Голос Сфинкса
На страницах «Н.Р.С.»[96] и прошла интереснейшая внутриредакционная дискуссия на тему о «молчании новых эмигрантов». Наиболее яростным обвинителем «новых» был г. Аргус[97], утверждавший не только это «молчание», но и определивший причины его в бесталанности «новых», в их низком культурном уровне и даже в том, что им якобы «нечего сказать».
Немногие «новые», печатающиеся на страницах «Н.Р.С.», – г. Сергеев, г. Добровольский, – ему робко возражали, объясняя это молчание объективными причинами, как говорят в советах, социальным составом «новых», имеющем не более 10 % интеллигенции, гонениями на них, тяжелыми экономическими условиями и т. д., в ответ на что г. Аргус попрекнул их куском ировского хлеба и гордо заявил, что «старые», попав в Европу, никакой материальной помощи не получали.
В этом заявлении г. Аргус по привычке передернул. «Старые» также получили помощь в первые годы эмиграции. Союзники снабжали Галлиполи и другие лагеря, много помогал король Александр Сербский, верхи интеллигенции получали помощь в Праге, были еще кое-какие русские капиталы Земгора, Красного Креста, да и многие «старые» эмигранты выехали далеко не с пустыми руками, в то время, как «новые» поголовно голы, обобраны еще в СССР. Кроме того, «старые» имели свободу труда и свободу передвижения, чего не имеют «новые», для которых ПРО является столько же кормушкой, сколь и ловушкой. Так, например, Ди-Пи в Италии запрещена всякая работа вне лагерей, вырваться из которых в иные страны более чем трудно.
Объективные причины «молчания», выставленные «новыми» из «Н.Р.С.» вполне обоснованы, но главного они не сказали.
Основа порочности обвинений г. Аргуса и К0, в том, что мы, «новые», не молчим, а, несмотря на все трудности, кричим и так кричим, что нас уже услышали.
Обратимся к фактам. Сотрудники еженедельника «Посев» и журнала «Грани» в подавляющем большинстве «новые». Среди них уже выявились столь крупные журналисты, как г. Романов, г. Андреев, г. Мерцалов, г. Авторханов и еще очень многие. В «Гранях» выделились талантливые беллетристы г. Максимов, г. Ржевский, тот же г. Андреев, поэты г. Кленовский[98], г. Моршен и др.
В «правых» изданиях говорили и говорят монархисты: г. Башилов, г. Рудинский[99], г. Изгоев, г. Немешаев, г. Державин, г. Каралин и др. Автор этих строк тоже не молчал, а напечатал свои первые антисоветские статьи по-итальянски в журнале «Specchio» в августе 1945 г., т. е. именно тогда, когда сотрудники «Н. Р. С.» и «Соц. Вестника» травили власовцев, красновцев ц прочих «новых». В 1946 году он же выпустил книгу «Panorama della letteratura russa contemporanea» (по-итальянски 256 стр.), в которой разъяснил итальянцам «социальный заказ», рассказал о репрессиях писателей в СССР. По этой книге сейчас учатся студенты четырех славянских факультетов в Италии. В 1947 году он же напечатал в римской газете «II quotidiano» серию атисоветских статей; не молчал и потом в возродившейся русской прессе.
Свое заключение о «молчании новых» г. Аргус выводит, вероятно, из действительно малого их участия в «левой» прессе и полного отсутствия в социалистической, т. к. «керпакетных» письмописцев «Соц. Вестника» и пару попавших туда дореволюционных соцзубров принимать всерьез нельзя.
Но даже и эти слабые силы, видимо, связаны в «левом» лагере. Так, например, г. Сергеев, показавший себя в прошлом очень талантливым антисоветским фельетонистом (под другим псевдонимом), теперь ограничивается воспоминаниями и уклончивыми публицистическими статьями.
Нельзя обойти молчанием и группу «новых» – бывших парт-дворян: г. Кравченко, г. Токаева, г. Корякова. Голоса Кравченко[100] и его свидетелей разнеслись по всему миру.
Подводя итог голосов «новых», следует поставить на первое место прессу Н.Т.С. Это вполне понятно. Идеология солидаристов наиболее близка современной подсоветской профтехнической интеллигенции. Именно на нее и рассчитана программа Н.Т.С.
Вторую по величине группу представляют «правые». Тоже понятно почему. Они созвучны чаяниям и стремлениям колхозного крестьянства, несмотря на индустриализацию, – основной массы СССР, хотя и слабой в части выделения литературных сил.
Другой причиной количественного превосходства «новых» солидари-стических журналистов над «новыми» монархистами является то обстоятельство, что большая группа «новых» правых журналистов, нашедшая последнее убежище против наступавшей в 1945 году Красной Армии в г. Толмеццо, в стане ген. Краснова, была выдана красным в Лиенце. Из 21 человека спаслись только трое. Среди погибших бывший крупный советский журналист Л. Польский (нач. отделения «Соц. Земледелия» в Ленинграде), талантливый Н. Давиденков, поэт Цимлов и др.
К «левым» примкнула группа, сохранившая идеологию старой «прогрессивной» интеллигенции; к социалистам – только их прежние, дореволюционные «товарищи».
Так вырисовывается сейчас весь фронт голосов «новых» от марксиста-антисталиниста Токаева до «мракобеса» монархиста – автора этих строк. Весь же фронт в целом представляет собой – голос Сфинкса, сумму голосов, наиболее близких к настроениям не только беспартийных масс, но и некоторой части партийцев в СССР. Несомненно, что он не дает абсолютно точного прототипа того, что мы увидим в Освобожденной России. Соотношение сил там изменится. Как? Это предугадать трудно. Мы, «правые», можем надеяться на поддержку крестьянства; солидаристы – на активность новой интеллигенции; у «левых», а тем более, у социалистов, вряд ли имеются солидные основы для надежд.
Но говорить о «молчании новых», подобно г. Аргусу и К°., значит быть или умышленно или отроду глухим.
В переживаемые нами дни вопрос о русской антисоветской пропаганде стал на очередь оборонной работы свободных народов. Несомненно, что в ближайшем будущем он встанет во всей остроте и будет, наконец, разрешен.
Однако предпосылок к правильному его разрешению в соответствии с современностью мы не видим. «Хозяева-американцы» продолжают пребывать под влиянием дезинформации их старыми искушенными в интригах политиканами.
Продолжение движения по этому пути не сулит ничего хорошего ни народам России, ни народам свободных демократий, ни, в частности, их авангарду – САСШ, на которые падет вся тяжесть предстоящей неизбежной борьбы.
Алексей Алымов
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
31 марта 1951 года, № 67. С. 6
Внуки Лескова
О голосах «новой» эмиграции можно теперь уже кое-что сказать, не рискуя стать нескромным или прослыть саморекламистом. «Грани» выпускают уже одиннадцатый сборник, «Посев» выходит регулярно уже пятый год, «Наша Страна» объединила на своих полосах разобщенную географически, но идейно сплоченную группу, «новые» имена всё чаще и чаще появляются на страницах «Русской мысли», «Часового» и далее подергивают иногда легкой рябью зеркально тихую заводь дум о прошлом – в «Возрождении».
Выпуск отдельных изданий еще очень беден. «Денис Бушуев», несколько книг Б. Башилова… Вот пока и все. Но, если судить по хронике бюллетеней Литературного Фонда (США), то можно думать, что причина лежит в финансовой слабости издательств и конъюнктуре зарубежного книжного рынка.
Но, так или иначе, во всяком случае, читатель русского Зарубежья видит ряд «новых» имен, слышит «новые» голоса. О них уже можно сказать и нужно сказать.
Я не ставлю своей целью качественного анализа творческого движения «новых». Рано. Их характеры и литературные элементы их работ еще не выявлены. Пока еще пишется сгоряча, порою наспех.
Оставляю в стороне и попытки характеризовать мироощущения, умонастроения отдельных «новых» авторов. Они тоже еще не выявлены полностью, вероятно, и не сформированы четко и в них самих. Это понятно. Потрясения были слишком сильны. Надо дать «устояться».
А пока все-таки можно наметить несколько определившихся черт, характерных для всей шеренги, при частичных индивидуальных различиях. О них и речь в этой статье.
Перечисляю имена, придерживаясь алфавитного порядка: Г. Андреев, я сам, Б. Башилов, Г. Климов, М. Коряков, Карпо Линеец, С. Максимов, Л. Норд, Н. Е. Русский, Л. Ржевский… есть и еще.
Хватит пока. Повторяю: я не пытаюсь анализировать качества, но ищу лишь общих признаков у этих авторов, прошедших разные пути, различными аллюрами, в различной обстановке. Что общего, например, между мной и Мих. Коряковым?
И, вместе с тем, это общее есть. Оно прежде всего в том, что все мы автобиографичны.
Почему? Плюс это или минус?
«Автобиография – лучшая книга», – сказал когда-то О. Уайльд. Если не захотим поверить этому изящному жонглеру словом, то перечтем Л. Толстого. Пожалуй – плюс.
Но он пришел к нам незваным и непрошенным, пришел потому, что слишком веско было то, что нас лично давило, что ранило наши собственные души. Глубоки эти раны, и боль еще не утихла.
Г. Андреев и я побывали в разное время на Соловках, попали туда разными по всему нашему укладу, по-разному их восприняли, но оба одинаково носим в себе причиненную ими травму и забыть о ней не можем. Такое «свое», личное, неизгладимое, непреодолимое есть у каждого из нас. Это знак, века. Его клеймо, выжженное каленым железом. Его не спрячешь. Отсюда и общая для всех автобиографичность. Я не только верю, но знаю, что была живая, вещественная «Тамара» у Г. Андреева, была «Девушка из бункера» у Ржевского, как был и всамделишный, вязавший со мною баланы[101] «Уренский царь».
Лично пережитое, собственноручно прощупанное, своими глазами виденное, глубоко ранило нас, но и по-царски наградило. Нам не нужно искать, компоновать, «собирать» свои персонажи. Они целиком и полностью стоят в нашей памяти, толпятся в ней, как в очереди за мануфактурой, давят друг друга, прут на нас.
Зачем искать? Бери любого. Каждый по-своему ярок. Сумей лишь увидеть его краски, разобраться в его узоре, запечатлеть его.
Отсюда другая общая наша черта: стремление к изображению фактически жившего (или еще живущего) человека, к документальности, достоверности литературного типажа. Г. Климов в «Берлинском Кремле», Норд в своих очерках, да и другие, чуть не паспорта своим персонажам выдают, а если и умалчивают порою из деликатности, так я всё равно, читая, чувствую, что чекист с опустошенной кровоточащей душой и немецкая мать русского Петьки были в жизни точь-в-точь такими же, какими вышли на бумаге. Ни убавлено, ни прибавлено ни грамма.
Нет в них «собирательности», обобщения. Мы не ищем «героя эпохи»… Ее многоликий «герой» лезет толпою на нас сам…
Плюс или минус?
Чернышевский по мелким кусочкам собирал своих героев, склеивал их и учил «что делать». Получились нелепые ходули, «делать» же у них никто ничему не выучился. Но в традиционной студенческой песне начала века пелось:
Выпьем мы за того,
Кто «что делать» писал.
За героев его,
За его идеал.
Выпили! Здорово выпили во имя «славных традиций» русской литературы.
Лесков не собирал по крохам и не вылепливал своих героев из кусков, а брал их какими есть и имена их подписывал. Таковы «Мелочи архиерейской жизни», «Печорские антики», Шкотт, Бенни, Ланской… многие…
Лесков не вошел в цикл «славных традиций», не поклонился кумирам Запада, а припал к стопам своего русского Христа и, вопреки указке маркиза де Кюстин, посмел увидеть и показать бессребреника-городничего «Однодума», исполненного своей внутренней, а не «демократической» свободы, долгогривого Ахиллу с голубиной душой, «Человека на часах», «попа», хоть и «некрещеного», но такого, что вся паства встала за него… многих, а в целом из их отдельных портретов создал самое широкое и глубокое в русской литературе отражение России в целом, ее подлинного национального лица. Кюстиновская «славная традиция» объявила его за это «мракобесом», «реакционером», «ретроградом», травила и затравила всей стаей своих псов.
Она была рождена «чудищем облым» Радищева, развита «мертвыми душами», за которых казнью духовного самосожжения заплатил Гоголь, и развернулась во всю ширь в «городе Глупове», населенном «помпадурами», «иудушками». Ее лозунгом была: «что плохо на Руси – то правда о ней».
Лесков, не принявший «славной» традиции одного из сыновей праотца Ноя, сумел услышать не бессмысленную песню мычащего ее Селивана, но проникновенный рассказ «очарованного» Русью «странника», найти в «городе Глупове» – «Поповку», населенную «соборянами», в «Маниловках» и «Заманиловках» – «хрустальную вдову» Плодомасову, «зверя», ставшего человеком. Ему посчастливилось разыскать «кадетский монастырь» на «Зеленой улице» шпицрутенов «Николая Палкина», да и самого его повидать рядом с документированым офицером-монахом Брянчаниновым и еще кое с кем…
Подобные экскурсы не входили в план «славной традиции», «прогрессивной» русской интеллигенции. Традиционная петля «второй цензуры» захлестнула и задушила Лескова.
«Новых» обвиняют в отсутствии у них «славных» традиций. В этом много правды. Дело в том, что большая часть «славной» была увезена в чемоданах бежавших от революции. Остатки сгорели на ее костре. «Новые» прошли через его пламя. Обожглись, опалились, но проскочили и выскочили. А традиция «города Глупова» сгорела в нем дотла. Где же ее взять «новым»?
Пришлось ровеснику Октября М. Корякову автобиографически разгребать горячие угли и нащупать обожженными пальцами свою уцелевшую душу. В страшном застенке тела и духа Григорий Климов прощупал зияющую рану в сердце не жертвы, а палача. В звере-насильнике – жертвенную любовь отца и мужа. Затосковал по своей живой личной «Тамаре», отторгнутой от него, совработник Г. Андреев. То же найдем в разных формах и у других.
Каждый «человеческий документ», взятый в отдельности, удостоверяет жизненный этап отдельной, личной души. Их совокупность свидетельствует о жизни духа суммы, народа, нации.
Захлестнутый петлею «славной» традиции, Лесков, всё же успел набрать гору таких документов, завалить ими яму «города Глупова» и водрузить на ней крест, символ Воскресения.
Я озаглавил статью «Внуки Лескова». «Эк, куда хватил», – скажет кое-кто из читателей.
Но взбираться на гору еще не значит достичь ее вершины. Большинство вышедших упадет, не дойдя до водруженного Лесковым над Русью креста.
Но идти надо. Надо лезть, карабкаться. Каждому своим путем, своей тропой. Кто-нибудь дойдет.
Не скатываться же в яму, вырытую «хранителем славной традиции» Буниным и панагеристами его «великого гнева»…
Алексей Алымов
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
4 августа 1951 года, № 81. С. 3–4
У постели тяжелобольного
Напечатанная пять лет тому назад газете «Наша страна» моя статья «Внуки Лескова» продолжает до сих пор волновать сотрудника газеты «За Правду» Николая Федорова, ответившей на нее теперь в той же газете уж третьей по счету задорно-полемической статьей. Отвечали на нее и другие публицисты, например, г. Шварц-Омонский[102] в «Возрождении».
Эти волнения моих уважаемых оппонентов вполне понятны. Ведь комплекс поставленных мною в этой статье вопросов касался не только писателей так называемой новой эмиграции, но затрагивал и всю литературу русского зарубежья в целом, т. е. единственную свободно развивающуюся ветвь всей русской литературы по обе стороны разделившей ее на две части политической преграды.
Первая часть статьи г. Федорова «Внуки Писарева», как он именует в ней нас, представляет собой не что иное, как обвинительный акт, очень похожий на тот, который напечатал около ста лет тому назад именно Писарев призывая все русские издательства того времени к полной дисквалификации Н. С. Лескова (Стебницкого – псевдоним, под которым он тогда писал). Г. Федоров превзошел в этом случае Писарева. Он обвинил нас не в семи, а, пожалуй, в семидесяти семи смертных грехах: в стремлении «к низведению художественной литературы на положение служанки политики», в «утилитарном отношении к ней и вообще искусству», в том, что мы считаем главной задачей современного русского литератора борьбу с большевизмом и тем самым аннулируем художественно-эстетические и литературно-технические категории, в том что мы превращаем этим литературу в орудие пропаганды, в том, что мы подозрительны, придирчивы, нетерпимы к чужим мнениям, самоуверенны, самомнительны, заносчивы, озлоблены, невыдержанны, грубы… еще во многом, а кстати, и в том, что мы отрицаем за литераторами старой эмиграции право на знание современной советской действительности.
Возражать на большую часть этих абсолютно голословных и не подкрепленных ни одним фактом обвинений я, конечно, не буду. Такого рода полемика была бы не чем иным, как сварливою перебранкою базарных баб, и на страницах столь серьезной и глубокой газеты, как «Наша страна», такого рода «полемике» места нет. Наоборот, некоторые из обвинений, поставленных нам г. Федоровым, я охотно приму и отзовусь на них утвердительно. Совершенно верно, например, что главною задачею современной русской литературы мы, или по крайней мере большая часть из нас, считаем идейную борьбу с большевизмом, во всех его проявлениях. Мы не имеем права отбрасывать от себя могучее орудие художественного слова, которым в данном случае в борьбе против нас и нашей христианской идеологии со значительным успехом пользуются как сами коммунисты на нашей порабощенной родине, так и многие, к сожалению, очень многие коммуноиды в свободном мире. Но сводим ли мы этим художественную литературу на ступень «служанки политики», как полагает г. Федоров, вопрос иного порядка. Ведь каждое значительное политическое явление или действие, а тем более тот комплекс явлений и действий, который создает воинствующий коммунизм, не может не содержать в себе какой-либо идеи, вернее тоже комплекса идей. Следовательно, он имеет свою собственную идеологию и вот против этой идеологии восстает наше идейно-христианское мировоззрение.
Не буду возражать и на обвинение нас в том, что мы отрицаем за писателями старой эмиграции возможность отражать в своем творчестве современную подсоветскую действительность. Очень трудно и очень немногим доступно писать о том, чего не видел, не пережил и не прострадал сам. Попытки делать это кончаются обычно позорной неудачей. За примером ходить недалеко: Ирина Одоевцева попыталась сделать нечто подобное, схалтурив бульварный романчик «Оставь надежду навсегда», в котором не сказала ни одного слова правды. Да спасет нас Всевышний от подобного рода попыток с негодными средствами, бросающих грязную тень на русскую зарубежную литературу – единственную свободную ветвь русской литературы.
Не ради полемики, но ради беспристрастного выяснения причин действительно серьезной, а, быть может, и смертельной болезни, признаки которой явно сказываются в нашей современной зарубежной русской литературе, я пишу эту статью. Ведь она, русская литература, дорога и мне, и г. Федорову, и старым, и новым писателям русского зарубежья. В чем же скрыты причины этой болезни?
В том ли, что невозможно писать о жизни на своей родине, будучи географически оторванным от нее, как думают многие? Но ведь Гоголь написал свои «Мертвые души» в Риме, Тургенев также создал многие из своих лучших произведений, проживая во Франции и Германии, а Герцен в «Письмах с того берега», безусловно, достиг зенита своего творческого развития? Значит, не в том…
…А, на мой взгляд, в том, что Гоголь, Тургенев, Герцен и многие другие, живя за рубежом России и даже на эмигрантском (как Герцен) положении, продолжали жить в той же эпохе, среди тех же поколений, которые жили в то время на их родине, жили вместе с ними их интересами, их радостями, их страданиями, и это сковывало их с русским народом.
Русская эмиграция 1920 года имела Шмелева, Краснова, Алданова, покинувших Россию во время Гражданской войны или в период военного коммунизма. Они знали те поколения, привезли это знание с собой и дали ряд насыщенных глубоким идейным содержанием, высоких по художественному уровню произведений. Но в дальнейшем своем жизненно-литературном развитии они не могли идти нога в ногу с русским народом, воспринимать и отражать его изменявшуюся идеологию, его взлеты и падения, его скорби и радости, даже его внешний быт. Ведь за периодом военного коммунизма последовал взрыв созидательного пафоса первых пятилеток, идейная подоплека которого была совершенно неизвестна этим высокоталантливым писателям. Далее последовало снижение революционной кривой, усталость, а вслед за нею разочарование в идеалах революции…
Поколение ее непосредственных участников вымирало и выдыхалось, в жизнь вступило уже второе поколение, а за ним и третье поколение русского народа. Этих поколений и их внутренней идеологии писатели русского зарубежья не знали и знать не могли. Их разрыв с родиной, с ее жизнью, а следовательно и с отражающей эту жизнь – русской литературой, был неизбежен. Можно писать о прошлом, но жить им, питаться им писателю нельзя. Вот основная причина того, что безусловно высокоталантливые и высококультурные писатели первой волны эмиграции не создали и не могли создать второго поколения. Взглянем открытыми глазами: лучшие из этого второго поколения русских зарубежных литераторов, наиболее одаренные из них, Сирин (Набоков) и Труайя (Тарасов) сознательно оторвались не только от русской тематики, но и от своего родного языка. Этот отрыв вполне закономерен и, пожалуй, был лучшим выходом для их творческих стремлений, т. к. в противном случае они снизили бы самих себя до лжи и халтуры. Более того, быть может, самый талантливый (я, по крайней мере, так думаю) из писателей старой эмиграции Алданов, автор замечательного «Ключа» и других созвучных ему произведений, был вынужден снизиться до банального романа «Живи, как хочешь», литературного произведения уже не русского, а только эмигрантского. Талантливый и высококультурный И. Сургучев беспрерывно делает судорожные попытки спаяться, слиться, связаться с неизвестным ему, но дальше некоторой внешней, формальной связи шагнуть не в силах.
Что же, значит, российская зарубежная литература умерла или обречена на гибель, как думают многие? Не будем скрывать от себя того факта, что она, действительно, тяжело больна своего рода белокровием, худосочием, но ведь современная медицина умеет уже радикально бороться с подобными болезнями и побеждать их введением в организм больного кровяной плазмы. Имеет ли в своем распоряжении такую плазму литература современного русского зарубежья? Я назову несколько имен: Н. Нароков, Л. Ржевский, Свен, Л. Норд, С. Юрасов, Н. Русский, Н. Тарасова, Землев… В поэзии Кленовский, Шишкова, Л. Алексеева… Читатель зарубежья знает эти имена, ценит и ищет их на страницах печати с большим во всяком случае, интересом, чем, например, имя пустоболта и кривляки Ремизова. А ведь все эти писатели, несмотря на различие их политических убеждений, ставят основной своей целью борьбу со злом коммунизма во имя общечеловеческого добра.
Г. Федоров в своей статье «Внуки Писарева» не обошелся без традиционной ссылки на Пушкина, в частности на идейное содержание его знаменитого «Памятника».
Я позволю себе сделать то же самое, повторив те же, что и г. Федоров, строки:
И долго тем буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал.
Будучи безупречно логичным, г. Федоров должен был бы обвинить в данном случае в пропаганде и служении политике самого Пушкина. Ведь чувства добрые, которые стремятся пробудить в мире «внуки Лескова», русские писатели, вырвавшиеся из коммунистического царства зла, именно и являются основным стимулом идейно-политической борьбы с большевизмом, от которой писатели новой эмиграции не хотят, не могут и не должны отказываться ради служения каким-то эфемерным формам беспредметного и безыдейного «чистого искусства». Вот почему они внуки Лескова, но не Писарева!
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
22 ноября 1956 года, № 357. С. 5
Вторая цензура
«Найдется ли теперь в России хоть один журнал, который осмелится напечатать на своих страницах что-либо, выходящее из-под пера Стебницкого (псевдоним Лескова. – Б. Ш.) и подписанного его фамилией. Найдется ли в России хоть один честный писатель, который будет настолько неосторожен и равнодушен к своей репутации, что согласится работать в журнале, украшающем себя повестями и романами Стебницкого». Так явно провокационным приемом призывал к бойкоту Лескова нигилист в политике и хулиган в области литературной критики Писарев, закладывая основу непомерно развившейся позже традиции «второй цензуры». Эта безобразная, недопустимая и даже гнусная традиция поддерживалась позже псевдопрогрессивными народниками, в лице Михайловского (о чем свидетельствует, например, А. В. Тыркова-Вильямс на страницах «Возрождения»), и захватила едва ли не девять десятых русской печати в непосредственно предшествовавшие революции годы. Перенеслась она и в эмиграцию, вместе с волной бежавших от революции ее поджигателей, «февралистов», и здесь снова пышно расцвела.
Говорить об этом сейчас заставляет помещенное в «Русском Воскресении» письмо Янковского[103], одного из наиболее талантливых писателей второго поколения эмиграции и безусловно одного из немногих в этом поколении сохранившего свою русскость, не пошедшего ради высоких гонораров в иностранщину, подобно Труайя-Тарасову и Сирину-Набокову, не отказавшегося от родного языка и родной традиционной для подлинно русской литературы тематики. В этом письме он сообщает, что теперешнее руководство газетой «Русская мысль» закрыло ему доступ на страницы этой газеты в силу того, что он печатается в органах национально-русской мысли. Следует отметить попутно, что Е. Янковский никогда не выступал в плоскости политической публицистики и не может быть причислен к правому крылу русской эмиграции, но его выступления даже только в беллетристике на страницах национально русской газеты всё же повлекли за собой предание остракизму.
Случай с Янковским является одним лишь из звеньев длинной цепи того же порядка, которые вместе образуют уже явление и явление очень печальное для зарубежной русской литературы, единственной в настоящее время хранительницы традиций и заветов всей русской литературы в целом.
Незадолго до Янковского точно такие же извещения от той же самой газеты были получены талантливой писательницей и журналисткой из среды новой эмиграции Л. Норд и тепло принятым нашим читателем новеллистом, сатириком высокого уровня Н. Е. Русским[104]. Обвинительный акт Лидии Норд[105] был построен на появлении ее статей в «Нашей стране», «Знамени России» и «Жар-птице». Ей было предложено или прекратить работу в этих журналах или перестать присылать свои материалы в «Русскую мысль», что она сделать с негодованием отказалась. Как назвать подобное насилие над мышлением писателя, предоставляю решить читателю.
Н. Е. Русский был подвергнут остракизму без указания причин, т. к. в национально русских изданиях он не печатался, но, очевидно, причиной к тому послужили не высказанные им в прессе его монархические убеждения. Лет за шесть до того подобной же дисквалификации в той же газете подвергся и автор этих строк. В то время было еще очень мало русских периодических изданий в зарубежье, и я посылал в «Русскую мысль» очерки, часть которых позже вошла отдельными главами в мою книгу «Неугасимая лампада». Полянский и Зеелер их охотно печатали, но как только начала выходить «Наша страна» и моя фамилия появилась на ее страницах, произошел довольно странный и очень характерный для второй цензуры случай. Мой очерк, в котором я рассказывал о наших соотечественниках, доведенных до подлинного сумасшествия «охотниками за черепами», был помещен на страницах «Русской мысли», но под ним стояла фамилия… Климов. Подыскать соответствующий термин для подобного рода манипуляции я тоже не берусь и прошу помочь мне читателя.
«Вторая цензура», т. е. приведение к молчанию всеми доступными и далеко не всегда благовидными способами, проводится в русском антикоммунистическом зарубежье не одною лишь «Русской мыслью» при ее теперешнем руководстве. Эта отвратительная традиция воспринята подавляющим большинством зарубежных «прогрессивных» изданий и приняла здесь еще более чем в прошлом уродливые формы, включив в себя кружковщину и кумовство. Посмотрим вокруг. В «Новом журнале» беспрерывно печатаются одни и те же лица и доступ на его страницы писателям новой эмиграции возможен только по предъявлении ими свидетельств о демократической или социалистической благонадежности. Таковых мало, и журнал продолжает вариться в бульоне устарелого предреволюционного псевдопрогрессивного мышления, существуя лишь на средства, выпрошенные у наивных американцев (Фордовского комитета). Журнал «Возрождение», в бытность его вотчиной С. Мельгунова, шел по тому же пути. Подтверждаю примером из собственной практики. После появления на его страницах моего «Уренского царя», я послал туда остальные части «Неугасимой лампады» (позже тепло и даже горячо принятой читателем зарубежья и всею критикой от монархического ее полюса до Граней и журнала Мюнхенского института включительно), С. П. Мельгунов любезно согласился принять присланное, но потребовал исключения глав, в которых я рассказывал о панихиде заключенных по Царе-Мученике и сыновней любви красного лейтенанта Давиденко к генералу П. Н. Краснову. Кроме того, С. Мельгунов требовал от меня псевдонима, т. к. я уже печатался в то время в газете И. Л. Солоневича (письма, подтверждающие это, я храню). Подобные требования возмутили меня и я взял «Неугасимую лампаду» обратно, несмотря на то, что в то время, до организации Чеховского издательства, ее напечатание было возможно только в «Возрождении», а сам я жестоко голодал тогда в лагерной больнице и гонорар был для меня крайне важен.
Та же традиция «второй цензуры» укрепилась и в Чеховском издательстве, несмотря на требования американского им руководства печатать в равной мере представителей всех направлений русской мысли. Псевдопрогрессивные консультанты этого издательства сумели применить обходный маневр: печатать не угодных им поэтов и писателей, предварительно их кастрировав, как, например, Гумилева, показанного лишь незначительными, не характерными для него шестнадцатью стихотворениями и незаконченной драмой в стихах, или Тютчева, лишенного его философского и национального кредо, представленного одною лишь лирикой.
Параллельно с этим был произведен и второй маневр количественного порядка. Бунин вышел четырьмя переизданиями уже напечатанных им произведений; выпущено четыре книги Алданова, две книги Осоргина, книги Зензинова, Вишняка, В. Чернова, Прокоповича, Шварца, Валентинова и прочих социалистов… и лишь забив рынок всем этим, накануне своей смерти, издательство соблаговолило снизойти до крупнейшего и глубочайшего в эмиграции Шмелева, представив его далеко не характерными для его творчества обрывками.
Применялся и еще один прием – откладывание печати принятой книги на неопределенное время. Так, например, книга талантливого Свена была издательством принята, но выход ее был отложен на далекое будущее. Свен предпочел взять свое произведение обратно. Посланная тому же издательству книга Б. Солоневича была ему возвращена даже не прочитанной. В сборнике, имевшим целью показать читателю новеллистов эмиграции в возможно более широком диапазоне «Пестрые рассказы», кроме фамилии Свена, не значится ни одной, принадлежащей писателю из числа новой эмиграции, хотя таких мы имеем немало и безусловно талантливых, как, например, тот же Н. Е. Русский, рассказы которого, появились на страницах «Русской мысли», служили лучшим украшением литературного отдела этой газеты.
Об этическом уровне лиц, осуществлявших в «прогрессивной» зарубежной печати заветы нигилиста Писарева, говорить не будем. Большинство их принадлежит или принадлежало к партии социалистов-революционеров, широко применявших в не столь давнее еще исторически время способ обогащения себя экспроприацией, как это называлось на языке той эпохи, а теперь называется гангстерством. Этого достаточно. Ведь в то время от подобных способов, якобы политической, борьбы с негодованием отказывались даже соратники эсеров – меньшевики. Теперь, в зарубежной русской литературе, ими применяется тот же метод в ином плане: у читателя отнимается насильственно по праву принадлежащая ему духовная пища и взамен ее подсовывается партийная макулатура. На это читатель уже дал свой ответ, отказавшись покупать зензиновщину, черновщину и вишняковщину в издательстве им. Чехова и тем приведши это издательство к моральному и финансовому банкротству, но и сам оставшись без книг, а писателя оставив без возможности печататься.
После катастрофы, к которой «вторая цензура» привела издательство им. Чехова, талантливейший из писателей новой эмиграции автор «Мнимых величин» Н. Нароков пишет мне: «печататься негде! Негде, негде и негде! Не перейти ли на водевили? Но этим жанром я не владею», а у него в столе лежат два готовых романа. Н. Е. Русский впал в полный пессимизм и склонен полностью отойти от литературы. У него тоже имеется достаточно готовых новелл, ярко иллюстрирующих жизнь наших порабощенных братьев. Документальный роман «Тухачевский», вернее романизированная биография этой исторической личности написана близко знавшей его Л. Норд. Ею же закончена лирическая повесть «Офелия», которую я имел удовольствие читать. Тоже лежат без движения и недоступны читателю[106]. Не доходит до него и побывавшая в Чеховском издательстве книга Свена. Можно смело утверждать, что это лишь часть того ценного груза, который выбросила «вторая цензура» за борт с корабля русской культуры.
Велик ее грех и преступны ее организаторы. Ведь литература зарубежья является в настоящее время единственной свободно произрастающей ветвью всей великой русской литературы. Единственной! Обрывать, уродовать, а тем более подрубать у основания эту единственную ветвь великое, непростительное преступление перед русской культурой, перед русским народом, перед историей русской нации, преступление, которому грядущее поколение русских людей не даст прощения.
«Знамя России», Нью-Йорк,
6 мая 1956 года, № 140. С. 12–14
Илья Сургугев.
«Детство Императора Николая II»
«– Но… Ведь это же не обыкновенные дети, а царственные: к ним нужен особый подход, особая сноровка!
– Какая такая особая сноровка? – вдруг раздался сзади басистый мужской голос.
Мать инстинктивно обернулась и увидела офицера огромного роста, который вошел в комнату незаметно и стоял сзади.
Мать окончательно растерялась, начала бесконечно приседать, а офицер продолжал басить:
– Сноровка в том, чтобы выучить азбуке и таблице умножения не особенно сложна. В старину у нас этим делом занимались старые солдаты, а вы окончили институт, да еще с шифром.
– Да, но ведь это же – Наследник Престола, – лепетала мать.
– Простите, Наследник Престола – я, а вам даю двух мальчиков, которым еще рано думать о престоле, которых нужно не выпускать из рук и не давать повадки. Имейте ввиду, что ни я, ни Великая Княгиня не желаем делать из них оранжерейных цветков. Они должны шалить в меру, играть, учиться, хорошо молиться Богу и ни о каких престолах не думать. Вы меня понимаете?
– Понимаю, Ваше Высочество, – пролепетала мать.
– Ну, а раз понимаете, то что же вы, мать четверых детей, не можете справиться с такой простой задачей?
– В этом-то и есть главное препятствие, Ваше Высочество. У меня четверо детей. Большой хвост
– Большой хвост? – переспросил будущий Александр III и рассмеялся. – Правильно, хвост большой. У меня вон трое – и то хвост, учительницу не найдешь. Ну, мы вам подрежем хвост, будет легче. Присядем. Рассказывайте.»
Читатель уже знает, что этот разговор ведет Александр III, бывший тогда еще Наследником. Но с кем он разговаривает? Поясню: с бедной классной дамой одной из петербургских гимназий, вдовой офицера – Александрой Петровной Оллонгрэн, с которой случайно познакомилась Великая Княгиня Мария Федоровна и наметила для воспитания и обучения грамоте двух старших своих сыновей Николая и Георгия.
Старшие дети были быстро размещены по закрытым учебным заведениям.
«Мать в слезах упала на колени.
– Но, Ваше Высочество, у меня еще маленький Владимир.
– Сколько ему? – спросил Наследник.
– Восьмой год.
– Как раз ровесник Нике. Пусть он воспитывается вместе с моими детьми, – сказал Наследник. – И вам не разлучаться и моим будет веселей.
– Ноу него характер, Ваше Высочество!
– Какой характер?
– Драчлив, Ваше Высочество.
– Пустяки, милая. Это до первой сдачи. Мои тоже не ангелы небесные. Соединенными силами они живо приведут вашего богатыря в христианскую веру. Не из сахара сделаны… Да бросьте вы эти коленопреклонения! Учите хорошенько мальчуганов, повадки не давайте, спрашивайте по всей строгости законов, не поощряйте лени, в особенности. Если что, то адресуйтесь ко мне, а я знаю, что нужно делать. Повторяю, что мне фарфора не нужно. Мне нужны нормальные здоровые русские дети. Подерутся – пожалуйста. Но доказчику – первый кнут. Вы меня поняли?»
Так состоялся прием на службу первой учительницы Царя-Мученика А. П. Оллонгрэн, а одновременно началась трехлетняя совместная, в одной комнате, жизнь ее сына Володи с Великими Князьями Николаем и Георгием, о которой он, будучи теперь уже старым полковником эмигрантом, рассказал писателю И. Сургучеву, Сургучев же написал прекрасную документальную книгу – «Детство Императора Николая II», изданную «Возрождением».
Оба они – и рассказчик (он же действующее лицо повести), и писатель – прекрасно выполнили принятую ими на себя труднейшую задачу – показать историческое лицо, как простого человека, в его обычной повседневности, да, кроме того, еще в детском возрасте. Перед читателем проходит ряд глубоко трогающих за душу сцен, в которых уже рельефно выступают главные черты характера будущего Императора: его благородство, предельная честность во всем, даже в детских играх, тяга к общению, к близости с народом (лучшим другом мальчиков был отставной солдат, дворцовый ламповщик), религиозная направленность всех проявлений детской души, простота и чуткость при соприкосновении с окружающими. Многое, очень многое можно было бы написать в рецензии об этой прекрасной книге, но во много раз лучше самим ее прочесть.
Я выбрал из нее лишь один отрывок, в котором даже не фигурирует сам будущий Государь, и сделал это с целью показать всю подлинную, в лучшем смысле слова демократичность, в которой воспитывались Наследники Всероссийского Престола. Когда я сам читал эти строки, мне невольно пришли на память другие, тоже недавно прочтенные – воспоминания о своем детстве современного главы старейшей из демократий Уинстона Черчилля. Там как раз обратное: сын аристократа был полностью отрезан, отторгнут от всего, что лежит вне избранного круга, к которому он принадлежал в силу рождения. Там прежде всего – внешнее воспитание, бездушная тренировка поведения, лишенная того огромного внутреннего содержания, которое вкладывали в формирование психики Царя-Мученика и семья, и учителя, и вся простота, человечность внутренней, недоступной постороннему взору жизни дворца Царей Всея Руси.
«Возрождение», Париж, 1953;
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
9 января 1954 года, № 208. С. 7
Пророк своего поколения
«О Димитрие же Мережковском ведайте, что правда ему не дорога, жива бы была лишь тенденция».
Эта саркастическая перефразировка приказа Петра Первого войскам перед Полтавским боем ходила по литературным кругам Москвы при появлении первой исторической трилогии Д. Мережковского (Юлиан Отступник – Леонардо да Винчи – Петр и Алексей). Ее приписывали В. О. Ключевскому, что похоже на правду: крупнейший русский историк был великий мастер меткого и едкого афоризма. Тем не менее, трилогия создала ее автору широкую известность, выдвинула его в первый ряд литераторов того времени, а как исторического романиста – поставила на первое место. Ею зачитывались, ей верили.
На ней воспитывалось «февральское поколение».
Огромная эрудиция, большой талант и острота проблем, поставленные в ней Мережковским, несомненны, но секрет ее успеха был скрыт не в них. Он заключался в том, что автор исторического романа был вполне созвучен своему читателю, он говорил то, что читатель хотел слышать, он облекал в художественную форму тенденции, господствовавшие тогда в среде российской интеллигенции: первая из них (Юлиан) – бунт против христианства, вторая (Леонардо) – замена этики эстетикой, третья (Петр и Алексей) – попрание национальной России вторжением Запада. Эти тенденции были оформлены Мережковским талантливо, красиво и увлекательно.
Могло ли «февральское поколение» не поднять на щит подобного исторического романиста?
Д. Мережковский действительно, реально жил в своем поколении. Он мыслил вместе с ним, вместе с ним блуждал, искал, творил божков, молился им, закидывал потом их в мусор. С ним вместе он и умер. С момента его физической смерти прошло десять лет, и даже в среде «прогрессивной» эмиграции, в кучке ее обветшалых «февральских» могикан о нем вспомнил лишь один из них – проф. Сперанский («Русская мысль»). В подсоветской России не вспомнил никто, хотя он там не под запретом, имеется в библиотеках и штудируется на литфаках.
Записи и воспоминания жены Д. Мережковского – 3. Гиппиус – рисуют нам жалкую картину личной и общественной жизни убежденного врага Русской Монархии, радикально настроенного писателя, члена (бесспорно) высших кругов дореволюционной интеллигенции в ее пореволюционном периоде.
Вот ее основные этапы: бурное ликование, победная пляска на осколках повергнутого Трона Царей в первые месяцы «февральской» эпопеи, постепенно снижающаяся в своем темпе и переходящая в растерянное, жалкое топтание на месте по мере приближения «октября»; полная растерянность в «октябре»; обескураженность и паника при нескольких выстрелах с «Авроры». Далее идет стремительный скат самовлюбленного «пророка» и его супруги, столь же «прогрессивной» поэтессы и литературного критика в самую пошлую обывательщину: напряженная ловля всевозможных слухов, сидя в своей петроградской квартире, и построение на их основе разнообразных гипотез о настроениях русского народа; искренняя и глубокая скорбь о выменянном на муку пианино, всхлипывание об утраченном благополучии… Но «прогрессивная» закваска сильна: при слухах о первых героических актах Каледина и Корнилова вспыхивает застарелая интеллигентская ненависть к «военщине», «генералу», «опричнику»… Голод и страх берут свое: чета Мережковских вместе с общим другом, тоже «пророком» Д. Философовым по-заячьи перебегают западную границу РСФСР.
Польша 1920 года принимает их далеко не так, как «союзники» – генерала Власова, или современные демократии – современных Ди-Пи. Свобода, сочувствие, даже почет! Значит, можно опять «поучать», «призывать», «обличать», «ниспровергать». Мережковский делает несколько публичных докладов, ему вежливо соболезнуют… и только. Приходится искать других путей, блокироваться то с Савинковым, то с генералом Глазенапом[107], метаться в погоне за призраками.
В пароксизме этой агонии своего поколения его «пророк» Д. Мережковский испускает подлинно трагический крик:
Царство Антихриста!
Вероятно с такою же насыщенностью эмоцией кричат свое последние слово «мама» утопающие в океане, и матери, как подтверждают факты, слышат их за тысячи верст. В этой статье, обращенной к своей духовной матери – культуре Запада, Д. Мережковский возвышается до подлинно пророческого пафоса, вещая тогда, в 1920 году, о тем, что мир видит теперь воочию.
Но тщетно. Мать обращается к сыну своей долларовой спиной:
– Торговать можно и с людоедами… и с Антихристом!
Мещанская драма смененного на мерзлую картошку пианино вырастает в подлинную трагедию Агасфера, проклятой Богом души. Высокоодаренный, талантливый русский «прогрессивный» интеллигент Д. Мережковский мечется в поиске новых божков по идейному хаосу Запада. Куда только не попадает он! От туманного марева «нео-православия» к заумью католической схоластики. От кокетства с престарелым республиканством до расшаркивания перед Муссолини с намеками на мессианство фашизма. От буквального мистического обожествления тени Наполеона до земных поклонов перед мощами Паскаля.
Всё тщетно. Западноевропейская мать не подпускает к себе своего побочного сына – ни с одной стороны. А «свои»? Да много ли осталось этих поклонников «пророка», признанного отвергшими свою истинную мать – национальную, исконную русскую Россию?
В центре каждой трагедии лежит конфликт, столкновение борющихся сил. Конфликт творческой и личной трагедии Мережковского идентичен драме всего его «февральского» поколения, всей русской «прогрессивной» интеллигенции. В нем противопоставлены русскому внутренне-душевному христианству – блистательный эстетический атеизм, национально-российской государственности – западные трафареты, родной исторической правде – воспринятая извне тенденция.
Не имея возможности даже вскользь коснуться в этой статье философских и литературно-критических концепций Д. Мережковского, я остановлюсь лишь на некоторых явных и характерных для него жертвах исторической правдой России во имя обожествленной его поколением тенденции.
Российская Национальная Монархия страстно ненавидима всем «февральским» поколением, ярким выразителем которого является Д. Мережковский. Но он слишком высокий мастер литературы, чтобы метать в нее булыжниками, подобно малограмотному Шишко[108], или прыскать парфюмерной похабщиной, как это делал соратник и друг «февральского» поколения галантерейный поляк Валишевский.
В своей второй трилогии и примыкающих к ней произведениях Мережковский тонко и умело рисует фальшивые портрета Павла Первого, Александра Первого и Николая Первого, виртуозно компонуя фактический материал и умело освещая его так, чтобы положительное ушло в глубокую тень, а отрицательное выперло на первый план. Ляпсусы сравнительно редки, но случаются и они. Во имя тенденции всё позволено. Так, например, в романе «14 декабря» в главе 4-й он пространно рассказывает о воспоминаниях Николая Первого о бабушке Екатерине Второй и уверяет, что она приучила его по-спартански спать на жестком тюфяке. Но Николай Павлович рожден в 1796 году, в год смерти Екатерины, и не мог ни быть приученным ею к спартанской традиции, ни лично ее помнить. Таких «фактов» у Мережковского порядочно, но они – мелочь; не в них дело. Подмена им исторической правды тенденциозною ложью много глубже и шире.
Мастерски оперируя светом и тенью, замалчивая направленные ко благу народа мероприятия Павла Первого, его глубокую, искреннюю религиозность и благородную рыцарственность, он ярко освещает дефекты его вполне понятной в той обстановке нервозности. В результате – трагический паяц, при взгляде на которого волосы встают дыбом. Пользуясь тем же методом, он превращает Александра Первого в заеденного рефлексией Манилова. Николая Первого он, как и все «прогрессисты», ненавидит беспредельно. На «портрете» Мережковского он и трус, и плохой актер, и позер, и фанфарон. Ненависть ослепляет самого автора «портрета» и он, тонкий стилист, не замечает дефектов собственного мастерства. Так, например, он беспрерывно повторяет одни и те же штрихи внешнего образа Николая Первого: «надутые губы», «улыбка, как у человека с больными зубами», и надоедает ими читателю.
Любовно вырисовывая своих идейных предков – декабристов, Мережковский располагает свет и тень в обратном порядке; оправдывает любовью трусливое дезертирство Трубецкого и даже документально зафиксированное предательство Рылеева превращается у него в жертвенный порыв патриота.
Документы, опубликованные советским Центрархивом, исследования декабризма коммунистами профессором Гернетом и М. Н. Нечкиной трудно обвинить в стремлении очернить участников этого бунта, но в их свете тенденциозность Мережковского проступает еще ярче. «Пророк» своего поколения верен основной традиции российского «прогрессизма»: правда ему не дорога.
Но есть один аспект, в котором Д. Мережковский может быть назван пророком без кавычек. Не словом своим, но направленностью всего своего многогранного творчества, его зигзагами и метаниями, своей личной жизнью и смертью он предсказал бесславную гибель своего поколения. Не так же ли метался, фабрикуя божков, Бердяев? Не в той же ли страшной пустоте растворились огромные таланты Куприна, Блока, Белого и всей плеяды «серебряного века»? Не столь же ли бесславно сходит теперь, на наших глазах в убогую могилу бездомного бродяги так недавно еще гордая и надменная русская «прогрессивная» общественная мысль в лице последних «февралистов»? Избранная ее носителями чужестранная мать оказалась черствой и злобной мачехой, но горькой отравой растеклось по их жилам ее молоко и путь к матери родной им пресечен… Марево тенденции затмило тропу правды.
«Наша страна», Буэнос-Айрес, № 110,
23 февраля 1952 года. С. 3–4
Перемещенный черт
Мы встретились с ним в одном из офисов управления ИРО. Он сидел, сгорбившись, поджав под лавку тоненькие ревматические ножки. Выцветшие старческие глазки слезились, едва заметные бугорки на облысевшем лбу указывали место, где были рога.
Как водится, разговорились, и он, шамкая беззубым ртом, поведал мне свою печальную историю.
– Да-с, я тоже русский, аполид-с и возраст имею почтенный. Многострадальную жизнь претерпел с самого детского, нежного возраста. По рождению, видите ли, принадлежу к древнему роду литературных чертей. Отсюда – все качества… Впервые свет я увидел в творениях великого Пушкина, и жестоко обошелся со мной покойный Александр Сергеевич: отдал в лапы грубияна Балды и заставил непосильную для нежного возраста работу выполнять. Да-с. В юности, в пору мечтаний гусарский поручик Лермонтов в непростительную авантюру меня впутал. Что же получилось? Один конфуз. А тут еще г. Гоголь подговорил здоровенного кузнеца Вакулу в Питер на мне слетать. Легко ли? Я, извините за выражение, не шестимоторный НВ-606, а литературный черт и свою амбицию имею. Ударился с горя в философию и по навету Ф. М. Достоевского в заумную дискуссию с Иваном Карамазовым вступил, посрамлен был и унижен. Сочинителям – вечная слава, а мне – одна неприятность. В дальнейшем еще хуже стало: г. Салтыков-Щедрин, а за ним и Максим Горький в своих пасквильных целях меня использовали. Горькому-то еще простительно. Босяк, что с него взять, а г. Салтыков, как никак вице-губернатор и знатного рода! Ему – стыдно-с! А тут еще революция началась, и такое на Руси пошло, что всем чертям стало тошно. Не выдержал и в эмиграцию подался. Проехал благополучно в чемодане г. Мережковского и супруга ихняя г-жа Гиппиус на первых порах кое-чем подкармливала, г. Ремизов работенку кое-какую давал… потом же впал в крайнее обнищание: красный дьявол меня окончательно из литературы вытеснил, всех клиентов отбил. Мне же с ним тягаться невозможно: я – старый черт и свои традиции имею.
– Эмигрируете?
– Пытаюсь, но безуспешно. По возрасту не подхожу. Старых чертей ни одно государство к себе не берет. Подыхайте, говорит, дьяволы!
– Репатриироваться в СССР не пробовали?
– Что вы, что вы! Разве возможно? Чем я там кормиться буду? Моя квалификация устарелая, низкая, а там теперь новейшие, усовершенствованные методы чертовщины на основе научного марксизма-ленинизма. Таких, как я, МГБ и в подметайлы не берет. С голоду подохну.
– Может быть, в ад пожелаете?
– И рад бы в ад всей душою. Там спокойнее: перекрытия прочные, настил глубокий, никакая бомба атомика[109] не прошибет, но и туда не пускают. Теперь, видите ли, не люди у чертей, а черти у людей всякую гадость перенимают: на въезде в ад тоже визы введены и строгая квота, вследствие переполнешя. У меня же адское гражданство за время скитаний утрачено.
– Да, ваше положение действительно чертовское!
– Нет-с! Маленькую надежду имею. В ООН хочу толкнуться. Там господа демократические министры такую, извините за выражение, чертовщину о мирном сотрудничестве с большевиками несут, что и мне работенка найдется… в качестве суфлера…
Шир-Ай «Русский клич», Рим,
сентябрь 1949 года, С. 27–28
Еще о Бунине
Возникшая на страницах «Нашей страны» интересная и глубоко актуальная дискуссия о Бунине захватила и меня, хотя я вообще избегаю эмигрантских дискуссий. Ведь Бунин в целом, как писатель и как человек вместе, выходит далеко за пределы литературного изучения. Он – яркий представитель ушедшего поколения русской интеллигенции, занимавшего верхи русской общественности на подступах к скандальному февральскому провалу всей русской интеллигенции в целом. Грядущему историку этого периода придется углубленно поработать над Буниным. Он много нужного для себя в нем найдет.
В ходе дискуссии я всецело разделяю общие положения, талантливо высказанные В. Рудинским[110], и стараюсь им следовать сам. Да, мы, безусловно, должны находить созвучное, ценное и правдивое в творчестве наших предшественников, хотя бы и мыслящих иначе, чем мы. Но в частности, в отношении литературных работ самого И. Бунина я всецело примыкаю к оппонентам В. Рудинского. Почему? Потому, что ничего подлинно ценного, созвучного нам и нужного в русской современности в литературных работах Бунина я не нахожу. Попросту, взять оттуда нечего.
Начнем с его религиозных воззрений. Бунин съездил в Святую Землю и… не нашел там следов Христа, а привез оттуда только отрывочные описания еврейских древностей и шаблонный рассказик о своих любовных похождениях с какой-то уличной аравитянкой. Еврейские древности ни меня, ни русских людей в целом не интересуют. Для авантюр с аравитянкой я лично староват, а моим братьям в подсоветской России не до жгучих аравитянок в настоящее время. Перечтите выпущенное издательством им. Чехова «Весной в Иудее», «Розы Иерихона». Увидите ли вы в них хоть малый след стопы Христа? Да и в своих ранних стихотворениях Бунин был таков же. Процитирую по памяти:
Наших праотцев кровь на Сионских стенах
Красным маком восходит она…
Крови наших праотцев на кремлевских стенах считающий себя русским поэтом Бунин не видел. А ведь много было этой крови… Святой для нас крови.
Каково же отношение И. Бунина к народу, к массе, к крестьянству? Прочтем «Деревню» и еще много повестей и рассказов. Бунин достаточно писал о мужиках. Именно о мужиках, которых он глубоко презирал и даже ненавидел ненавистью, очень близкой к озлоблению прогоревшего мелкопоместного крепостника, т. е. к тому мировоззрению, в атмосфере которого вырос и сформировался Бунин-человек. Отсюда нам тоже нечего почерпнуть.
Но быть может Бунин умел любить и ценить несомненные достоинства русской предреволюционной интеллигенции, неотъемлемые даже от революционной интеллигенции достоинства? Такие были, и мы их признаем. Нет. В своих «Воспоминаниях» И. Бунин облаял сплеча всех, кого только возможно. Лаял, пока хватало чернил и лимита возможного издания. Ядовитой слюны и помоев у него, конечно, осталось еще в запасе. Но это о ведущих, о звездах. А рядовую русскую, губернскую и уездную интеллигенцию он просто не заметил, проигнорировал с высоты своего величия. Перечтем «Жизнь Арсеньева». На каждой странице сам Бунин и только он во всем своем величии, а мимо прочих пигмеев он проходит, смотря выше их.
Принято много говорить о достоинствах описаний Буниным русской природы. Верно, очень детально описывает и на дозы описаний не скупится. Но вглядимся внимательно в эти его словоизвержения и тогда увидим в них никого иного, как… опять самого господина Бунина.
– Оранжево-лиловые тени на опушке леса, – удивляет он читателя, – что, вы не видите их? Это потому, что вы – тупорылые мещане. А вот я, Иван Бунин, необычайно тонко организованная натура, великий художник, их вижу…
Не в таком ли стиле расхваливали общеизвестные мастера Андерсеновской сказки коронационный кафтан, сшитый ими «голому королю»?
Да и вообще о природе действительно высокий мастер литературы говорит только тогда, когда ее описания помогают ему выражать переживания или действия человека. Пейзаж – только фон для него и этим фоном умели пользоваться подлинно великие мастера Гоголь, Толстой, а в наши дни – Шолохов. Кстати, Толстой говорил: «Если с гостями не о чем говорить, говорят о погоде и природе. Писатель тоже описывает их, когда ему нечего сказать», а Марк Твен советовал выносить описания природы отдельными примечаниями в конец книги: хочешь – читай, а не хочешь – не надо.
Чего же еще нужного и созвучного нам поискать у Бунина? Язык? Действительно, очень прилежно и внимательно отшлифованный язык тургеневского стиля. Но ведь, во-первых, одновременно с Тургеневым жили и писали совершенно другим языком такие колоссы, как Лесков и Л. Н. Толстой. Их язык был гораздо ближе к народному, чем изысканный барственный язык Тургенева. Почему же нам следовать через Бунина тургеневской традиции, а не лесковской и не толстовской? Кроме того, каждый язык есть живой организм, видоизменяющийся во времени. Язык Тургенева и Бунина относится к прошлому веку. После них был Чехов с его предельной четкостью, выразительностью, краткостью и… красотой. Тургеневской традиции поставлена преграда, и Ивану Бунину не преодолеть Антона Чехова.
Л. Толстой говорил: «Писатель должен любить каждого описываемого им человека, только тогда ему удастся его верно выразить» (цитирую по памяти. – Б. Ш.) Толстой действительно любил, любил даже несимпатичного ему Долохова, жулика лакея Лаврушку и другие отрицательные персонажи, любил их как художник, как колосс, знающий свою силу и вследствие этого абсолютно лишенный зависти к другим и любования самим собой.
А вот весь Бунин – это сплошное самолюбование, переходящее иногда пределы приличия. В одной из автобиографических заметок, например, он пишет, что русская литература началась Буниным, подразумевая Жуковского, незаконного сына его отдаленного предка, и кончилась… подразумевается, конечно, тоже Буниным. Передергивает в обоих случаях. До Жуковского были Державин, Крылов, Фонвизин, Ломоносов, не считая даже автора «Повести о горе-злосчастье», «О Ерше Ершовиче», «Фроле Скабееве», «Слова о полку Игореве», которых наши «прогрессивные» критики не зачисляют в ряды русской интеллигенции. Да и со смертью Бунина, как мы видим, развитие русской литературы не прерывалось ни по ту, ни по эту сторону Железного занавеса. Мало, очень мало влияния оказала его смерть на этот естественный рост живого, сущего организма.
Нечего, решительно нечего нам взять из наследства Ивана Бунина и претендовать не на что. Уступим без споров эти более чем сомнительные ценности адамовичам, терапианам и прочим вконец расстроенным, разбитым фортепьянам производства ушедшего в прошлое века.
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
26 июня 1954 года, № 232. С. 5
Большое полотно
На творческом пути писателя, избравшего жанр исторического романа, стоит множество рифов. Ему более, чем кому-либо из пишущей братии, угрожает отклонение в тенденциозный субъективизм, фальшь сусальности и елейности; или, наоборот, чрезмерное сгущение темных тонов. Он накрепко связан канвою исторического факта, и самое трудное в том, что он обязан переключить себя в описываемую им эпоху, оставаясь вместе с тем самим собою, человеком своего времени.
Немногие, избравшие исторический жанр, смогли миновать эти и многие другие рифы. Среди них в русской литературе мы видим М. Алданова.
Мы, «новые», вырвавшись из тисков советского социального заказа, жадно набрасываемся на литературу русского Зарубежья. Как мыслили, как жили и как творили те, кому удалось провести эти десятилетия в атмосфере свободного творчества? Куда устремилась их мысль?
Что удалось им раскрыть, разгадать, познать, рассказать?
Но, увы, наши поиски редко бывают успешны. Перепевы ушедшего, тоска об утраченном, порою подлинно трагический вопль вконец измученного человека, порою злобный, но неверный шарж той драмы, которой мы были невольными участниками… отблески огромной великой культуры, но только отражающие ее отблески, не дающие своего собственного света. Этот свой свет излучают произведения М. Алданова. У него всё свое, и трудно сравнить его с кем-либо из предшественников по избранному им пути. Среди общих для наших зарубежных писателей тонов обиженности революцией, звучащих по-разному, но в унисон, только в его голосе нет этой обиды. Он не жалуется, но холодно, эпически спокойно судит революцию и осуждает ее без гнева и негодования, но и без права на помилование.
В своей последней двухтомной повести «Истоки»[111] он развертывает перед читателем подлинное, «большое полотно». Избранная автором эпоха конец царствования Александра Второго – рассечена им вдоль и поперек в пределах не одной лишь России. В, казалось бы, отдельных разобщенных эпизодах он скупо на краски, но четко и ясно набрасывает ряд портретов исторических лиц той эпохи, не только русских – самого Царя-Освободителя, его помощников, его убийц, Бакунина, Достоевского и др., но и иностранцев – Маркса, Биконсфильда, Гладстона, Бисмарка, Шлиффена… Из этой огромной галереи никто не притянут за уши к фабуле. Все персонажи тесно связаны с главным действующим лицом – эпохой. В повести М. Алданова она не фон для развития на нем фабулы, но стержень действия, выраженного всей совокупностью показанных автором персонажей и портретов.
Фоном большого полотна М. Алданова является русская интеллигенция 70-х-80-х годов, показанная автором во всех ее видах и разновидностях от консервативной бюрократии до смыкающегося с революцией радикализма. В каждом из этих портретов М. Алданов тонкими, но уверенными штрихами вырисовывает не только форму мышления данного типа, но и психологическую основу этой формы. Чувство меры, свобода от предвзятости и тенденциозности, сопутствующие этим рисункам, говорят о тонком художественном чутье автора и его высоком мастерстве.
Крестьяне и рабочие в повести полностью отсутствуют. Автор прав: в «истоках» русской революции эти социальные слои не принимали никакого участия. Единственным персонажем из среды пролетариата показан лишь случайно и искусственно втянутой в терроризм Халтурин, но и в этой единственной сцене автор смог вскрыть сложный клубок психологических противоречий в душе этого убийцы, решившегося на преступление, подготовляющего его, но одновременно берущего вещицу из кабинета царя «на память» о подавляющей его своим величием жертве, в глубинах души… любимой им.
На этом фоне, прочно скреплены с ним, столько же широко и ярко показанные М. Алдановым основные типы первых русских «неточных» революционеров. Читатель видит и романтиков революции, и ее истерических фанатиков, «спортсменов» революции и ее практических «хозяев»… Желябов, Перовская, Михайлов, Гартман… все они, как и их антиподы, показаны автором не как ходульные, оперные злодеи, жертвы и герои, но прежде всего, как живые, повседневно видимые нами люди. Этот подход к историческим лицам изнутри, со стороны их личного, а не общественного бытия насыщает повесть М. Алданова глубоким, подлинным драматизмом. В некоторых сценах, как, например, в сцене убийства Царя-Освободителя и предшествующих ей сценах подготовки преступления этот драматизм возрастает до высот трагедийной напряженности.
Приходится пожалеть лишь о том, что автор, надо полагать, умышленно оставил в тени столь яркую личность, как Лев Тихомиров. Ведь и она была в истоках революции, но нашла в себе силы устремиться в иное русло.
Анализируя эпоху и одновременно синтетизируя ее в совокупности художественно-исторических образов, М. Алданов ни на минуту не перестает быть самим собою, современным человеком, отягощенным и умудренным опытом пережитого и переживаемого. Он не скрывает себя, иногда «забегая вперед», показывая не только само явление, но и его последствия. Так, иллюстрируя в ряде картин ханжество, лицемерие и политическую слепоту дельцов Берлинского Конгресса, М. Алданов коротко, но конкретно набрасывает последствия этой слепоты в современности.
В чем же главная ценность «Истоков»? Почему они, как и другие произведения этого автора, так резко выделяются, стоят особняком в зарубежной русской художественной литературе?
В том, что М. Алданов умеет с открытыми глазами, видя и темное и светлое, смотреть в прошлое и настоящее России (да и не только одной ее) и с открытыми же глазами любит ее. Это доступно немногим.
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
5 августа 1950 года, № 50. С. 6
Тяга к корням
При полемике общепринято стремиться снизить значение своего оппонента, при случае даже унизить самого его, подчеркивать дефекты его мышления и, наоборот, замалчивать его достоинства. Поэтому данная статья, быть может, удивит некоторых читателей. Продолжая оставаться несогласным в некоторых пунктах с моим оппонентом Б. Башиловым, я, однако, исполнен не только глубокого уважения к нему, но восхищения его колоссальной работой в области публицистики и в художественной литературе, а также известными мне чертами его личной жизни и общественной деятельности.
Наш принципиальный спор с ним развернулся на страницах «Нашей страны» в целую дискуссию о современном русском интеллигенте, в которой, помимо нас и В. Рудинского, принял участие еще целый ряд лиц. Его исходной точкой было утверждение имени интеллигенции за интеллектуально-творческим слоем каждой нации, развивающимся совместно с этой нацией и выражающим основные черты ее мышления и чувства во всех областях жизни. Так думаем мы с В. Рудинским.
Но Б. Башилов закрепляет ярлык «русского интеллигента» исключительно за несколькими поколениями денационализированных, хотя и русских по происхождению, интеллектуалов, ведущих свою родословную «от Радищева», т. е. Б. Башилов в данном случае полностью сходится с теми «прогрессивными» кругами, которые монополизируют за собой имя русского интеллигента и спекулируют этим в западном мире.
Спор шел не о термине, а обо всем комплексе понятий, вкладываемый в неясный для многих образ современного подсоветского, но русского интеллигента, сформировавшегося и выкристаллизовавшегося уже в ходе революции, в послефевральский ее период. Выяснение его облика чрезвычайно важно для русского зарубежья, т. к. и в этом случае мы уже можем наблюдать спекуляции тех же «прогрессивных» кругов, пытающихся представить его Западу то как оскотинившегося до предела «морлока», то как лишенного воли к борьбе «кролика», то как личность, покрытую «родимыми пятнами марксизма» или во всяком случае уже перевоспитанную советами, восприявшую основные элементы социал-коммунистической доктрины.
Для правильного разрешения этого вопроса я рекомендую читателям прочесть прекрасные, правдивые и яркие книги… моего уважаемого и дорогого оппонента Бориса Башилова, и, прежде всего, недавно выпущенную издательством «Русь» его книгу «Незаслуженная слава».
Но не могу удержаться от дискуссионных возражений и здесь. Сам Башилов назвал ее «мыслями внутреннего эмигранта». Это большая ошибка. Любая эмиграция любого народа в любом историческом периоде всегда в той или иной мере состояла в отрыве от своего народа, чаще в невольном, но иногда и в вольном, связанном с озлоблением против этого народа, как например, французская эмиграция в Кобленце* или русская дореволюционная эмиграция, изо всех сил поносившая, позорившая и осмеивавшая русский народ.
Между тем, в литературно-публицистических работах Б. Башилова и в известных нам фактах его прошлого в СССР, мы не сможем найти ни одного штриха, указывающего на что-либо подобное отрыву от родной почвы. Наоборот, все чувства, все мысли и все действия Башилова направлены лишь к одной цели – слиянию со своим народом не только в его настоящем виде, но и в его историческом прошлом. Образно я выразил бы Башилова так: молодое, крепкое растение стремится углубить свои корни в родную почву, но встречает какой-то каменистый слой и бешено, напрягая все свои силы, старается пробить эту преграду, слиться со своей родной средой.
Такое стремление к родной почве под термин «внутренняя эмиграция» не подходит. «В воле нации говорят не только живые, но и умершие, говорят великое прошлое и загадочное еще будущее», цитирует Башилов слова Бердяева, обосновывая ими владевшее им стремление к родной почве, к национальной одиннадцативековой Руси-России. Люди, подобные Башилову, не одиночки в подсоветской России. Даже среди немногих, кому удалось вырваться из страны торжествующего социализма и кто смог высказать в печати зарубежья свои мысли и чувства (это не так-то легко сделать!), мы видим многих, даже большинство,
* В 1791–1794 гг. город Кобленц в Германии был центром французской монархической эмиграции, лидерами которой были граф д’Артуа (будущий французский король Карл X) и граф Прованский (будущий французский король Людовик XVIII), формировавшие на средства России, Великобритании и Швеции отряды дворян-эмигрантов, составивших армию во главе с принцем Конде. однотипных ему. Те же стремления высказывает Б. Ольшанский в своей книге «Мы приходим с Востока», несколько слабее – Г. Климов…
Значит, «не один же я в России верен Богу остаюсь», как пишет в тоже созвучной Башилову книге, подтверждающей его взгляды рядом примеров, но менее определившийся, чем он – С. Юрасов.
Значит, Б. Башилов не единичный феномен и по ту сторону Железного занавеса. Значит, там существует и, как мы можем утверждать, развивается определенный слой таких же «башиловых», чувствующих и мыслящих созвучно ему, но не могущих, по вполне понятным причинам, высказывать свои чувства и мысли. Подтверждение этому мы находим даже на страницах советских газет, как например, катастрофическое для социалистов снижение интереса к комсомолу среди русской молодежи, о чем беспрестанно бьет тревогу «Комсомольская правда» и, наоборот, многочисленные факты возвращения той же молодежи к религии (церковные браки комсомольцев, посещаемость храмов и др.).
Можно ли назвать эти явления в целом «внутренней эмиграцией»? Не являются ли они, по существу, наоборот, «возвращением из эмиграции», в которую вовлекли ряд поколений русских интеллигентов господа «прогрессисты от Радищева», возвращение к национальной идеологии и разрыв со всем комплексом идей и идеек, нахватанных в заморских странах.
Книга Б. Башилова «Незаслуженная слава» – манифест и одновременно программа мышления этого слоя современной русской подсоветской интеллигенции. Острота и ясность формулировок Башилова временами просто поражает, как поражает и его огромная эрудиция в связи с теми фактами его жизни, которые нам известны. Ведь революция застала его еще ребенком и он, несомненно, не имел возможности спокойно и планомерно расширять свой интеллектуальный кругозор. Но он все-таки это сделал и сделал снова в очень трудных условиях эмиграции, будучи рабочим в Аргентине. Кроме того, он сумел выразить свое интеллектуальное кредо в действии, в работе, написав несколько книг и множество статей, организовав публичную библиотеку, книготорговлю почтой, а теперь даже издательство. Я привожу эти факты для того, чтобы показать работоспособность и упорство этого слоя новой русской интеллигенции, резко отличающее его от праздных болтунов-интеллигентов дореволюционного периода, типа тургеневского Рудина.
Существуют до сих пор и такие. Они являются непримиримыми врагами практики большевицкой государственности и искренно считают себя антибольшевиками, но в то же время находятся в значительной степени в плену интеллигентских представлений об историческом прошлом России и о прошлом русской государственности. Против них и направляет Башилов свои удары. В этих ударах он выражает кредо тех, для кого «ни Белинский, ни Герцен, ни Чернышевский, ни Писарев не имеют больше былого очарования». Кто «смотрит новыми глазами на историческое прошлое России… и видит это прошлое таковым, каким оно было».
Книгу Б. Башилова «Незаслуженная слава» можно считать «первой ласточкой» той стаи возвещающих весну птиц, которых намечает выпустить Б. Башилов через врата основанного им издательства «Русь». Среди этих обещанных книг особенно интересны предполагаемые им выпуски истории русского народа, основанные на исследованиях историка А. А. Кура, с которым читатель зарубежья частично знаком по журналу «Жар-птица».
Ждем их с нетерпением и искренно желаем, чтобы через «врата», заложенные Б. Башиловым, к нам громче и полнее доносились бы голоса современной русской подсоветской, но глубоко национальной по своим устремлениям интеллигенции, к которой, продолжаем утверждать, принадлежит сам Башилов. О нем же о самом, как о публицисте и беллетристе, ограничимся словами, сказанными Б. Зайцевым: «Дарование несомненное и очень русское. Вы, конечно, русак насквозь, это сразу видно».
«Знамя России», Нью-Йорк,
7 января 1955 года, № 120. С. 15–16
Борис Солоневиг.
«Женщина с винтовкой»
Мы живем в эпоху, когда в силу необычайного ускорения темпов развертывающихся на наших глазах исторических событий месяцы включают в себя годы, а годы – десятилетия. Таким образом, отдельные, еще живущие среди нас лица, проявившие себя два-три десятка лет тому назад, становятся в глазах подросших за это время новых поколений личностями историческими, как бы отрезанными от современности и целиком принадлежащими прошлому.
Эта особенность современного психологического восприятия окружающего дает и нашим писателям право рассматривать таких людей
в историческом аспекте и отражать их в литературе исторического же характера. К числу таких романов, воспроизводящих перед глазами нового читателя акты, лично виденные старшим поколением, относится и «Женщина с винтовкой» Бориса Солоневича, повесть об М. Л. Бочкаревой, первой женщине-капитане русской армии, командире первого и единственного в мировой истории женского батальона.
По имеющимся у автора сведениям, сама М. Л. Бочкарева еще жива в наши дни и находится среди нас в эмиграции, но где – установить ему не удалось[112]. Б. Солоневич ведет рассказ от имени одной из служивших в ее батальоне и пользуется обширными, собранными им, материалами. Его живое, бойкое перо рисует административную и боевую деятельность командира женского батальона ярко и увлекательно. Перед глазами читателя проходят героические моменты боевой страды этих не на шутку, не из оригинальничания, а на самом деле, солдат женского пола. Четырехдневные кровопролитные бои женского батальона под Сморгонью-Крево, героическая защита Зимнего дворца в октябрьские дни… На этом фоне выпукло рисуется личность самой М. Л. Бочкаревой, как русского национального типа, как русской женщины. Ведь не одинока капитан Бочкарева в нашей отечественной военной истории. В ту же Первую мировую войну, в которой она проявила себя, были и другие, не столь широко развернувшиеся, но столь же пламенные патриотки, служившие под мужскими именами в некоторых полках. А в Ледовом походе насчитывается более тридцати боевых его участниц, не считая сестер милосердия, несших тогда столь же жертвенную службу. История рассказывает нам о девице-гусаре Дуровой, старостихе Василисе и многих других, вплоть до святой княгини Ольги. Следовательно, мы имеем полную возможность смотреть на М. Л. Бочкареву, как на носительницу национально-русской психики, в противовес воспетым Н. А. Некрасовым космополитическим женам декабристов, экзальтированным, оригинальничавшим барынькам, которыми он подменил неразрывную с русской почвой, вышедшую из народной русской среды женщину-патриотку.
Многим, особенно выросшим в замкнутом кругу подсоветского мышления, следует прочесть книгу о русской «Женщине с винтовкой».
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
12 апреля 1956 года, № 325. С. 7
Ни одна страна, ни один народ не могут гордиться таким обилием порожденных им выдающихся женщин, как народ русский. Где не блистают их имена? Даже в столь несвойственной, казалось бы, психике женщин области, какой является математика, мы видим Ковалевскую, в живописи – Е. Поленову, в чуждой женщинам коммерции – ряд москвичек-купчих, красочно описанных (под другими фамилиями) певцом Москвы Боборыкиным и А. Амфитеатровым, а на страде борьбы за отечество сияют имена первой женщины-офицера Дуровой, начальницы партизан в Отечественную войну старостихи Василисы и, наконец, погружаясь в глубины истории, «мудрейшей из жен», по выражению летописца, святой княгини Ольги.
Но встречаем ли мы подобных женщин в нашем русском безвременьи? Не исчезли ли, не выродились ли они? Или другое: не нашлось среди наших писателей того, кто обратил бы на них свое внимание и рассказал бы о них читателю?
Второе вернее. И большая вина лежит на литераторах русского зарубежья, не утвердивших для потомства явных для них самих образов героических женщин, в первом ряду которых стоит имя капитана Бочкаревой, организатора и командира первого женского батальона смерти, до конца боровшегося с большевицкой гидрой.
Осветить этот образ взял на себя Борис Солоневич и достойно выполнил принятую им задачу. Пользуясь сведениями, полученными от находящихся в эмиграции солдат и офицеров женского батальона, он правдиво воссоздал облик самой Бочкаревой, суровой, даже грубой русской «бабы», не очень-то грамотной, но беспредельно, всем своим существом, всей своей жизнью преданной родине, что доказала она не на словах, а на деле, подтвердив свой истинный патриотизм пролитой ею кровью. Б. Солоневич в своей очень ценной книге отнюдь не стремится к какой-либо идеализации Бочкаревой, к приукрашиванию, к гримировке ее под Жанну д’Арк. Он видит яркую самобытность этой глубоко русской натуры, ощущает ее и умеет передать это ощущение читателю. Стиль, которым написана книга, как и вообще манера письма Б. Солоневича, легко воспринимается читателем и делает его правдивое бытоописание столь же увлекательным, как талантливо написанный роман. Да разве не разыгравшимся в реальной жизни романом была военная деятельность Бочкаревой и совершенные ею подвиги?
При неоспоримой ценности книги Б. Солоневича, отдавая должное ее качествам, мы позволим себе всё же поставить автору один упрек.
Не «женщиной с винтовкой» следовало ему назвать свою книгу, но «Женщиной с русской душой», ибо взятая ею в руки винтовка была лишь внешним выражением несокрушимого духа этой подлинно русской натуры.
«Знамя России», Нью-Йорк,
6 января 1956 года, № 135. С. 11–12
Михаил Бойков.
«Партизаны холодной войны»
Участвует ли русская политическая эмиграция в холодной войне против мирового коммунизма? Или большая ее часть к настоящему времени уже остыла, всецело погрузилась в повседневные бытовые заботы, обросла кое-каким достатком, а частично даже денационализировалась? Забыта ли порабощенная родина и живущие в ее пределах братья по крови? Или жив еще дух протеста, дух борьбы, и эта борьба ведется и дает свои результаты?
Этот вопрос ставит в своей книге «Партизаны холодной войны» писатель из среды новой эмиграции Михаил Бойков и, вопреки утверждениям многих слабодушных пессимистов, отвечает на него положительно:
– Да, ведется, ведется беспрерывно, как организациями, так и многими одиночками. Действия этих одиночек учету не поддаются, но они заметны внимательному взгляду опытного журналиста, они дают свои плоды, и число этих плодов беспрерывно увеличивается. Капля за каплей долбит камень. Упорная работа неизбежно, хотя и медленно, приводит к поставленной цели.
Говорят, «со стороны виднее». И Михаил Бойков, новый эмигрант, смотрит на проделанную до его перехода в свободный мир старой эмиграцией пропагандную работу именно со стороны. Он рассказывает о старом русском офицере, повествующем новым поколениям о подвигах русского солдата и тем самым воспитывающем в них стремление к тому же подвигу, об акклиматизировавшемся в Аргентине еврее-торговце, правдиво освещающем русские вопросы в разговорах со своими покупателями, о «монархисте поневоле», бывшем в молодости в России революционером, но вкусившем все прелести демократии и пришедшем к монархизму. Это, так сказать, внутренняя работа партизан холодной войны, воспитывающая их самих и сохраняющая их от денационализации. Тем, кто привык ее видеть в бытовой обстановке в течение уже 35 лет, она незаметна, но свежий человек разом увидел ее и оценил.
Замеченные и зарисованные Михаилом Бойковым партизаны холодной войны не ограничиваются своим эмигрантским мирком. Книга М. Бойкова дает нам ряд портретов новых эмигрантов, рассказывающих, как очевидцы, о прелестях советского рая, разъясняющих населению тех стран, куда привела их судьба, сущность советского режима и всех видов социализма в целом. Он уделяет много внимания также и действиям новоприбывших земляков в среде закоренелых сепаратистов.
Это – действия, и они показаны автором во всем их разнообразии. А где же плоды этих действий? – может спросить читатель. Пока что мы не видим значительных изменений в политике свободных стран по отношению к порабощенному русскому народу.
Михаил Бойков показывает и плоды. Особенно ярок в этом отношении его очерк «Случай в Тревиньяно», эпизод, происшедший в итальянской деревне, бывшей всецело под влиянием коммунистов, но в дальнейшем полностью освободившейся от этого влияния.
Книга М. Бойкова в целом – ценный политический документ, т. к. большинство помещенных в ней очерков писано им с натуры. Но вместе с тем ее приходится безоговорочно причислить к разряду художественной литературы. Автор ее обладает большой наблюдательностью, уменьем найти и отметить характерный штрих, облекая его в яркую литературную форму.
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
29 сентября 1955 года, № 297. С. 5
Спящий уже просыпается
Вместе с волною военной новой эмиграции в литературу русского зарубежья проник и новый персонаж – современный подсоветский русский человек. Это произошло не сразу. Началось с тех, совсем еще недавних лет, когда новая эмиграция, вернее, ее интеллигенция, смогла вылезти из щелей, в которых ее загнал страх перед репатриацией, и подать свой голос в печати – выразить самих себя и однородные себе элементы, волею судеб оставшиеся за Железным занавесом, их мышление, их чаяния, их стремления, их религиозно-моральное кредо, их пока еще смутные политические представления…
Этот новый персонаж – современный подсоветский русский человек во всем его многообразии – внедрялся в литературу зарубежья с большим трудом, преодолевая преграды утвердившихся о нем косных представлений, разрушая созданные в течение трех десятилетий отрыва от России мифы. Это вполне понятно. Эмиграция двадцатых годов принесла в литературу русского зарубежья представления, порожденные именно тем периодом жизни русского народа и дальнейшего процесса его исторического развития; она не знала, следовательно, и не могла отразить его. Большая часть литературных сил эмиграции попросту отошла от современной русской тематики, погрузившись полностью в воспоминания о прошлом и, пожалуй, эта часть поступила всего правильнее. Другая, меньшая, попыталась всё же показывать читателю современного русского человека, пользуясь вынесенными в двадцатых годах впечатлениями. И в результате… «занесло тебя снегом, Россия»… а мы же – зарубежные литераторы, – являемся единственными хранителями славной русской литературной традиции. Так думало и утверждало в публицистике большинство «прогрессивных» литераторов. Да и до сих пор, надо сознаться, продолжает думать, хотя выражает эти думы уже со значительно меньшим апломбом и не столь громко. Чаще даже иносказательно, вроде И. Одоевцевой в ее лживом, халтурном и пошлом романе «Оставь надежду навсегда».
Но вслед за пробившим толпу сопротивления С. Максимовым в литературу зарубежья вошел ряд новых имен: Л. Ржевский, С. Юрасов, Свен, Б. Башилов, углубленный в поставленных им проблемах души современного русского человека Н, Нароков и многие другие, к числу которых беспрерывно добавляются имена «новейших» – Г. Климова, а теперь Бориса Ольшанского[113], написавшего прекрасную книгу «Мы приходим с Востока».
Будет большой ошибкой смотреть на это произведение Б. Ольшанского, только как на записки участника и очевидца Второй мировой войны. Таких свидетельств мы имеем уже много в нашей литературе. Большая часть их правдива, искренна, но вместе с тем поверхностна. Авторы описывали виденное ими, закрепляя свое и читателя внимание на наиболее ярких моментах, на самых характерных, самых четких персонажах прошедшего перед ними исторического фильма, в силу чего простой, обыкновенный, повседневный человек оставался в тени, вне их внимания, а, следовательно, и вне поля зрения читателя.
Но разве возможно судить, например, об эпохе Наполеона лишь по нему и его маршалам? Или рисовать его историческую антитезу – Россию только с портрета Кутузова и героев Бородинского боя?
Лев Николаевич Толстой, у которого всем нам, да и всей мировой литературе следует учиться методам разработки исторического романа, повести и даже просто записок, указал нам совершенно иной путь – путь к познанию и отражению в литературном образе многоликого, разнохарактерного обыкновенного человека – истинного творца эпохи и ее главную движущую силу. Этим путем пошел Борис Ольшанский в своей книге «Мы приходим с Востока».
Мы не встретим на ее страницах ни характеристик маршалов советской армии, ни портретов присосавшихся к ее телу крупных политработников, но мы найдем на них множество зарисовок рядовых, обыкновенных людей, солдат и офицеров этой армии, тех же политработников в их низовой, массовой форме, увидим их взаимоотношения, их быт, сможем определить их идейную и психическую настроенность по ряду правдиво записанных автором фактов и получить в целом действительно большое полотно, отражающее чрезвычайно значительный, быть может, поворотный, кризисный момент в жизни и историческом развитии двухсотмиллионного народа.
«Спящий уже пробуждается» – таков лейтмотив всей книги Бориса Ольшанского, основная мысль ее, подтвержденная огромным количеством приведенных автором фактов. В этом основная ценность книги, резко выделяющая ее из ряда сходных с нею по форме.
Первая часть произведения Б. Ольшанского, названная им «Искушение», отражает военные годы; вторая – «Исход» – финал войны и послевоенный период как на Родине, так и в оккупированной части Германии. В первой части читатель увидит самое начало «пробуждения» современного подсоветского русского человека, стимулы, толчки, вызвавшие в нем устремления к осознанию себя национальной личностью. Во второй – этот «спящий» уже проснулся, он протирает глаза, осматривает окружающее и главным образом заглядывает в самого себя, в глубину своего духа. Этот процесс очень сложен и труден. Он развивается и протекает до множеству различных путей, в зависимости от индивидуальной структуры, от психики, от культурного уровня данной личности, от ее профессии, социального положения и т. д., но вместе с тем он однороден и идентичен для всех в своем главном. Это главное: отрешение, отталкивание от навязанного ему извне, от чужеродного и устремление к своему, подлинному, неотрывному, национально-русскому.
«Спящий уже просыпается», – заключает свою книгу Ольшанский, – «я не говорю, что проснулся. Но он просыпается крепко, не для того, чтобы снова заснуть. Он мыслит, ищет пути. Он, наш народ, в великой войне вновь обрел смысл понятий Отечество, Вера. Как осенняя листопадь, разлетелись, канули в ничто прежние, чуждые “заговоры” и “бормотания”. Наш народ – на распутье, но остановка у него только за тем, чтобы встать на верный, безошибочный путь».
Здесь мы позволим себе лишь в одном возразить Б. Ольшанскому, вернее задать ему вопрос:
– Остановка ли? Не вернее ли будет сказать, что эта отмеченная им остановка иллюзорна лишь в нашем представлении, т. е. мы отсюда не видим, не можем видеть дальнейшего пути, по которому идет, продолжает итти, а не останавливается наш великий народ? Разве многие доходящие до нас, хотя и отрывистые факты из его жизни не говорят о том, что поступательное движение по этому пути не прервано, что оно развивается, хотя и в неясных для нас формах?
Судя по автобиографическим штрихам в книге «Мы приходим с Востока», Борис Ольшанский в своей подсоветской жизни не был профессиональным литератором и эта его книга, по существу, «первая проба пера». Но дай Бог, чтобы эта проба не осталась бы единственной в литературной жизни Бориса Ольшанского. Эта «проба» его столь ценна, что можно лишь пожелать, чтобы книга «Мы приходим с Востока» была прочтена каждым мыслящим человеком русского зарубежья и в особенности теми, кто еще склонен верить мифам о «кроликах» и «морлоках». Уже самим своим бытием, своим личным жизненным путем, отраженным им в книге, Б. Ольшанский опровергает этот миф, а ведь он не случайная одиночка, прорвавшаяся через преграду Железного занавеса. Он – выразитель мышления своего поколения действительно новых подсоветских русских, но русских интеллигентов, выработавших свое идейно-моральное кредо уже после революции, безусловно очень значительной группы…
…И кто же он? Он прежде всего русский человек, ищущий слияния со своим национальным прошлым, своих национальных корней, находящий их и проникающий ими в почвенную толщу, сквозь сковавшую ее чужеродную коросту.
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
23 сентября 1954 года, № 245. С. 7
Что происходит «там»?
«Спящий уже просыпается. Я не говорю, что “проснулся”. Но он просыпается крепко не для того, чтобы снова заснуть. Он мыслит, ищет пути. Он, наш народ, в великой войне вновь обрел смысл понятии Отечество Вера. Как осенняя листопадь, разметались, канули в ничто прежние, чуждые “заговоры” и “бормотания”. Наш народ на распутье, но остановка у него только за тем, чтобы встать на верный, безошибочный путь…»
Так заканчивает свою прекрасную книгу «Мы приходим с Востока» послевоенный эмигрант, «избравший свободу» бывший капитан советской армии Борис Ольшанский (изд. «Наша страна», Буэнос-Айрес, 1954).
Все предшествующие 358 страниц книги представляют собою бесконечный ряд иллюстраций к этому глубокому убеждению автора. Иллюстрации зарисованы им с натуры, и поле этих зарисовок более чем обширно, географически от Волги до Эльбы, а психологически от внешне характерной, но обманчивой поверхности так называемого «советского человека» до самых сокровенных глубин пронесенной сквозь вихри безвременья неистребимой русской души в груди этих «советских людей».
Борис Ольшанский не принадлежит к числу «внутренней эмиграции», т. е. того очень значительного в СССР слоя непримиримых ни в каких условиях с советской властью, скрытых, но упорных протестантов против всех ее проявлений. До войны он, поскольку можно судить по его книге, вообще мало интересовался политической жизнью страны. Он смотрел на нее, как на нечто неизбежное в данных условиях, далеко не всегда приятное, но в общем, как на нормальное, естественное течение жизни народа. На войну он пошел добровольно, но не потому, что «пламенно стремился умереть за Сталина», а потому, что война выбила его из привычного жизненного русла, и ему при шлось искать новое место для применения своих сил, для утверждения себя, что вполне естественно в его еще молодых летах. Войну он проделал полностью, и вступление, и наступление, закончив ее службой в оккупированной Германии в послевоенные годы.
Война и последовавшая за ней заграничная жизнь загрузили его сознание и его психику огромною суммой новых представлений, понятий, эмоций, вскрыли целый ряд неосознанных до того им самим чувств, расширили его кругозор, укрепили жившую в нем и до того способность критически осмысливать окружающее, а всё это вместе взятое властно толкнуло к переоценке окружающего, и не только окружающего, но прежде всего самого себя. В огненном вихре войны Борис Ольшанский осознал в себе свою русскость. Не только осознал, но осмыслил ее, утвердил и укрепил чувством. Он прошел тем же путем, каким шли вместе с ним десятки миллионов таких же «советских людей», одетых в серые шинели или лохмотья этих шинелей. Закончил он этот путь переходом границы для того, чтобы остаться русским. И именно тяжесть и тернии пройденного им пути дают ему возможность видеть аналогичные устремления в мышлении и психике окружавших его людей. Факты, подтверждающие эти стремления, в изобилии рассыпаны им по всем страницам книги. Некоторые из них кажутся просто невероятными, как, например, его рассказ о том, что подготовка к побегу заграницу одного из советских офицеров была известна восьми его сослуживцам и в том числе начальнику-генералу. Многие из них не сочувствовали его решению, но никто его не выдал. Этот факт показался бы вымышленным, если бы его не подтверждало множество других, менее ярких зарисовок того же типа и значения.
Обильный материал, собранный Б. Ольшанским и буквально втиснутый им в книгу, углубляет ее значение, но вместе с тем несколько вредит автору, не давая ему возможности, несмотря на наличие таланта, литературно его обработать. Трудно определить литературный жанр труда Ольшанского. Публицистика в нем настолько тесно сплетается с беллетристическими формами, а они, в свою очередь, с мемуарными, что безоговорочно причислить книгу «Мы приходим с Востока» к какому-нибудь из общепринятых литературных жанров немыслимо. Но это и не нужно. Достаточно сказать, что книга Б. Ольшанского захватывающе интересна для каждого русского в зарубежье, будь то новый или старый эмигрант безразлично. Каждому из них она покажет много нового, неизвестного еще ему, и укрепит его веру в историческую судьбу русского народа, в его непоборимые силы, пусть скрытые до времени, но несомненно не угасшие и пробуждающиеся в неопределенных пока еще формах, но во всяком случае в форме решительного протеста против поработившего его чужеземного, чужеродного режима.
«Знамя России», Нью-Йорк,
сентябрь 1954 года, № 114. С. 13
Аглая Шишкова«Чужедаль»
Найти, воспринять, почувствовать свое родное, русское в цветистых куполах Василия Блаженного, в затейливом узорочье И. Билибина, в нежной сумеречной гамме Левитана не так уж трудно. Эти образы стали для нас своего рода аксиомами, прописями любви к родине. Но много труднее найти и ощутить свое родство с русской землею, смотря на… обыкновенный гриб, мухомор, да еще выросший в баварском лесу. Нужно очень любить эту свою землю, сердцем, а не умом, не памятью родниться с ней, чтобы уловить ее дыхание, отраженное в этом баварском мухоморе. В сердце Аглаи Шишковой, автора книги стихов «Чужедаль» (издание «Посева») есть такая любовь. Ею, ее нежными лучами осветила и насытила она свой небольшой сборник.
Чудесно в лесах Баварии
Смоленские брать грибы,
Распутывать хрусткие тропы,
По балкам искать ключи,
Родные угадывать шопоты
И слушать, как сердце стучит,
Как брагой вскипает, бродит в нем
Горячее слово – Родина!
Само название книги А. Шишковой «Чужедаль» говорит о тоске ее автора по оставленной родине. Но как далека эта тяга души А. Шишковой от традиционной «тоски», опошленной многими поэтами и поэтиками Зарубежья. Тоска Шишковой светла, ясна и даже… радостна тою радостью, которую рождают облегчающие душу слезы. Свет и радость, исходящие от ее стихов, глубоко воспринимаются читателем, потому что в ритмических строках чувствуется близость их автора к живой, сущей, подлинной родине, а не к ее отражению в тусклом зеркале памяти.
Милый, вспомни: я сироточка,
А кругом – чужедаль.
В этих строках – вся душа А. Шишковой. Милая нашему сердцу, «своя», «наша» душа.
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
3 октября 1953 года, № 194. С. 3