Бриллианты для диктатуры пролетариата — страница 46 из 113

– Кто был рабом – так и остался, даже при вашей свободе, – упрямо возразил Карпов. – Как при барине служил сторожем, так и при комиссарах им стою.

– А ты чего умеешь, кроме как сторожить? – спросил Евпланов. – Все вы от свободы куска хотите, а на ее саму вам насрать! Вот что я тебе скажу, не знаю, как там тебя…

– Карпов я, Трофим Иванов – беги донеси…

– Тоже мне, Керенский выискался – буду я на тебя доносить! На умного бы сказал, а с тебя, с темноты, какой спрос? Я вона за свободу руку отдал по плечо и ничего заместо не прошу, окромя чтобы мечты мои сбылись и чтоб твои, дуралея, внуки жили в царстве всемирной свободы, где все люди вровень!

– Не было такого и не будет никогда. Свобода свободой, а тюрьмы все полные: как раньше, так и сейчас.

– Тьфу ты! – даже удивился Евпланов. – Тьфу! Ну как у тебя язык вертится такое говорить, а?! Ну где ж нам бандита держать? В церкви, что ль?

– Свобода – это когда мир и благодать, – задумчиво сказал Карпов. – А если по ночам на улицах только собаки воют – какая тут свобода? Раньше-то на улицах – фонари до утра, и трещотка дворницкая, и трактир…

– Был рабом и сдохнешь рабом, – сказал Евпланов, – и ну тя к лешему, только расстраиваешь меня!

В это время дверь отворилась и на пороге с револьверами в руках появились двое: черти не черти, но лица коричневые и вроде бы прозрачные, а разглядеть за этой прозрачностью ничего и не разглядишь.

– Сидеть на местах! Кто двинется – пуля в лоб.

Евпланов потянулся было к маузеру, но тот, что был повыше ростом, взвел курок:

– Тут рукой не отделаешься, батя, а без головы не проживешь… Не трожь дуру…

– Ребята, ребята, – сказал Евпланов, – на государство руку поднимаете. Лучше подобру уходите, а то ведь всех к стенке, щадить не станут.

– Ничего, – успокоил его первый грабитель и двинулся к Евпланову, – к дуре не прикасайся, она мне пригодится.

– Не трожь, – сказал Евпланов. – Или стреляй. Так не дам, понял?

Первый оглянулся на своего товарища: Дмитрий Юрьевич не велел стрелять, шум погубил бы все дело.

– Финкой, – сказал тот, что стоял возле двери, – это будет тихо.

Евпланов сообразил: боятся стрельбы. В долю секунды он кинулся с кушетки на пол, успел ударить грабителя мыском сапога в живот. Тот взвыл. Евпланов начал скрести пальцами кобуру, чтобы достать маузер, и не видел, как Карпов, схватив грабителя, который стоял скорчившись, поднял его перед собой и бросился на того, что замер у двери.

– Ах, сука! – закричал грабитель и, рванув своего товарища за куртку, другой рукой ткнул наганом что есть силы в живот Карпова. Он не хотел и не думал стрелять, но палец нажал курок, и прогрохотал выстрел, и в это время Евпланов, достав маузер, несколько раз выстрелил. Один упал молча, а второй закричал изумленно, тонким голосом:

– Ой, господи! Убили! Убили меня!

Бекматуллин осторожно вытаскивал у него из ладони наган, не в силах отвести взгляд от сахарно-белой кости, торчавшей из голенища сапога.


Воронцов бросил в мешок какие-то камни – какие, толком не успел разглядеть – и кинулся к выходу, ступая мягко, на носках, словно весной, когда скрадывал глухаря на току.

Следом за ним бежали Крутов с Олежкой – божьим человеком и Ленькой-кривым, который успел набрать несколько пригоршней бриллиантов. Воронцов проскользнул мимо освещенной двери, где были сторожа, успев крикнуть:

– Кривой, задержи!

Ленька, не входя в комнату, прямо через дверь выпалил весь магазин и хотел было броситься следом за своими, но тут в него вошла острая боль, а только потом он услышал выстрел и ощутил запах гари – как в детстве, когда жгли серу со спичек в подвале на Бронной.

Евпланов споткнулся о Леньку, упал, поднялся быстро и прохрипел:

– Бекматуллин, звони в ЧК!

Выбежав на крыльцо, он увидел две пролетки: одна ехала к Тверской, а вторая вот-вот повернула бы на Дмитровку. Он вскинул маузер и три раза выстрелил по двум седокам: один был на козлах, а второй, словно поп, в рясе или в юбке: он не мог и представить себе, что стреляет в женщину.


Анна Викторовна увидела, как человек на крыльце Гохрана вскидывает пистолет, целя в них. Она бросилась на спину Воронцову, схватила его голову руками и закричала:

– В сторону, Дима, в сторону!

А потом раздались два выстрела, и Воронцов ощутил толчок в лопатку – это была пуля, пробившая легонькое тело женщины.

«Будет кровь, – машинально отметил он, – на сером очень заметно».

– Аня, – тихо сказал он, чувствуя, как женщина медленно сползает у него со спины. – Аннушка, больно?

Он оглянулся – глаза Анны Викторовны были широко открыты: женщина была мертва. Где-то неподалеку загрохотали выстрелы. «По Крутову, – понял он, – сейчас начнется облава».

Воронцов спрыгнул с пролетки и метнулся в подъезд. Подъезд был заперт. Он побежал в переулок и спрятался во дворе маленького домика. Огляделся: в углу темнел сарай. «Переждать до утра? А мешок где? В пролетке. Конец? Нет, надо идти. Если остановят – отстреливаться, а последний – себе».


Евпланов долго сидел возле убитого Карпова и не мог отвести глаз от громадных, узловатых рук сторожа: они менялись, делаясь из бурых желто-белыми, чистыми, будто кто их отмывал мягким мылом.

А потом Евпланов заплакал, и он даже не знал, отчего он плакал сейчас, – много смертей пересмотрел в своей жизни и никогда не плакал, только разве зубами скрипел и мотал головой…

И только уже под утро, когда наряд ЧК закончил осмотр места происшествия и взял расписку с Харькова и Бекматуллина, что они будут молчать о происшедшем вплоть до особого на то разрешения, он понял, отчего так горько было ему и тянуло сердце. Он вспомнил последние слова свои, сказанные Карпову, и понял он, что никогда не сможет покаяться перед сторожем в дурости своей и темноте, а «спи спокойно» и дурак любой скажет, в ком и вины нет и боли, а только жадное любопытство до похорон и чужих кладбищенских слез.


И Воронцов плакал, забившись в угол, на верхней полке поезда, шедшего в Псков, к эстонской границе. Он все делал механически, подчиняясь кому-то второму, отстраненному, который руководил его поступками сегодня, начиная с выстрелов в комнате сторожей. Он механически снял свой казакин и оглядел, нет ли на спине пятен крови; так же механически объяснил извозчику, куда его доставить, – сказал, на Каланчевку, вокзал не назвал, опасаясь чего-то неосознанно, но, видимо, так надо было, – он доверился тому, кто сейчас руководил им в нем самом. Так же спокойно зашел в вагон, не обращая внимания на шпиков и милицейских, которые цепко оглядывали пассажиров, особенно с багажом. Раздевшись, он залез на верхнюю полку и сразу же забылся, будто упал в темную теплоту. Снились ему какие-то сладостные картины, а когда проснулся, перед ним появилось лицо Анны Викторовны. Он до того явственно увидел ее, что даже выставил перед собой руки. А она исчезла. И он заплакал. Он вспомнил нежное, доброе лицо жены, а потом увидел Анну Викторовну, а после ему пригрезилась мать и дети.

«Все я потерял, все, – думал он, сдерживая рыдания, – любила меня женщина, больше себя любила – я отдал ее легко, бездумно этой страшной, жестокой жизни, где нельзя жить одному… Любила меня Аня, любила ведь; жизнь отдала за меня, а я, вместо того чтобы послушать ее, как снега тают, – об Островском, чтоб, спаси господь, не поверила в нежность мою… Всех растолкал, сам с собою остался; а зачем я себе нужен? Кому нужен я на этом свете? И чего я на этом свете искал? Нежность мне надо было беречь – и свою, и тех, кто мне ее отдавал, а я все борьбы хотел, истины, правды… Аннушка, бедная ты моя… Лежит сейчас на цинке, и к ноге бирка привязана…»

– Сынок, – услыхал он тихий шепот старухи с нижней полки. Она лежала с краю, осторожно прикрывая плюшевой курткой внучку, разметавшуюся во сне. – Ты чего, сынок? Не убивайся, не надо.

Воронцов выдохнул, не удержал голоса, всхлипнул. Старуха поднялась с полки, нашла в темноте его голову, стала оглаживать жесткие волосы, пришептывая:

– Ты помолись, миленький, помолись господу, и сердечко твое отпустит, расслабит… Ну, не убивайся ты эдак-то, соколик бедненький, не убивайся, ишь спина как трясется…

Воронцов нашел руку старухи и прижался к ней губами, лбом, слезами и замер так, только дрожь била спину и остро болело в левом виске…


«Разрешить оперативной группе во главе с Будниковым и Арутюновым провести облаву и обыск всех подозреваемых сотрудников Гохрана.

Член коллегии ВЧК Бокий».

25. Без улик нет доказательств

Стенограмма очной ставки Прохорова и Газаряна.

Прохоров. А, скотина, сволочь! Попался. Наконец! Товарищи, это все он. Я – от сохи! Я мальчишкой, понимаете, землю пахал. Я знал, что такое нужда, Глеб Иванович, ты мне поверь. Мы с тобой, как говорится, не первый год знакомы. Газарян, именно он, пришел ко мне и предложил сорок миллионов за Белова. Я тебе рассказывал все подробно, как он предлагал, потом он… Газарян, ну, как у тебя могло повернуться мне это все предложить? Ну, ладно, я дурак. Клюнул, но я-то сейчас следствию помогаю, я всю правду сказал! Весь наш с тобой разговор на Мерзляковском записан на фонограф, я тот разговор по заданию проводил! Понял? Так что, Газарян, к стенке тебя немедленно надо ставить, чтобы не искушал больше честных партийцев!

Бокий. Ну что, Иван Иванович?

Газарян. Пусть его уведут.

(Прохорова уводят.)

Газарян. Я объявляю голодовку.

Бокий. Это еще зачем?

Газарян. А затем, что я не могу больше смотреть в глаза людям. А Прохоров, который, понимаете, мою водку жрал и женщин у меня просил, вообще не человек. И если уж я скот, так он скот в тысячу раз больший. Я хочу просто и спокойно умереть в тюрьме; в камере. И жизнь мне теперь и отныне ненавистна!

Будников. Честные люди смывают позор кровью, Газарян, да только ты если и был честный, то весь вышел.