепились за бортик. Он хотел подойти ближе к публике. Он хотел, чтобы все его слышали:

— Нас истребляют по всему миру. Давайте не будем ссориться из-за листовок.

Он незаметно сделал еще шаг вперед, и Назнин увидела, что у него прошиты подошвы. На задних рядах зашевелились.

— Я вам кое-что покажу.

Он достал из жилета стопку бумаг. Перелистал, достал фотографию, такого же размера, как записные книжки у Шану. Фотография свернулась по краям, когда на нее падал свет, она бликовала, но все-таки Назнин разглядела ребенка.

— Это Нассар, ей один годик. Вес девять фунтов четыре унции. Нормальный вес двадцать два фунта. Фотографию сделали в Басре в декабре 1996 года.

Он наклонился и передал фотографию Назнин:

— Передайте ее по залу.

Девочка лежит на спине в коротеньком белом платьице с красными рукавами. Назнин коснулась ее истощенных ножек. Девочка еще ни разу не ходила и не ползала. Назнин посмотрела на сморщенное личико, на большие темные глаза с недетским выражением. И только волосы у нее, как у всех малышей: тоненькие, легкие, чуть вьющиеся.

Вопрошатель достал еще одну фотографию:

— Это тоже иракские дети. Машгал, Адрас и Мисал. Всем еще нет и года. Эта фотография сделана в 1998 году.

Назнин передала дальше фотографию Нассар и взяла новую. Черно-белая. На одеяле лежат три малыша, тоненькие косточки, обтянутые тоненькой кожицей. Они куда-то вверх тянут ручки, и по их требовательному взгляду Назнин поняла: надеяться им не на что, но они еще не знают об этом.

— Прямым следствием начала санкций против Ирака стала смерть больше половины иракских детей. По самым оптимистичным подсчетам.

Вопрошатель снова перелистал свою стопочку. Он на секунду присел и вытащил еще несколько листов:

— Это Hyp. Ей было шесть. Вот что стало с Hyp после американской ракеты класса «земля-воздух», сброшенной на Аль-Джамхурия[59] рядом с Басрой 25 января 1999 года.

Сначала Назнин подумала, что это тоже черно-белая фотография. На фоне серого пепла и пыли красивый полузасыпанный профиль девочки. Назнин с трудом различила плечо и рукав, утонувшие в пыли. Волосы у девочки стянуты назад и примяты горсткой камней. Красивая фотография — этюд об остановившейся жизни, но не о смерти. И только спустя несколько минут Назнин заметила вверху фотографии руки, отцовские руки, баюкающие маленькую головку, поняла, что снимок цветной, и поняла, что он означает.

— Она была простой мусульманской девочкой. Одной больше, одной меньше, кому какое дело? Об этом надо молчать, — сказал Вопрошатель, — ничего нельзя печатать, ничего нельзя делать. Если умрет десять мусульманских детей, кому какое дело? Если десять сотен, сотня тысяч, полмиллиона, миллион, кому какое дело? Нам нельзя писать о наших братьях в Ираке или в Чечне или еще где, потому что нам до них дела нет. Они для нас никто.