зически. А любовь? Разве не проигрываем мы ее сначала в воображении? Любовь – это вообще жанр фэнтези. Или род недуга. Само собой, душевного. Спиноза влюбленного считал безумцем. Потому что чем отличается одна дивчина от другой? Можно подумать, что у одной меж ног нечто иное, чем у остальных.
– То же самое можно сказать и про мужиков.
– Об том и речь! Обоюдное доказательство, что любовь относится к жанру фэнтези.
– Ну и чем кончается то трофейное кино? – напомнила я, потому что о физиологическом сходстве женщин меж собой слышала от него и прежде.
– Ах, это трофейное кино, наша школьная отрада! Попадались там и шикарные фильмы, до сих пор слезу вышибают. «Мост Ватерлоо», «Леди Гамильтон», «Газовый свет», «Судьба солдата в Америке», которая здесь оказалась «The Roaring Twenties». Первые уроки любви. Был попеременно влюблен в Вивьен Ли, Оливию де Хевиленд, в Марлен Дитрих. А молоденькая Ингрид Бергман – с ума сойти! И само собой, с каждой имел дело.
– В воображении.
– Ну, как сказать. А рукоблудие? Мастурбация – это воображение или реальность? Под каждую дрочил.
Сюжет его будущего стихотворения. Или оно тогда уже было написано?
– И самая великая любовь моей юности – Зара Леандер в «Дороге на эшафот». Она же – Мария Стюарт. Это я был тот юный паж, который преклоняет свою рыжую голову на королевское бедро, изумительнее которого нет, не было и не будет. Потому что бедро обречено, как и голова. Та Мария предопределила все остальное: вкусы, предпочтения, любовь. Протообраз, прототип, архетип – я знаю? Либидо было закодировано раз и навсегда. Заколдованный круг даже этимологически: Мария – Марина – Мария. Как ни хороша была моя монашка-ледашка, она все-таки была отклонением от идеала по определению. На пару-тройку градусов. Ибо идеал – недосягаем. Думаешь, Марина все это не понимала? Как-то говорит: «Ты меня с кем-то путаешь». – «А ты не путайся с кем попадя, тогда и путать не буду». Я ей все рассказал про Мари. Потому она с Бобышевым, наверное, и сошлась, чтобы соответствовать образу. Обе – бля*ищи. Не муфта, а постоялый двор, место общего пользования.
– Так чем кончается твое смотрибельное кино про бывшую красотку и ее бывшего мужа? – снова напомнила ему. – У тебя, дядюшка, не склероз? Больно ты отвлекаешься.
– Запала, да? Я понимаю – теперь, – что натяжка, мелодрама, дешевка. Слезоточивое такое кино. Короче, шмальц. Но тогда – в полном отпаде. От самой идеи: что любимая для любящего остается навсегда одной и той же. Потому что мистер Скеффингтон возвращается из концлагеря абсолютно слепым, а над голосом, как известно, время не властно. То есть буквально: для него она та же, что была. Лю-би-мая. Вот я и есть тот слепой. Зови меня мистер Скеффингтон. А прозрею на смертном одре, как Дон Кихот.
– Так кто ты, дядюшка, мистер Скеффингтон или Дон Кихот?
– Я Федот, да не тот. Уже не тот. Давно не тот. Зато ты – та. Не старей, котеночек. И не ржавей, как я. Никогда. В чем мне повезло, знаешь? Я не доживу до твоего 30-летия.
– А я доживу?
– Статистически – да.
Я всегда, с детства, завидовала ее холодной, нордической, молчаливой и загадочной красоте. Ее прозвища – ледашка, ледник, ледниковый период, глетчер, айсберг, северный полюс, фригидка, холодильник, морозильник, айс-крим, снежная женщина – еще больше подогревали мое любопытство. Она была совсем другой, чем наше окружение – и чем его окружение, и никак не вписывалась. Никто из знакомых – его и наших – с ней не контачил и не дружил, если не считать Бобышева, хотя дружбой их контакты можно назвать разве что из патологической любви к эвфемизмам. Одно из его постоправданий – что это сам ИБ подтолкнул их друг к другу, поручив ему попасти ее в свое отсутствие. Другое – что она сама на него набросилась, ему ничего не оставалось, не унижать же девушку отказом. Третье – что бес попутал, с кем не бывает, к тому же по пьянке. Четвертое, пятое, десятое, двадцатое – до конца дней ему суждено оправдываться. Самое удивительное, что сразу же, как только ИБ возвратился из Москвы, ДБ бросился к нему и все выложил. Чем, как мне кажется, подвел Марину, которая вовсе не собиралась ставить ИБ в известность о происшествии, не придавая ему большого значения. «Мужики всё дико преувеличивают», – сказала она как-то папе, и хотя я не знаю контекста, но уверена: речь об измене. И еще говорила, что никаких обязательств ни у нее перед ИБ, ни у ИБ перед ней не было: они не были женаты, он погуливал на стороне, чего и не скрывал от нее. А она, что, и должна носить пояс верности? Она его что, крепостная девка?
Превращаю свой рассказ в сплетню? Не без того. Хуже: перемывание чужих косточек. Ты бы, конечно, не одобрил. Но мне и не нужно твое одобрение. Я пишу не авторизованную биографию, а твой неавторизованный портрет. «Вы напишите о нас наискосок», – сам предсказал. Вот я и пишу о тебе наискосок, но не в школьной тетрадке, из которой давно уже выросла, а в памяти моего компьютера.
Бобышев, конечно, не пакостник, а извращенец. Боюсь, он признался бы тебе в грехопадении, даже если ничего бы и не было. Подозреваю, что признание в грехопадении предшествовало самому грехопадению, и когда ты пытал обоих, тем самым подсказывал и подталкивал. А у Димы патологическая, чисто русская потребность в грехе и покаянии, в покаянии и грехе. Где причина и где следствие – черт ногу сломает. Дурная бесконечность. Сладость греха – в самом табу. Я-то думаю, что именно желание покаяться вызвало это предательство.
Чего только он не плел в свое оправдание! Знаю со слов общих знакомых. Что близость с Мариной была единственным способом сблизиться с тобой, реализацией его латентной однополой страсти. И что каждый раз, когда он трахал Марину, он ощущал полное с тобой духовное единение через физическую близость с твоей женщиной, которая теперь стала вашей общей. Словно ты незримо присутствовал при каждом их соитии, становясь свингером и заединщиком. А хотелось, чтобы присутствовал на самом деле. Вот был бы кайф! «Для всех троих», – убежденно добавлял Дантес-Сальери-Иуда.
А в чем причина грехопадения Снежной женщины? Был такой фильм, японский, так и назывался «Снежная женщина» – шел только в кинотеатре «Гигант», что на Петроградской, у зоопарка. Неизгладимое впечатление моего детства, как у ИБ – трофейные фильмы. Там два лесоруба замерзают в лесу, и смерть является в виде Снежной женщины. Одного лесоруба она жалеет, но берет с него слово, что тот никому никогда под страхом смерти не обмолвится о чуде. Лесоруб возвращается в деревню, потом туда является прекрасная незнакомка – любовь, женитьба, дети, безоблачное семейное счастье и полное доверие между супругами. А его все мучит и томит тайна Снежной женщины – что он не может поделиться ею с любимым человеком. Короче, не выдерживает и рассказывает жене о том видении в лесу. Само собой, она и есть та Снежная женщина, и она должна его убить, но снова жалеет и навсегда исчезает, оставив его соломенным вдовцом в безутешном горе. Вот в чем пойнт: нельзя выдать тайну даже тому, кто тебе ее доверил. Во всей этой истории – я говорю не о японской, а о питерской – действительно что-то ненашенское, самурайское. Групповое харакири, не иначе. ИБ смаковал эту историю всю свою жизнь, а ДБ потому и двиганул в Америку, чтобы телепатически, но с более близкого расстояния сыпать соль на рану другу-сопернику-врагу, а отраженно – самому себе. Как говорят у нас в деревне, феномен пси. Ну точь-в-точь как братья у Стивенсона во «Владетеле Баллантре»!
А теперь представьте себе царя Эдипа, но написанного не древним греком, а древним иудеем. С этническими и индивидуальными поправками. Ты и есть тот самый Rex Хочувсёзнать. А я как раз не хочу все знать, а знаю. Да только остое*енили вы мне все: ИБ, ДБ, МБ да еще примкнувший к ним АБ – понятно кто? Ну вас всех к лешему. Сами заварили кашу, сами и расхлебывайте.
Экшн!
Хроническая любовь. Реконструкция на четыре голоса
Моя невеста полюбила друга.
Я как узнал, то чуть их не убил.
Но Кодекс строг. И в чем моя заслуга,
что выдержал характер. Правда, пил.
…………………………………………
И горло хочет громко крикнуть: Суки!
Но почему-то говорит: Прости.
За что? Кого? Когда я слышу чаек,
то резкий звук меня бросает в дрожь.
Такой же звук, когда она кончает,
хотя потом еще мычит: Не трожь.
Я знал ее такой, а раньше – целой…
Я всматриваюсь в огонь.
На языке огня
раздается «не тронь»
и вспыхивает «меня!».
От этого – горячо.
Я слышу сквозь хруст в кости
захлебывающееся «еще!»
и бешеное «пусти!»
Зная мой статус, моя невеста
пятый год за меня ни с места;
и где она нынче, мне неизвестно:
правды сам черт из нее не выбьет.
Она говорит: «Не горюй напрасно.
Главное – чувства. Единогласно?»
И это с ее стороны прекрасно.
Но сама она, видимо, там, где выпьет.
Зачем лгала ты? И зачем мой слух
уже не отличает лжи от правды, а
требует каких-то новых слов,
неведомых тебе – глухих, чужих,
но быть произнесенными могущих,
как прежде, только голосом твоим.
…Она,
конечно, ничего не говорила.
Но я-то знал! Чтоб это знать, не нужно
быть Шерлок Холмсом, вроде вас.
Вполне достаточно обычного вниманья.
Тем более…
…Иль зависть заурядная? Протест
Нормального – явлению таланта?
Нормальный человек – он восстает
Противу сверхъестественного. Если
Оно с ним даже курит или пьет,
Поблизости, разваливаясь в кресле.
Иосиф блюл себя, но с самого начала на протяжении лет общения со мной – и, конечно, не только со мной – бывал предельно откровенен. Не боялся говорить с подробностями о своих обидах, претензиях к кому-то, о своей удаче, о горе, оскорбленности, уязвленности. О своей действительно душераздирающей истории – с предысторией, с развитием шажок за шажком. До истории и помимо нее у него было огромное количество увлечений – он рассказывал, как в юности чувствовал себя, как он выражался, мономужчиной.
Вернемся к скрытому неврозу и детской травме, к терапии и этике. Когда мне было 24 года, я увлекся одной девушкой, и чрезвычайно. Она была чуть меня старше, и через какое-то время я начал ощущать, что что-то не так. Я чуял, что она обманывает меня, а может, даже и изменяет. Выяснилось, конечно, что я волновался не зря; но это было позже. Тогда же у меня просто возникли подозрения, и как-то вечером я решил ее выследить. Я спрятался в подворотне ее дома и ждал там примерно час. А когда она возникла из полутемного подъезда, я двинулся за ней и прошел несколько кварталов. Я был напряжен и испытывал некое прежде незнакомое возбуждение. В то же самое время я ощущал некую скуку, поскольку более или менее представлял себе, какое меня ждет открытие. Возбуждение нарастало с каждым шагом, с каждым уклончивым движением; скука же оставалась на прежнем уровне. Когда она повернула к реке, возбуждение достигло пика – и тут я остановился, повернулся и пошел в ближайшее кафе. Потом я сваливал вину за прерванное преследование на свою леность и задним числом корил себя, особенно в свете (точнее, во мраке) развязки этого романа; я был Актеоном, преследуемым псами запоздалых сожалений.
К несчастью – а может быть, и к счастью для меня, – приговор по времени совпал с большой моей личной драмой, с изменой любимой женщины, и так далее и так далее. На любовный треугольник наложился квадрат тюремной камеры, да? Такая вот получилась геометрия, где каждый круг порочный. Свое душевное состояние я переносил гораздо тяжелее, чем то, что происходило со мной физически.
В то время у меня был первый и последний в моей жизни серьезный треугольник. Manage a trois – обычное дело, двое мужчин и женщина, – и потому голова моя была занята главным образом этим. То, что происходит в голове, беспокоит гораздо больше, чем то, что происходит с телом.
– …Это было настолько менее важно, чем история с Мариной, – все мои душевные силы ушли, чтобы справиться с этим несчастьем.
– …Она не дает мне почить на лаврах.
…Как-то он признался, что Марина – его проклятие.
– …Как это ни смешно, я все еще болен Мариной. Такой, знаете ли, хронический случай.
…без всяких гарантий ответной любви. Ибо, как любая добродетель, верность стоит чего-то лишь до тех пор, пока она есть дело инстинкта или характера, а не разума. Кроме того, в определенном возрасте и к тому же при определенной специальности, ответная любовь, строго говоря, не обязательна. Любовь есть бескорыстное чувство, улица с односторонним движением… Ибо любовь есть роман между предметом и его отражением.
Как жаль, что тем, чем стало для меня
твое существование, не стало
мое существование для тебя.
Ночь. Мои мысли полны одной
женщиной, чудной внутри и в профиль.
То, что творится сейчас со мной,
ниже небес, но превыше кровель.
Я дважды пробуждался этой ночью
и брел к окну, и фонари в окне,
обрывок фразы, сказанной во сне,
сводя на нет, подобно многоточью
не приносили утешенья мне.
Ты снилась мне беременной, и вот,
проживши столько лет с тобой в разлуке,
я чувствовал вину свою, и руки,
ощупывая с радостью живот,
на практике нашаривали брюки
и выключатель. И бредя к окну,
я знал, что оставлял тебя одну
там, в темноте, во сне, где терпеливо
ждала ты, и не ставила в вину,
когда я возвращался, перерыва
умышленного. Ибо в темноте —
там длится то, что сорвалось при свете.
Мы там женаты, венчаны, мы те
двуспинные чудовища, и дети
лишь оправданье нашей наготе.
В какую-нибудь будущую ночь
ты вновь придешь усталая, худая,
и я увижу сына или дочь,
еще никак не названных, – тогда я
не дернусь к выключателю и прочь
руки не протяну уже, не вправе
оставить вас в том царствии теней,
безмолвных, перед изгородью дней,
впадающих в зависимость от яви,
с моей недосягаемостью в ней.
Я вас любил. Любовь еще (возможно,
что просто боль) сверлит мои мозги.
Все разлетелось к черту на куски.
Я застрелиться пробовал, но сложно
с оружием. И далее, виски:
в который вдарить? Портила не дрожь, но
задумчивость. Черт! Все не по-людски!
Я вас любил так сильно, безнадежно,
как дай вам Бог другими – но не даст!
Он, будучи на многое горазд,
не сотворит – по Пармениду – дважды
сей жар в крови, широкостный хруст,
чтоб пломбы в пасти плавились от жажды
коснуться – «бюст» зачеркиваю – уст!
Я любил тебя больше, чем ангелов и самого…
На место преступления вернуться еще можно, но на место любви…
Поэзия настолько более сконцентрирована, она точнее, нетерпеливей, в ней больше мучительного напряжения, как в ночи любви. Я могу назвать себя «onenight-stand», ведь порой память об этой единственной ночи остается навсегда. А потом рождается любовь, и это же происходит с поэзией…
В России похоронено мое сердце, но в те места, где ты пережил любовь, не возвращаются.
Я покидаю город, как Тезей –
свой лабиринт, оставив Минотавра
смердеть…
…чтоб больше никогда не возвращаться…
Ведь если может человек вернуться
на место преступленья, то туда,
где был унижен, он прийти не сможет.
До сих пор, вспоминая твой голос,
я прихожу в возбужденье…
Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил, но забыть одну жизнь – человеку нужна, как минимум, еще одна жизнь. И я эту долю прожил.
Не в словах дело: от голоса устаешь! От твоего – и от своего тоже. Я иногда уже твой голос от своего отличить не могу. Как в браке, но хуже… Годы все-таки…
Сколь же радостней прекрасное вне тела: ни объятье невозможно, ни измена!
Любовь сильней разлуки, но разлука длинней любви.
…между любовью и предательством существует определенная иерархия:
…первое кончается вторым, а не наоборот. И, хуже того, последнее долговечнее первого.
Из двух вещей, составляющих смысл жизни – работы и любви, – выжила только работа… Переводя на язык родных осин выражение «заниматься любовью», я бы сделал упор на «заниматься».
– А любовь? – спросила я. – От нее вы тоже уходите?
Он взял маленького игрушечного льва, который почему-то сидел на журнальном столике, и начал задумчиво перебирать ему гриву.
– Ну, она попадает в ту же категорию, – сказал он наконец. – Просто из всего, о чем нам говорят, что это важно: любовь, работа и прочее, – выживает только работа. Если работаешь серьезно – делаешь выбор между жизнью, то есть любовью и работой. Понимаешь, что с тем и другим тебе не справиться. В чем-то одном приходится притворяться, и притворяешься в жизни. Если выразиться более определенно, то сознаешь, что относишься к любимой как к чему-то на неполный рабочий день, тогда как полный день занимает работа. Но она относится к любви как к полному дню, и начинаются трудности. К тому же сама работа уходит от себя.
– Но почему нужно все время уходить?
Бродский отложил льва, теперь похожего на Растафари.
– Это побег от предсказуемости, – ответил он. – Все меньше возможности принять определенную какую бы то ни было форму душевной или экзистенциональной рутины. – Он устало закрыл лицо руками, долго и сильно тер его. – Это в значительной мере связано с безнадежным ощущением, что ты никто, и должен сказать, такова особенность моего скромного «я». Так или иначе, я всегда это чувствовал. Более или менее принадлежишь жизни или смерти, но больше никому и ничему. – Он поднял взгляд и слабо улыбнулся. – К вам это не относится.
ИБ
Я вымечтал, выклянчил, вытребовал у бога этот город, где покоится мой прах, а смятенный дух носится над сверкающей лагуной, не отражаясь в ней. Посмертное тщеславие? Какое там! Велика честь лежать в изножии у Эзры Паунда! Дважды присутствовал на собственных похоронах – в Нью-Йорке и здесь, в Венеции. Хотел быть там, где меня никогда не было, хотя каждое Рождество я здесь был. Был и не был. Нигде не был так одинок, как здесь. Чужеязычье и одиночество. Чужеземец, изгой, пария. Италия – Скиталия. Так странно было просыпаться в Венеции все еще живым. Смерть в Венеции. Смерть и Венеция. Смерть = Венеция. Синоним смерти, репетиция смерти, прижизненный образ смерти. Город, одетый в траур. Черные лебеди Венеции, гондолы-катафалки, скользят вплотную с собственным отражением. Опрокинутый факел с потушенным огнем жизни. Остров мертвых, как у Бёклина в Метрополитен. Моя могила с камушками и цветами. Всю жизнь писал мертвецам – Одену, Элиоту, Горацию, Ликомеду, Телемаку, Марии Стюарт, покойному тирану, римскому другу, генералу Z, имяреку. Теперь пишу живым – пока еще живы – с того света. Навсегда приписан к городу, где мечтал – в молодости, эдакий декаданс! – себе пулю в лоб. Город самоубийц. Любовь к Венеции и есть любовь к смерти. То есть к судьбе. Только ни о чем этом не ведал, когда ты подарила в день рождения гармошку сепий с зимними видами – тебе достались от бабушки, та провела в Венеции медовый месяц, как не мы с тобой, у нас его не было вовсе, моя вина.
Это были не две, а одна любовь – к женщине и к городу. Зациклен на обоих. Рассматривал тебя спящую и корпел с лупой над открытками, пока ты спала, – одно занятие. Роман с городом – роман с женщиной. Ледовая женщина и мертвый город – не зная друг друга, не подозревая о сходстве. Когда я был с тобой, я был в городе, в котором никогда не был. Расставшись с тобой и страной, стал регулярно наведываться в этот зимний мертвый город. Мертвый сезон в мертвом городе, когда он мертвее мертвого. И снова был с тобой здесь – мысленно: одиночество вдвоем. Как тогда, так и теперь. Две идефикс слились в одну: венецейская марина и питерская Марина. И в Питере: жила рядом с Мариинкой. Перевертыш времени: думал, Мариинка названа в честь тебя, а удлиненная буква – как в библейских именах. И вот теперь смерть возвратила мне тебя, моя фам фаталь, хоть ты все еще жива в другом городе и никогда не была в этом.
В том, другом городе ты и подзавела меня на всю жизнь – и за ее пределы. Твой голос, жест, плечо – навсегда. Питер – твое обрамление, фон моей любви, место действия моей страсти и твоей бесстрастности, твоего безлюбия. Одной любви нам за глаза хватит на двоих, убеждал тебя и себя, любовь – улица с односторонним движением, бескорыстие по определению, грех требовать ответной – как прибыли с прибыли: нравится, не нравится – спи, моя красавица. Или как в том анекдоте: целуя Спящую красавицу, Иван-царевич на третий день усомнился – может, она действительно мертвая? И в самом деле чувствовал себя некрофилом рядом с твоим бесчувстием, хоть и не фригидка, отнюдь. Но одной только минжой, душа – без участия. Душа – как кошка: сама по себе, а где гуляет, с кем – неизвестно. Была независимой, будучи связанной: даже на девятом месяце! Узы любви, узы семьи, узы жизни – тебе все нипочем. Вот именно: не от мира сего. Всю жизнь любил смерть: мертвую женщину, мертвый город. Умирал на тебе и в нем, умирал в тебе и в нем, малая смерть, сердечный инвалид, страх смерти, страх любви, страх смерти без любви, холод, безъязычие, одиночество, тоска. Страх – тайный двигатель жизни. Уполз под наркозом с операционного стола, был найден на лестничной площадке и водворен обратно, операция геморроя: страх сильнее анестезии. Стихи – упражнения в смерти. Все страхи сбываются в смерти. Здесь всё мертво, кроме твоего остраненного голоса, а в нем правда и ложь как две капли. Зачем лгала? Саднит после смерти еще сильней. На правду из зеркала глядит ложь и усмехается. А кто глядит из зеркала на ложь? Правда? Или тоже ложь? Не только я – ты сама уже не отличала, а теперь вряд ли помнишь. Память мертвеца во сто крат сильней памяти живого: здесь нет ничего, что могло бы отвлечь от земных обид. Здесь я живее живого, каким был на краю моей жизни, тренируясь в смерти и учась жить в небытии. Обречен спрашивать, чтобы не быть услышанным. Это не я мертв, а ты мертва. Всегда была мертва. Сколько сил и времени ушло, чтобы ты раздвинула ноги! Железные трусы! До сих пор в ушах твое «Не тронь!» Не ледяшка, а мертвяшка.
Жизнь оказалась длинной, но смерть длиннее: смерть есть вечность, а вечность – отсутствие времени. Я здесь уже был, дежавю, отрепетировал, вызубрил свою смерть, она была во мне, жила со мной, ничто здесь не удивляет, смерть есть возвращение на круги своя. Земля безвидна и пуста, тьма над бездной, один мой дух носится над водой, не отражаясь в ней, и вопрошает, вопрошает, вопрошает. Могила пуста, душа мертва, но дух алчет ответа. Душа умерла вместе с телом, а дух обречен на вечную муку немых вопросов. Нет ответа. Ни там, ни здесь.
Но не найдет отзыва тот глагол,
Что страстное, земное перешел.
Вот я бреду за тобой, прячась за собственной тенью, а ты ускользаешь, раздваиваясь, тень самой себя, а я – тень тени, ты ускользаешь, выскальзываешь, как из объятий, я слежу за одной, а другая уже милуется с другом, две ты, два он, один я. Много кровушки попортил мне твой кабальеро! Почему именно с ним? Почему именно с ней? Главное – чувства, говоришь ты моими словами, но мои слова – правда, а твои – ложь. Одни и те же слова могут быть правдой и могут – ложью. Если бы у тебя был кто до меня, но ты была целой и осталась целой после того, когда я распечатал, откупорил тебя – и пил, пил, пил. Твое доверие я принял за любовь. Ты была целой до лжи и измены. Mochita. Я начал ревновать до всего. Поц он, а не кабальеро! Явился с признанием, когда признаваться было не в чем. Гипотетическая ревность: изменяла – катастрофа, нет – тоска. Ревность как подсказка? Не ври опять: началось со лжи, а кончилось изменой. Не наоборот. Железные трусы оказались с дыркой. Невыносимая пошлость лжи. Измена не как случайность, но как следствие лжи.
– Ложь – это мечта, пойманная с поличным, – смеешься ты. – Зачем тебе правда?
– Зачем мне правда теперь? – шепчу я. – Помнишь, договорились: ты скажешь правду перед смертью, все равно чьей. За кем бы ни пришла первой. Зачем тебе правда на смертном одре? – смеешься ты. Чтобы унести с собой. Вместе с любовью. Смерть дольше жизни, но любовь дольше смерти: вечность в квадрате.
И если даст Господь,
Сильней любить я стану после смерти.
Господь дал.
Я был невиннее, чем ты: я был слеп. На оба глаза, а третий был обращен внутрь. Видел только собственный оmphalos. То есть ничего окромя себя. Внешний мир был невнятен и ненужен, не отличал закат от восхода. Ты называла вещи именами, я слышал их впервые. Смотри! – говорила ты. Гриб, говорил я. Какой? – спрашивала ты. Я узнал имена грибов и звезд, деревьев и цветов. Цветок стал незабудкой, мальвой, иваном-да-марьей. Репейник и чертополох, перестав быть синонимами, оказались дальними родственниками. Рябина, калина и бузина – разные деревья то ли кустарники. Опята – летние и осенние. Как и маслята. А белые – луговые и боровики. Как ядерная реакция – бесконечный распад и дробление.
– Его зовут весёлка, – и указывала на фаллический, несъедобный на вид гриб. – Смотри внимательно: он растет на глазах – пять миллиметров в минуту.
Сюда бы Пруста или Эйнштейна – наглядный урок времени! Все равно что следить за минутной стрелкой. Оказался деликатесный гриб, когда ты зажарила в сметане. По виду – все равно что есть собственный член. Стоячий.
Я знал цвета и контрасты, ты научила меня полутонам и нюансам. Я узнал, что в радуге не шесть цветов, а шестью шесть – как минимум. Я любил море, ты любила реку, я любил ветер, ты любила дождь, я любил простор, ты любила лес. Я любил мир через себя, ты любила мир сам по себе. Ты подняла мне веки, сняла с глаз катаракту, зрачок расширился от удивления, в ушные раковины ворвался шум мелодий, да здравствует мир без меня, но обязательно с тобой – как с его пятичувствием. Я родился заново, увидев мир впервые. Я был нем – ты вложила мне речь в горло: я заговорил. Мне нечем было тебя отдарить – я был нищ. Ты пела: «Я сказал тебе не все слова». Я сказал тебе не те слова. Прости. И все-таки как жаль, что я не стал для тебя тем, чем ты была для меня. Мне снились сны с тобой, и до сих пор – представь себе, покойникам снятся сны, которые недоснились им в жизни, – а в твоих снах меня нет, alas. Тебе снится кто угодно – только не я. Даже в снах ты не со мной, а с другими. Завоевал весь мир, а тебя – нет. Я был для тебя ничем. Ты удивлялась и даже умилялась моей импульсивности, нервности, истеризму, моему любовному горению, но даже редкая твоя умильность не чета любви. Любовь стала для меня синонимом унижения. Так и остался тебе чужим. Любви между нами не было: была моя любовь и не было твоей.
– А если я не способна любить? – спрашивала ты, вырываясь из моих объятий. – Вот Бог и поделил обязанности: одному – быть любимым, другому – любить. Ты любишь, я принимаю твою любовь. Бог создал нас противоположно, чтобы мы дополняли друг друга. Во всем! Двуспинное животное. И наш с тобой бог, если бы мы его тогда создали по своему образу и подобию, был бы двуспинным.
– У нас с тобой нет общего бога. Ты была двуспинным чудовищем не только со мной.
– А ты, милый?
– Я – по страсти. А ты – ледовитая и бля*овитая. Переходящее знамя.
– Переходящий кубок.
– Тебе смешно?
– Я не придаю этому такого значения.
– Потому и не женился, что нельзя жениться на облаке.
– И нельзя быть верным ветру. Ищи ветра в поле. Перекати-поле. Верность никак не вознаграждается. А ты не ходил на сторону? Ты бы не изменял, может, и я бы не изменила. А так – квиты. Хотя все равно счет в твою пользу. Ретро втроем. Сам говорил: главное – чувства. Единогласно? Измена, но не предательство – твои слова.
– А вот не мои слова: Я – малый мир, созданный как клубок.
– Клубок змей.
– Я тебя выслеживал, но не уследил. За мной следили, а я – за тобой. Шел следом, как шпик, а потом бросил – то ли устыдился, то ли усомнился, а потом всю жизнь жалел. Мог остановить, схватить за руку, пресечь измену.
– Неправда! Тоже мне Шерлок Холмс! Сама сбросила хвост и ушла дворами.
– Я дал тебе уйти. Гамлетов паралич воли. Пусть будет как будет.
– Или равнодушие.
– Тогда – нет.
– Признание за женщиной права на собственное тело?
– Никогда! Ненавижу феминизм. Скорее попытка встать над схваткой собственных чувств.
– Есть еще вариант: желание измены. Я знала, ты идешь за мной, и не подала виду. Хочешь правду? Ты начал ревновать до того, как я изменила тебе. Ревность – это подсказка. Твоя слежка дико возбуждала. Под колпаком у любовника, а на самом деле ты у меня на прицепе. Почему не подразнить? Это была наша с тобой любовная игра, и она нас обоих возбуждала. Один из нас ее прервал. Ты сам хотел, чтобы это случилось. Почему, узнав, простил? Была уверена: всему конец. А у нас закрутилось снова. Лучше бы на этом кончилось. Тебе нужна была встряска. Как в той оперетте, помнишь? Господи, пошли мне на душу великое преступление! Но почему измена – преступление? В других языках измена партнеру и измена родине разведены в разные слова.
– Когда это случилось, предпочел бы предательство измене. У меня было то и другое: измена женщины и предательство друга. Он же – соумышленник. Измена обрекает человека на банальность. Банальные мысли: какой во мне изъян или какой в нем плюс? Банальные муки: с кем тебе лучше? Банальное воображение: как ты стонешь под ним? какие вытворяешь штуки – не он с тобой, а ты с ним? Ведь не только он тебя, но и ты его. Измена – это предпочтение. Зачем тебе запасной любовник?
– Как видишь, пригодился, хоть и ненадолго. Не так мне, как нашему с тобой сынку, когда ты свалил за бугор. Да и когда ты был рядом, от тебя проку… Наш с тобой псевдосупружеский союз дал трещину. Измена? Расширение опыта, поиск адекватности, бунт против мужских собственнических инстинктов: я – не раба, раба – не я. Наконец, генетически – выбор отца будущему ребенку. Если хочешь, естественный отбор, на который самка имеет такое же право, как самец.
– Чистая случайность, что мой сын – мой сын. Родись он раньше или позже… Выходит, не зря сомневался.
– Выходит, зря. Тогда уже не было выбора. Подзалететь я могла только с тобой. Или ты нарочно заделал мне ребенка, чтобы связать по рукам и ногам? В любом случае, ты не очень утруждал себя возможными и неизбежными последствиями. В отличие от него. Он – кабальеро.
– Но почему именно он?
– Поэт. Как и ты. Я была нужна ему из-за тебя, но и он мне был нужен из-за тебя. Не классический любовный треугольник, а тройственный союз, который распался с твоим отвалом: осудив тебя, твой друг-враг подался за тобой – ты был ему нужнее, чем я. Мы оба с ним понимали коверканную природу наших отношений. Ты – нет. Ударился в эмоции, в истерику, встал в позу. Ты разыграл любовную драму на питерской сцене, а зрителями – знакомые и незнакомые. Даже сходя с ума, ты лицедействовал. Ревность – это игра воображения, психосоматическая хворь, театр одного актера. Ты ничего не потерял, я не ушла от тебя к нему, я осталась с тобой.
– И с ним.
– И с ним. Ты просто перестал быть собственником-единоличником. Он дал мне свободу.
– Все было с подлянкой: спелись перед самым арестом.
– Подлянка – обвинять нас с Бобышевым в твоем аресте.
– Я был эмоционально разоружен и уязвим. Как в ступоре. Мой столбняк на суде приняли за мужество. Ты уходила к нему, когда мне было хуже некуда, когда ты была мне нужна: перед арестом, когда я был в ссылке. Уходила и возвращалась, возвращалась и уходила. Приехала ко мне в Норенское, а уехала с ним вдвоем. Вот я и говорю: с подлянкой.
– Никакой бы измены не было, если б твой дружок не растрезвонил о ней по всему свету. Помнишь ковбойскую песенку: «Лучше бы я и сегодня не знал того, о чем не знал я вчера». Не спрашивай – и тебе не солгут. Человек не может страдать от того, что не знает. Того, что не знаешь, не существует.
– Для того, кто не знает. Но я знал. Нутром чувствовал, точнее хером, что в тебе побывал кто-то еще.
– Еще до того, как там кто-то побывал, кроме тебя. Догадки, сомнения, ревность – специи любви. Это только добавляло страсти. Ревность – допинг. Ты возомнил себя мономужчиной, пора было спустить тебя на землю. Как ты любил говорить, небольшой корректив. Благодаря которому твоя самооценка стала более трезвой.
– Не трезвой, а циничной. И не самооценка, а оценка мира и себя в нем. Твоя измена превратила девственника (в душе) во вседозволенника (там же). Каков я есть, я есмь результат твоей измены. Точнее – был. Я стал монстром, и оправданием для любого моего гадства было мое отчаяние. Чувство вины пришло потом – как ответвление памяти. Чувство вины – это убийца внутри нас.
– Высокие материи! А бабы потому и изменяют или делают вид, что изменяют, чтобы подзавести мужика и удержать. Если б не это, ты бы еще раньше отвалил к своему гарему. А так, ревнуя, набрасывался на меня как с голодного края. Измена – озоновая прочистка любви. Как второе дыхание. Моя измена продлила нашу любовь. Ну, ладно – твою, велика разница! А твоя ревность – мою молодость. Все, что у меня было – молодость. Единственное мое время – молодость. Пока ты буйствовал на почве ревности, я не старела, хоть вешние воды давно уже отошли. Ревность – единственная форма любви, которую ты тогда признавал.
– Не любовь, а мука. До сих пор саднит. Это и есть ад, хоть нет ни ада, ни рая.
– А ты как думал? Любовь и есть мука. Любить иных – тяжелый крест, как не ты сказал. Не любить – тоже мука. Махнемся?
– Поздно. Смерть – это невозможность ничего переделать в своей жизни. Бессилие. Чувство вины. Перед тобой, перед собой – все равно. Непоправимое прошлое, отсутствие вариантов, пытка воспоминаний. Все, что со мной могло случиться, уже случилось.
– Господи! Но это случится с каждым из нас! Будто бы нет больше смертей окромя твоей. Тебе повезло – самое страшное у тебя позади. Умереть так же естественно, как родиться. Ты не имеешь права жаловаться. Согласись: смерть – худшая из тавтологий.
– Единственная, которой мне не удалось ни избежать, ни пережить, ни описать – за пределами земного опыта.
– А жизнь? А любовь? Жизнь тавтологична по определению, как ты любишь говорить.
– Любил.
Любил. Думал, что пережил любовь, а любовь пережила меня и переживет тебя. Любовь больше и дольше объекта и субъекта любви. Я прожил еще одну жизнь, чтобы забыть предыдущую, в которой была любовь, а в новой любви не было – и не могло быть. Любовь, как и жизнь, дается один раз. Я глянул за кромку любви – все равно что в бездну – и отпрянул. Но поздно. Мне уже не избавиться от этого знания. Пусть наваждение, стыд, боль, мука, тоска, рай и ад, великое рабство, которое я предпочел бы теперь абсолюту свободы, а тот и есть смерть, но я узнал о ней еще при жизни, когда заглянул в пустоту без любви. Сиречь смерть. И вся моя жизнь после тебя – борьба с этим ненужным, посмертным знанием. Борьба с энтропией.
То есть с самим собой. Как сказал опять же не я, а Йейтс: распря с другими людьми порождает риторику, с самим собой – поэзию. А риторика и есть риторика. Как говорят у нас в деревне, элоквенция. И только здесь, в новой среде, я стал, наконец, гением, разругавшись с собой живым, но здесь нет ни бумаги, ни пишмашинки, да хоть гусиного пера, а читателя и подавно, но стихам читатель не нужен. Эмили Дикинсон знала это при жизни, я – узнал после смерти. Читательская надоба – поэту без надобности. Условие абсолютной гениальности – абсолютное отсутствие читателя. Вакуум – идеальное условие для поэтического эксперимента. До меня дошло только сейчас. Вот почему я вспоминаю гениальные строки, а не свои. Я забыл свои, но помню чужие стихи.
И все сокроет тьма.
Только гению дано испытать при жизни посмертный опыт. Ад недовоплощенности. Бесы рая, ангелы ада. Бодлер мечтал выдернуть перо из крыла ангела. При жизни не удалось, а потом? То есть теперь. В смерти нет времени. Смерть есть безвременье. Междумирие. Мертвецы – вместе с нерожденными.
Блуждаю между двух миров,
Один уж мертв, в другом нет силы для рожденья…
Мой голос глохнет, пустота поглощает его, здесь нет ни тени, ни эха, смерть поглощает меня, тьма над бездной, и только мятежный дух носится над водой, не отражаясь в ней. Смерть есть непроницаемость. Мир без тебя не полон, даже мир смерти. Смерть затягивает все глубже, глубже. Как стремительно ты удаляешься от меня. Как далеко ты теперь.
– Ты еще дальше…
МБ
как далеко ты теперь твой образ изгладился из памяти стариком не знала а молодым забыла неужто ты до сих пор все помнишь злопамятный как слон да и что помнить ничего не было перепихнулись и всех делов случка как у собак анекдот как мужик наутро бабе после того что случилось должен как порядочный человек на вас жениться а она ему ой ты господи а что ж такое случилось в том и дело что ничего пшик один а ты мстительный какой столько лет прошло а ты все помнишь стишок против меня сочинил не обидно а скорее смешно да и непонятно о чем что с того что в церковь хожу что в том зазорного поглупела а ты поумнел годы берут свое разве ты раньше так писал да я не только об этом стишке ты исписался стал мертвец ри жизни а что бобышев тоже поэт не хуже но нереализованный несостоявшийся просто тебе повезло посадили судили сослали то да сё ну и еврей конечно стали бы тебя так раскручивать если б не еврей и нобельку бы не дали и бобышева третировали потому что русский ты говоришь антисемитизм бывает конечно кто спорит на улице тебе ножку подставили и жидом обозвали ты и есть жид чего открещиваться зато компании ваши сплошь еврейские русские допускались по процентной норме для размыва я среди вас как белая ворона гордился что стопроцентная русская будто мы в израиле а не в россии и как что бойкот обструкция бобышева именно как русского и третировали так чем тогда скажи русофобия лучше антисемитизма та же история с найманом еще хуже жену увел но ему же никто бойкота не объявлял у тебя кордебалет был тебе любая давала почему тебе можно а мне нельзя как в том анекдоте про Бога ну не люблю я его и никогда тебя не любила даже влюблена не была твой почин ну не силой так напором взял проходу не давал некуда от тебя деться заарканил как рыбу на крючке а потом забрюхатил против воли вот ты и есть обворованный вор тем что стала для тебя ты для меня так и есть не стал сам знаешь ни разу я тебе этого слова не сказала и никому не сказала пусть безлюбая хотя неизвестно но и я для тебя не стала тем что ты писал это все стихи поэзия есть демагогия тебе с паперти выступать но не с нашей церковной а с вашей синагогальной не любила ни тебя никого другого какая разница кто входит в тебя что тот мужик что этот не все ли равно главное сам акт все равно с кем когда подзаведешься полная отключка уже и не помнишь кто тебя е*ет секс обезличивает партнера безымянное орудие производства ха-ха вот именно производства не до любви когда никак не насытиться слишком молода для любви похоть сильнее любви если только та не художественный вымысел в чем в чем а в этом мы такие же животные как остальные животные почему я должна была себя сдерживать ты же любил меня как раз за естественность за непосредственность что от меня можно что угодно ждать шальная так почему я должна быть неестественной с бобышевым если бы я ему не дала это была бы не я у меня нормальные здоровые инстинкты измена как и верность дело инстинкта а не рассудка или принципа или морали а тем более когда нет настоящей любви почему не попробовать еще с одним вдруг любовь возникнет как следствие секса а без любви я свободна никаких обязанностей и обязательств перед тобой как у тебя передо мной любовь любовь любовь это все слова ты был мастер слов вот и плел кружево брюссельское тень на ясный день а все проще на физиологическом уровне остальное пристройка и словеса любовь отвлекает и извращает то нормальное естественное что могут дать друг другу мужчина и женщина наши тела созданы для взаимного услаждения а любовь это отклонение и выдумка ведь могли никогда с тобой не встретиться какая там любовь дело случая вышла бы замуж ни любви ни оскорблений нормальная семья у сына отец у меня муж ну любовник на стороне все как у людей а не шиворот-навыворот стала обывательницей глупость из всех пор а ты попробуй расти в одиночку ребенка у меня был отец у тебя был отец хоть и порол тебя по любому поводу да видимо недопорол и все твои тиранские наклонности от твоего семейного рабства плоть от плоти своего отца ты брал реванш за детские унижения пусть такой но у андрюши никакого отца не было заместо отца нобелевский лауреат тебе все всегда было по фигу только ты сам пуп земли так и говорил гений всегда прав для слуг и жен нет великого человека но на самом деле именно слуги и жены правы а гений всегда неправ чтобы стать гением ты перестал быть человеком гений выел в тебе человека мужа отца ночь провел в больнице у родного сына тот вот-вот Богу душу отдаст а сколько потом трезвона да не нужны мне все эти твои чертовы импортные лекарства чтобы потом языком чесать как ты их доставал и чего тебе это стоило правильно тебя бобышев выгнал когда ты заявился к нам когда андрюша помирал не надо ли чем помочь тебе не стыдно если нам за тебя стыдно а твои скудные посылочки оттуда так навсегда и остался в той своей мещанской семеечке на пестеля где тебя никто не любил и ты никого не любил все бесслезные как на подбор отец остолоп дуб и садист ты сам говорил сед как лунь и глуп как пень мамаша обывательница до мозга костей зачем ты приплел в своем очерке что она по-французски читала а отец латынь знал шлифуй уши кому другому какие там латынь с французским у них и русский на уровне покушать да помыть руки перед едой помешана на уборке пылемания у тебя по наследству а меня невзлюбили с первого взгляда другой породы шикса это они были русофобы а не мои антисемиты мы с тобой дружок разных кровей то есть разных семей а не аид и гойка сравни моих с твоими земля и небо да не зазнаюсь я но есть разница ты мне кучу стихов написал а про отца с матерью только прозой да и то по-английски с трудом выдавил ни одного не то что поэтического а просто доброго русского слова не нашлось для них вот ты и отгородился английским потому что ничего более противоположного поэзии и литературе и быть не могло чем твоя узколобая семеечка мои пейзажи писали а для твоих природа не существовала вовсе и ты такой был тебя надо было водить как слепого и носом тыкать но ты хоть восприимчив и благодарен нет ты другой но как только ты укатил все что от меня сошло как загар зимой забыл все мои уроки будто и не было забыл меня и что сын у тебя забыл и понесся к зияющим высотам то есть к славе и пустоте а те суть смерть измена катастрофа трагедия все на повышенных тонах для тебя даже измена литературная проблема чужие чувства тебе всегда были по фигу только свои и почему измена почему катастрофа почему трагедия распсиховался-то чего все напридумал это же чистая случайность на уровне анекдота чего трагедию разводить было бы с чего измена это приключение то от чего не отказываются и никогда потом не жалеют а жалеют наоборот если не воспользовались у французов железное правило от пяти до семи что хошь то и делай и ничего не спрашивай и не рассказывай се ля ви а ты все пытал да допытывался почему отчего сколько раз было ли еще не все ли равно сколько раз что один что десять если раз уже согрешила с ним мужик тот же самый семь бед один ответ не новая измена а продолжение старой если наши тела уже знают друг друга то нет больше никакой измены а продолжается прежняя грехопадение может совершиться только один раз и вообще что было то было и быльем поросло прошлое в прошлом забыть выкинуть из головы как ваши говорят знание умножает скорбь а ты застрял на этом и ни с места себя замучил и меня тоже что же мне топиться из-за ерунды такой а представь что это было до тебя что не ты первый у меня а он какая разница когда это случилось что меняет в отношениях что изменилось во мне да и там внутри ничего не изменилось подмылась никаких следов сам говорил процесс чисто физический то есть физиологический душа бездействует не до нее похоть сильнее всего остального нельзя винить женщину за то что требует ее природа наоборот сдерживаясь она изменяет себе как была задумана Богом мало ли что с нами вытворяют гениталии человек их раб а не хозяин и что пусть измена но не предательство или как у мушкетеров неверность но не измена а сам изменял и хвалился что мономужчина что это профилактика гигиена любви нужна физическая и моральная разрядка а я бы наоборот молчала в тряпочку ничего бы и не узнал одни подозрения не пойман не вор если бы не твой дружок а того понесло с него и спрашивай я для него как трофей всюду таскал с собой пока ты в москве неизвестно с кем почему меня не взял так хотела тогда прошвырнуться в столицу а тот только и делал что демонстрировал меня всем и каждому ему нужен был ты а не я победа над тобой вот он и побежал к тебе как только ты прилетел во всем каяться или хвастаться а скорее то и другое вместе вот кто извращенец так это он любовь для него ужас и сладострастие а не любовь помешался на собственном аморализме а тот есть обратная сторона морализма он мечется меж двух огней оборотень а не человек он тебя предал со мной а меня предал тебе а потом прибежал ко мне плакаться что иначе поступить не мог да и ты хорош трепался о своем несчастье налево и направо устно и письменно стихами и прозой сор из избы выходит я бля*ь не мужичье вы а уродцы все у вас через пень колоду а вообще он добрый и наивный дитё и ты у него навязчивая идея чем думаешь мы заняты были в постели помимо этого дела которое сам знаешь слишком кратковременно и быстротечно прости за двусмысленность вот мы и коротали ночь и заполняли паузы разговорами о тебе ты был промеж нас третий нелишний ночь поэзии а не е*ли не одной е*ли бобышев твои стихи наизусть шпарил вперемешку со своими и наши соития именно они делали тебя еще ближе каждому мы думали о тебе даже в самый-самый как ты нас всех повязал мы и сошлись чтобы освободиться от твоего гипноза твоей власти твоей тирании а получилось наоборот будто мы не обычные люди а герои какого мифа бежим от него а оказываемся все больше в нем закручены это воронка твоей судьбы нас все глубже затягивала как мы ни рыпались и ни дергались а ты в это время пожинал славу и премии выколачивал да ты бы если б понадобилось через наши трупы переступил на пути в свой прижизненный мавзолей к своей нобельке будь проклята ты сам этого хотел не хотел бы ничего бы не случилось сам нас подталкивал друг к дружке это не ты поручил бобышеву меня пасти в твое отсутствие вот он меня и пас читая твои и свои стихи и пытая меня о тебе и я его о тебе мы обменивались нашим тайным о тебе знанием и постель была завершением этого обмена апогеем мы не друг друга познали а тебя когда сошлись физически с твоим другом все равно что с тобой ты поручил ему меня чтобы он заменил тебя в том числе в этом ты наперед обо всем догадывался все шло по твоему тайному плану была уверена ты сам этого хочешь и ждешь не дождешься когда все произойдет ты хвастал мною перед бобышевым как он потом мною перед тобой под видом покаяния что-то изощренно-извращенное в вас обоих черт ногу сломит не бабье это дело разбираться в мужичьих комплексах а как ты после него на меня набросился мой дикий еврей мой ласковый зверь цитировал кого-то про остывшую готовность и что твои сексуальные батареи подзаряжены наново и всем нам было хорошо тебе и мне мне и ему вам обоим вы поэты Божьей милостью только ты состоялся а он воплотился в стихах а не в судьбе судьба сикось-накось а стихи у него волшебные только закодированы не мог прямым текстом и про меня он лучше написал чем ты потому что вся твоя любовная лирика это о самом себе а у него про меня он меня любил я его тоже родная душа нет не вегетативный выбор и не запасной игрок и не по новогодней пьянке в зеленогорске именно в том вашем кагале где было так тоскливо так одиноко все чужие вот я и поднесла свечу к серпантину а от него к занавескам они вспыхнули было так красиво и весело пока они горели этот огонь все и решил когда его потушили он все еще горел меж нас чужаков на вашем пиру и какая-то сила бросила нас друг к дружке ты прав не случайная интрижка и не просто измена а предательство в чужом пиру похмелье но что делать если я вас обоих любила да выбирала и не могла выбрать а почему нельзя любить двоих почему надо выбирать а некрасов с панаевыми а маяковский с бриками блок и белый с любовьдмитриевной гала с элюаром, эрнстом и сальвадором да мало ли мы должны были легализовать наши отношения и жить втроем два поэта и художница ну и что почему бобышев пошел на это как поэт он мне ближе сродство душ по сведенборгу единственный из ахматовских сирот природу чувствовал природа у него Божий храм как и для меня да славянская душа а что здесь плохого с каких это пор еврейская душа стала котироваться выше всех остальных а твоя была мертва мертворожденная это я разбудила ее скажи спасибо а потом снова окаменела высохла потому и стихи у тебя в америке как цветы в гербарии одним словом натюрморт мужики психопаты слишком большое вы придаете этому значение вам мало трахаться надо хвастаться победа одного самца над другим охотники а не е*ари фантазеры и комплексанты но это ваше дело а я свободна как птица ничем с тобой не связана не жена не невеста аборт хотела сделать бобышев отговорил жениться хотел на брюхатой пузо росло солитер брыкался на меня уже пальцем показывали от кого где муж мама с папой замучили а тебя возненавидели когда узнали что забрюхатил но не как еврея а как тебя лично надоел со своим еврейством да и какой ты еврей те примерные семьянины а ты выродок тебе семейные узы тесны поэт романтик дешевка три дня не выдержал и был таков а потом за кордон поминай как звали бросив с ребенком мать-одиночка прочерк в метрике думаешь легко вылитый ты во всех отношениях патологическая неспособность к учебе в школу на такси возила чтоб не убег по пути еврейство ты говорил чистая эссенция ее надо разбавлять вот мы и разбавили каков результат и все на мне ты устранился еще когда здесь был а как будто уже не было так у кого из нас рыбья кровь кто ледяшка я которая взрастила парнишку или ты бросивший нас на произвол судьбы а когда увидел сыночка в своей треклятой америке разочарование видите ли так это ты считай в самом себе разочаровался да и измен бы никаких не было если б ты меня не бросал а так никаких на меня прав ни моральных ни юридических почему не женился когда тебя по семейному праву регулярно уестествляют аппетит проходит желания притупляются никакой потребности добирать на стороне что я нимфоманка какая это ты скорее нимфоман почему этого слова нет в мужском роде почему казанову не свели к врачу и не оскопили меня все это не так уж и колышит с ума не сходила по этому делу ни в девстве ни потом продержалась как видишь до встречи с тобой хоть и постарше а если бы не ты Господи если бы не ты если бы не ты если бы не ты неужели ты так и не понял что не целку мне сломал а всю жизнь душу изгадил я теперь тень самой себя смертный грех совершила душевное самоубийство все тебе отдала а сама нищая потому и в церковь хожу что жизнь поломата а где еще утешения ждать когда так хреново до тебя до живого было не докричаться тем более до мертвого что мертвый что живой один черт ты был мертв для нас с андрюшей когда еще был жив как ты посмел стать чужим это же твой сын евреи говорят своим семенем обеспокоены больше других наций вот я и говорю что ты выродок и как ты смеешь предъявлять нам претензии да если бы заранее знать бежала бы куда глаза глядят от тебя какая это любовь ты не меня любил а себя любил и лелеял свою любовь как в той песенке loveless love безлюбая любовь я никогда не входила в твои планы ни жизненные ни творческие мама предупреждала что ты летун враль и пустоцвет вот ты и улетел сначала от нас потом из страны теперь из жизни всюду тебе тесно ну а там в могиле тоже тесно а на том свете простор теперь хоть ты угомонился вот разница меж нами ты перелетная птица а я дерево у меня родина а тебе родина земной шар и безверный человек а меня если что и спасает то вера да представь себе смеяться не над чем и если грешила то грехи свои замаливаю а ты так и ушел не раскаявшись потому и был так несчастен и одинок несмотря на премии что всю жизнь думал только о себе не принимая в расчет никого эгоист законченный семейное счастье для тебя обывательский трюизм вот ты и выкаблучивался всю жизнь чтобы не показаться не дай бог банальным вижу тебя насквозь защищал горгону медузу соловья разбойника голиафа и все двенадцать жертв геракла кретина политеизм противопоставлял монотеизму что проку ты оставался банальным только наоборот антибанальным отталкиваясь от банального ты не стал оригинальным а только оригинальничал выпендреж сплошной и кураж даже в стихах хоть есть и хорошие но у бобышева потенциал не меньше но чисто поэтический поэт не ниже тебя но без твоей судьбы и не еврей потому он и мне понадобился что не еврей и никакой не антисемитизм но тебя было мало с оголтелым твоим эгоцентризмом ничего не видел вокруг тебе надо пальцем показывать звезду цветок дерево не знал их названий был слеп и глух как все вы ну большинство какая разница я о тенденции ты схватывал на лету но не мог никогда сосредоточиться все происходило у тебя в голове ты называл метафизикой а метафизика взамен самого существенного чего в тебе не было или не стало вложив в тебя так много Бог забыл вложить главное да представь себе чувства а это выше и ума и таланта и метафизики ты не чувствовал ни людей ни природу тебя надо было водить за руку и тыкать даже о моей беременности ты узнал последним хотя невооруженным глазом а ты меня видел голой ё* как ни в чем не бывало ну если не глазом то х*ем должен был заметить ведь там все изменилось матка опустилась ты ее доставал своим обрезанным а ведь я даже почувствовала когда это произошло да представь себе зачатие что-то там лопнуло и замкнулось полный кайф выше всякого оргазма но тут же подумала вот подзалетела что делать будем а ты как бык в страсти ярости гневе ревности ничего не замечал только собой был занят носился со своими переживаниями как с писаной торбой волос расщеплял на четыре волосины метафизика твоя треклятая а про аборты ты забыл как убегал ненавидел мой скулеж а что мне оставалось кому как не тебе а ты избегал меня до и после и блядовал с первой попавшейся ища утешения от моего нытья и твое выжидание пока я не приду в норму а еще ревновал меня и пытал продолжаю ли с бобышевым и что андрей неизвестно от кого коли тот им занимался больше чем ты андрюша его папой называл вот тебе сукин ты сын после всего этого да будь моя воля начать жизнь заново от кого угодно только не от тебя а еще говорил что из-за меня перестал различать где ложь где правда а зачем тебе правда правда хорошо а счастье лучше ложь это язык любви правдивая ложь жизнь важнее правды правда это твоя метафизика и ты не был со мною правдив я не жалуюсь это право на жалобы ты тоже себе присвоил а теперь-то что тебе от нас нужно оставь нас хоть сейчас ты же мертвец мертвец мертвец Господи ну за что мне напасть такая выть хочется а не молиться вот я скулю и вою как побитый жизнью пес
ДБ
Закрыв глаза, я выпил первым яд.
И, на кладбищенском кресте гвоздима,
душа прозрела: в череду утрат
заходят Ося, Толя, Женя, Дима
ахматовскими сиротами в ряд.
Лишь прямо, друг на друга не глядят
четыре стихотворца – побратима.
Их дружба, как и жизнь, необратима.
Только ночью, себя от него отделив одеялом, ты лежишь, семикрыл, рыжеват, бородат, космоват, и не можешь понять, кто же ты – серафим или дьявол? Основатель пустот? Чемпион? Идиот? Космонавт?
Моя свобода и твоя отвага —
не выдержит их белая бумага,
и должен этот лист я замарать
твоими поцелуями, как простынь,
и складками, и пеплом папиросным,
и обещанием имен не раскрывать.
Что это было – нравственный недуг,
Всего лишь любопытство или шалость…
Тогда, с тогда еще чужой невестой,
шатался я, повеса всем известный,
по льду залива со свечой в руке,
и брезжил поцелуй невдалеке.
И думал он в плену шальных иллюзий:
страсть оправдает все в таком союзе,
все сокрушит; кружилась голова,
слов не было.
Какие там слова!
Тот новогодний поворот винта,
когда уже не флирт с огнем, не шалость
с горящей занавеской, но когда
вся жизнь моя решалась.
Но как остановились эти лица,
когда вспорхнула бешеная птица
в чужом дому на занавес в окне,
в чужом дому, в своем дыму, в огне…
Немногое пришлось тогда спасти!
Нет, дом был цел,
но с полыханьем стога
сгорали все обратные пути,
пылали связи…
Но отчего же так во тьме широко
поет его беда с припевом рока?
Что за – для сердца непомерный – стук
звучит в его грудной органной фуге?
И страшное подумалось о друге:
что если счастлив он от этих мук?
Не ищет ли страданьям он продлений,
и, может, это цель – любовный крах?
Беда, беда, – зову я, выбегая.
Навстречу мне желанная беда.
Дмитрий Бобышев. Не помню откуда
Что вязало двоих,
одного доконало…
Приснился он или со мною слился,
но я один. Его здесь больше нет.
Как пес, я взял твой след в ее теле. Твой запах в ней возбуждал меня больше, чем ее собственный. Да: пес. Да: зверь. Домашний и дикий, пес и волк. Метафорический зверь есть мифологический зверь, есть метафизический зверь. Недовоплотившийся или наоборот пере-. Как я. Я и есть тот зверь, которого нет. Вымышленные существа суть вымершие существа. Не фантастические, а бывшие, но не сущие, из невыживших, как динозавры или мамонты. Ной, говорят, невзлюбил, взревновал, позавидовал и истребил лучших на ковчеге. Того же кентавра, который научил Асклепия врачеванию, воспитал Пелея, Ахилла, Нестора, Диомеда, Мелеагра, Патрокла, Кастора и Полидевка – завидуя его мудрости и авторитету, а говорил – что искажает божественный образ человека. И единорога из зависти к его рогу, приняв за пенис и исходя из того, что приручить его могла только непорочная дева, коих на ковчеге не оказалось.
Или они были мутанты? А человек – не мутант обезьяны? Фатальная описка природы. Инфернальная порода человека.
А разве сущий носорог менее удивителен, чем небывший единорог с его маниакальной тягой к девственницам? Разве летучий мыш с человечьим лицом не столь же фантастичен, что помесь человека с конем – кентавр? Морской конек – и конек-горбунок? Слон – и мамонт? И кто есмь я в этом бестиарии? Бестиарий или паноптикум? Зверь или уродец? Супермен – это сверхчеловек или метафизический зверь? Хаоках, бог грома у индейцев племени сиу-дакота: замерзает в жару, потеет в мороз, смеется в горе и плачет, когда счастлив. Бобышев = Хаоках. Зверь смеха в плаче. Мой болт кончается змеиной головой. Я сохранил девственность в разврате, единорог мой домашний зверь, враг другу и друг врагу – вот кто я. А кто я сам себе? Друг? Враг? Я – это другой. Я – это ты. Ты – это я.
Пропорот болью и снедаем самоедством, по ту сторону океана, а значит добра и зла, в кромешном одиночестве Урбаны, Иллиной(с), я сам не знаю, кто я – иуда или спаситель? Я сыграл роль, и сыграл ее классно, даже если внес отсебятину, но навязал мне эту роль ты. И ты же осудил меня за нее. Я был у тебя на побегушках. Да я бы и не глянул в ее сторону, не будь она твоей.
Для чего ты ее поручил мне? Я был твой заместитель, взял над ней опеку, то есть на поруки, носил на руках. Главное – чтоб ей было хорошо и безопасно. Ей было хорошо и безопасно. Если со мной ей было лучше, чем с тобой, – не моя вина. Выполнил твое поручение – ты должен быть благодарен. Пусть инстинктивно, импульсивно, вдруг, нас захлестнуло, в сознанке я бы себе этого, может, и не позволил. Какая там проблема выбора – мы не могли противиться судьбе, которую ты выбрал для нас троих. В минуты роковые нашей жизни мы действуем бессознательно. Это потом до меня дошло, что не по своей, а по твоей воле. Ты – автор и режиссер, мы с ней – твои актеры. Если только не высшая воля простерла свою длань над всеми нами. Разве не знак свыше, что даже фамилии у нас на одну букву: три «Б». Псевдотреугольник, как псевдогруппа у древних египтян, когда один и тот же человек изображен несколько раз в ряд. То, что произошло, должно было произойти. Ананке – Неизбежность и Необходимость, мать мойр: Клото прядет день и ночь нить жизни, Лахесис отмеряет ее длину, Атропос, неотвратимая, обрезает ее ножницами. Твоя нить обрезана, моя отмерена.
А теперь представь твое разочарование, если бы я вернул твою деву в целости и сохранности – ни трагедии, ни биографии, ни изгнания, ни Нобеля, ни имени. Я – твой кентавр, имя – Хирон, я сделал тебе судьбу, а ты в благодарность ранил меня отравленной стрелой, от которой я умираю и никак не могу умереть. Я первым выпил яд, но ты первым от него умер, оставив меня корчиться в муках.
Ближе, чем друзья, – только враги. Мой лучший враг, мой заклятый друг, скованы одной цепью, обручены как жених и невеста, облучены общей судьбой, повязаны на всю жизнь, а теперь вот и на всю смерть.
Даже смерть не разорвет эти узы – ни твоя, ни моя. Любовь разрушительна, ненависть созидательна. Чем бы ты был без ненасытной ко мне ненависти? Я принимаю твою ненависть как вызов и как любовь. Ненависть – высшая степень любви. Любовь можно удовлетворить, но не ненависть. Плоть насыщаема, дух алчет. Любовь смертна и бессмертна ненависть.
Кому она изменяла – мне или тебе? Кому лгала? А я не корчился от ревности и зависти к тебе? У каждого своя правда, а не одна на всех.
Почему ее простил, а меня – нет? Своей судьбой ты перечеркнул мою. Я – сноска к твоей биографии. Одна из: иуда, яго, дантес – имя нарицательное без имени собственного. Если бы не тот клятый Новый год, когда мы всем чужие и все чужие нам? Ты должен был, поручая ее, обрезать мне яйца и назначить своим евнухом: я бы пошел на это. Тогда я еще не был макрофобом, которым стал благодаря тебе (а не юдофобом – ни в одном глазу!), и признавал твое главенство: евнух так евнух. Ты оставил мне яйца – я пустился во все тяжкие разврата. Тебе никогда не представить, каким девственником может быть развратник! В отличие от тебя, я не был женолюбом и не стал женофобом. Нет, голубым я тоже не был, фрейдистский бред об измене и ревности тут ни при чем. Все сложнее. Даже если где-то на самом дне бессознанки и притаился страх, что у нас с тобой случится грех и единственный способ избежать его – трахнуть вместо тебя твою красавицу. Она стояла между нами, оттягивая твои силы – ты ее поставил на пьедестал, я сбросил вниз, доказав, что баба есть баба, курица не птица. Я открыл тебе глаза, в благодарность ты уничтожил меня.
В ту новогоднюю ночь были сожжены не только занавески, но и мосты. Не крепость взял (сама отдалась), а перешел Рубикон. Подключился к вашей электроцепи, и меня прошиб ток твоей страсти. Ты подзарядил ее, а потом меня. Я отнял вспаханное тобой поле и пропахал его заново, но ты перее* ее опять – по-своему. Твое мощное дикое необузданное всесокрушающее либидо – я чувствовал его змеиным кончиком своего члена, когда входил в нее вслед за тобой. Это был рай, но мусульманский, с одной-единственной гурией на двоих: она возвращалась каждый раз девственницей – от тебя ко мне, от меня к тебе. Дело случая: твой сын мог быть моим сыном. Когда она шла на аборт, никто не знал от кого. Война не на жизнь, а на смерть, поле сражения – баба: кто кого перее*ет. Я вошел не в нее, а в твою судьбу – через нее – навсегда, утратив свою собственную. Единственный из нашего квартета я отправился за тобой в Америку, где ты перекрыл мне кислородные пути – я был отвержен друзьями, женщинами, издателями. Порушенная судьба. Здесь, в Америке, я стал тем, чем ты был в России: пария, изгой, отщепенец. Я стал тобой. А кем стал ты, перестав быть собой?
Нобелевским лауреатом.
Женщина, вставшая промеж нас, соединила нас через свою промежность. Чья память сильнее – память *уя или память пиз*ы?
Я представлял тебя в ней и дико возбуждался, а ты? Мы входили в нее по очереди, ревнуя, досадуя и ненавидя-любя друг друга. Я чувствовал тебя в ней, а ты меня? Я побывал на твоем месте, ты побывал на моем месте. Ее тело знало твое тело, а теперь ее тело знало мое тело, наши с тобой тела соприкасались через ее тело, о эта чудная, упоительная посредница меж нами. В конце концов она догадалась что к чему, а ты? То, что должно было нас сблизить, разбросало в стороны. И все равно: я словил свой кайф, а ты? Горе, что я тебе принес, – источник высочайшего наслаждения для тебя. Ты смаковал несчастье, ты был счастлив в беде, любовное крушение – твоя цель и нирвана. Чем бы ты был без меня? Что ты без Катастрофы, как ты высокопарно окрестил то, что тогда произошло? Никто, ничто, ноль без палочки, пшик. А кто я? Свингер? Альфонс? Жиголо? Чичисбей? Исполнитель вторых ролей? Роль Иуды? Пусть Иуда. Без Иуды нет Христа. Но и Христа нет, а есть два Иуды: я предал тебя, ты предал меня. Как отличить Горбунова от Горчакова? У нас одно назначение на земле. Да исполнятся сроки земные и смертные.
Мы сыграли с тобой в одном спектакле – тебе досталась слава, мне позор и лепра. Мы соавторы одной судьбы. Не ты с ней и не я с ней, а мы с тобой – двуспинное чудовище. Монстр о двух головах. Два пениса: один обрезанный, другой нет. Сиамские близнецы, не поделившие бабу. Ты так и не понял, что нам достаточно было одной. Два поэта с одним сердцем. Ты умер, а я жив. Я жив, потому что нельзя умереть дважды, а умер я в новогоднюю ночь, когда она подожгла занавески, и я сжег все корабли. Мне ничего не оставалось, как доиграть свою роль. Теперь уже недолго осталось, но я доиграю до конца. Играю за нас обоих, ибо ты уже не игрок. Тебе не до наших земных игр, а ваши тамошние, что, азартней? Ты ревновал к живому, я ревную к мертвецу. Есть только один способ преодолеть тебя – стать тобой. Я играю все роли в этом моноспектакле: тебя, себя, Марину, Андрюшу. Я его любил как своего – какая разница? Ты заделал ей ребенка – для меня. Твой был мне роднее своего, которого у меня нет, потому что есть твой. То есть мой. Твой, мой – все равно чей. Собственность – это условность: на баб, на детей, на стихи. Родила от тебя, а могла от меня: у нас были равные шансы, мы оба е*ли ее с одной целью, сами того не сознавая. Я был более предусмотрителен, чем ты, но ты оказался более предусмотрителен, чем я. Ты ей оставил небольшой выбор: ребенок или аборт? Родила от тебя, но не тебе. Я возился с Андреем как со своим. Он и есть мой, потому что твой. Твоя женщина, твой ребенок – мои. Твои стихи – мои стихи. Но я написал их сам. Там твой портрет, ее портрет, мой портрет, наш семейный портрет с ребеночком у нас на коленях. Знаешь, труднее всего дается свой портрет. Даже у великих: автопортрет проигрывает на фоне портретной галереи. «Давид Копперфильд», например. Странно: изнутри выходит хуже, чем извне. Мнимость литперсонажей, которые автобиографичны по сути: я писал тебя, а вышел я. Ты узнаешь себя в моем автопортрете? Я узнаю тебя в твоем. Мы квиты: как пииты, как мужи, как родаки, как твари. Да: групповуха. Но не мanage à trios, а – мanage à quatre. Не трехугольник: четырехугольник. Квартет. Квадрига. Квадратура круга. Нас было четверо еще когда нас было трое. Не только до его рождения, но и до зачатия, которое могло произойти в любое мгновение, от любого из нас. Я это чувствовал, ты – нет. По своему чудовищному эготизму – и эгоизму! И эгоцентризму! – ты не учел физический потенциал наших отношений. Ты был равнодушен ко всем, кроме себя. Еще до того, как он родился, ты сомневался, твой ли он. Ты ревновал к нему. Он отнял у тебя бабу: сначала чрево, потом грудь. То, что не принадлежало тебе единолично, теперь принадлежало единолично ему. Он был твоим, но мог быть моим и стал моим – в конце концов. Это ты стал бездетен, когда он родился, а не я. Сам сравни: что твои пять минут похоти по сравнению с часами ночных бдений у постели задыхающегося ребенка? Он часто и тяжело болел – вот-вот умрет. Дни и ночи напролет – мы с Мариной вырывали его оттуда, а он нырял обратно, мы снова брались за дело. Так кто же ему тогда настоящий отец – ты или я? Ты, бессознательно зачавший его, или я, отвоевавший его у смерти и давший вторую жизнь?
Какой это был несчастный ребенок! Он искал отца, как беби ищет грудь. Ты был для него Осей: условие ваших свиданий. Дикость? Кто спорит: дикость! Кот Ося. У тебя был настоящий кот Ося, и у него ты был кот Ося. Ты мяучил с ним, как твой кот Ося с тобой. Это был твой эсператно: ты мяукал со своим котом, своими предками, своими бабами и друзьями, даже с врагами. Вот ты и с ним мяу. Он так привык к тому, что ты кот Ося, что не признал бы в тебе отца, даже если бы разрешили. Зато любого другого мужика, окромя тебя, называл папой, но с вопросительной интонацией, мучась и сомневаясь: папа? Хотели досадить тебе, а ранили его.
Детская травма.
Я один откликнулся на его призыв и заменил тебя. Это был жалкий, потерянный, брошенный ребенок, я возился с ним, ощущая родство: сиротство в этом чужом и холодном мире. Мы нашли друг друга: две одинокие потерянные души. Он любил меня и продолжал искать отца. Он тебя искал всю жизнь и потерял навсегда в вашу встречу-невстречу в Нью-Йорке. До сих у меня стоит в ушах его вопрос-надежда:
– Папа?
АБ
– Папа?
Мама – папа? Деда – папа? Дима – папа? Ося – не папа. Ося – кошка. Он приходит и говорит «мяу». Мяу, кот Ося.
– Папа?
– Спи, детка! Спи, родной! Проклятая температура! Никак не сбить! Всё за мои грехи. Но тебе-то за что? Виноград и оскомина? Но где виноград? Оскомина и оскомина. Кислый виноград. Выпей водички, маленький. Завтра тебе будет лучше.
– Где папа?
– Завтра, милый. Ну, почему ты опять сел? Ложись. Ночь. Все спят – птицы в небе, слоны в зоопарке, в норах мыши и кот на крыше.
– Кот Ося?
– И кот Ося спит, будь он неладен, хоть ему не спать, а бодрствовать положено рядом с тобой. На пару со мной дежурить у твоей постели. Но ему нет до нас дела. Завтра заявится со страдальческой миной, закрывая лицо руками. Театр одного актера.
– А Дима?
– Оба здесь будут, горе мое. Господи, ну за что мне все это!
Только бы ты выздоровел! Корь проклятая…
– Не плачь, мама. Завтра будет папа.
Если Дима папа, почему нельзя сказать Диме «папа»? Если Ося папа, почему нельзя сказать Осе «папа»? Почему мама не папа? Зачем папа, когда есть мама, деда, баба, Дима и кот Ося? У всех есть папы, только у меня нет папы. Еще и у Исуса, говорит кот Ося. Но он не Исус, говорит мама и щупает губами мой лоб. Не дай бог, говорит кот Ося.
Все в доме рисуют, но я не хочу рисовать. Деда, баба, мама – все рисуют и меня заставляют, но я не хочу рисовать. Хочу петь, как мама. Я люблю ее голос, но она поет не мне, а когда приходят гости. Я тоже люблю гостей. Мы с мамой любим гостей-мужчин, потому что каждому можно сказать «папа». Папа? Но больше всех мама любит Диму и кота Осю. Один из них папа, но каждому строго-настрого запрещено откликаться на «папу». Вот они и отказываются быть папами.
– А кого бы ты выбрала в папы – дядю Диму или кота Осю? – спрашиваю маму, потому что сам не знаю, кого выбрать.
– Не знаю, – говорит мама.
А потом, подумав, говорит:
– Дима добрее, но Ося – несчастнее.
– А кто лучше папа – добрый Дима или несчастный Ося?
– Спи, детка. Утро вечера мудренее. Завтра и обсудим, кто лучше папа. Есть же еще папы, помимо этих двух.
Дима чаще бывает у меня, особенно когда я болею, как сейчас. А кот Ося приходит реже, с диковинными подарками, но мяукнет раз-другой – и к маме. А меня одного оставляют. Всегда приходит, когда бабы с дедой нету. Баба с дедой его терпеть не могут – так говорит мама.
– А ты?
– Терплю, как видишь, – смеется мама.
– Баба с дедой не любят кошек?
– Кошек любят, а кота Осю – нет.
Тихонько подкрадываюсь и отворяю дверь. Совсем голые оба и как странно танцуют – без музыки на одном месте, тесно вжавшись друг в друга и двигая попами, но не из стороны в сторону, а взад-вперед – это кот Ося, а мама – вверх-вниз.
– Я тоже так хочу! – кричу я и бегу к ним.
– Несносный ребенок! – говорит кот Ося, отрываясь от мамы и поворачиваясь спиной, но я все равно успеваю заметить, что пипирка у кота Оси большая, голая, красная и мокрая. А мама смеется и, взяв меня на руки, относит обратно, а сама возвращается к коту Осе.
У моей мамы самая лучшая грудь в мире! Она мне рассказывала, когда я был сосунок и мы были на пляже с голыми женщинами, я подбегал к каждой, смотрел на грудь, примеривался, сравни вал и убегал обратно к ней: у мамы лучше. Но потом я заметил большую-пребольшую грудь, хотел к ней пристроиться, но тетя засмеялась и прогнала меня: «Рано еще тебе, пострел, о грудях думать!» Почему рано? Наоборот. Тогда я думал, а теперь уже нет.
Когда кот Ося склоняет надо мной голову, он больше похож на птицу, чем на кошку.
– Кот Ося – птица, а не кошка, – говорю я маме.
– Да, он птица, – соглашается мама. – Птица перелетная. Ему здесь холодно. Он скоро улетит на юг, в дальние страны.
– А дядя Дима? Он тоже улетит в дальние страны? Он не похож на птицу.
– Он не похож на птицу, – соглашается мама. – Но он тоже может улететь, если улетит кот Ося.
Странно, думаю, зачем дяде Диме улетать вместе с котом Осей, если я ни разу не видел их вместе. Они всегда приходят порознь, и голая мама танцует то с одним, то с другим, а я подглядываю, хоть и знаю, что нехорошо. Нехорошо подглядывать, но когда я подглядываю, мне хорошо. Я тоже хочу так танцевать с мамой – чтобы она была голой и чтобы я был голый и чтобы она так же вскрикивала, как с ними. Как будто ей больно, но ей не больно, наоборот. Почему она вскрикивает, если ей не больно? Они такие разные, кот Ося и дядя Дима, а танцуют с мамой одинаково, когда стоя, а когда лежа, совсем по-разному. И это уже не танец, а такие прыжки вдвоем в кровати, на которые так смешно смотреть. Как в цирке.
Но почему они никогда не танцуют втроем? Почему никогда не приходят вместе? Я думаю, Дима и Ося на самом деле – это один и тот же папа, раз они одинаково танцуют с мамой и никогда не могут появиться одновременно. Он переодевается то в Осю, то в Диму, а кто он на самом деле, никто не знает. Он сам не знает. И когда он голый, он боится повернуться ко мне лицом, чтобы я не узнал, кто он на самом деле.
Я хочу петь и рисовать, как мама. Мама рисует лучше всех. Я хочу рисовать, как она, но я не хочу учиться рисовать. Я хочу сразу нарисовать наш дом, этот большой-большой стол, это окно, эту улицу в окне, бабу с дедой, и маму, и дядю Диму, и кота Осю – с одним тайным лицом. Всё-всё-всё сразу нарисовать и больше не рисовать никогда, а только петь, петь всегда, как мама, все говорят, у меня ангельский голос, но это скоро пройдет. Все говорят, что голос ломается. Я так боюсь, что голос сломается и будет больно-больно. Наверное, он уже ломается, потому что я весь горю, губы пересохли, не могу глотать, так болит горло. Это голос ломается, я перестану быть ангелом и не смогу петь, как мама.
Я хочу петь, петь, петь на весь мир своим ангельским голосом, как мама поет, как птицы поют, как кошка поет, когда ее гладишь и она мур-мур, как весь мир поет, а я должен учиться рисовать, у меня температура и нет папы – ни папы Димы, ни папы кота Оси, ни папы мамы. Я так люблю, когда она лежит со мной голая и поет песню, я хочу танцевать с ней, как танцует Ося-Дима, но когда я просыпаюсь в ночи, ее уже нет – она спит то с дядей Димой, то с котом Осей и никак не хочет понять, что он один человек.
– Ты должна, наконец, выбрать между нами, – говорит ей папа Дима, гладя меня по голове. – Ты же сама видишь, ребенку нужен папа, а какой из него отец!
– Ребенку нужен папа! – кричу я и просыпаюсь.
Дима целует меня в лоб – какие у него холодные губы!
– У него жар, что же делать, что же делать? – поет женский голос.
– Это один человек! – кричу я и еле слышу свой голос. – Как ты не можешь понять, что это один человек! – захожусь я в плаче, и что-то лопается у меня в горле.
– Это конец! – шепчу я, потому что у меня сломался голос.
– Что ты говоришь такое! – плачет мама.
Теперь я не могу петь, но могу рисовать. Если мама не может между ними выбрать, я выбираю сам. Я рисую моего папу. Кот с птичьим лицом и мокрой пипиркой. У них всегда мокрые пипирки после танца с мамой. Когда они голые танцуют стоя, сидя, лежа и еще по-всякому, они уже ничего не замечают, вот я и подсматриваю, я все про них знаю, а про себя нет. Когда мама ложится ко мне голая, я не знаю, что мне делать, чтобы танцевать с ней, как Дима и Ося, и я пописал на нее, чтобы пипирка была мокрой, но мама рассердилась, а за что? Я ей все объяснил, она стала смеяться, как шальная – так кот Ося про нее говорит.
Как нарисовать кота Осю и дядю Диму с одним лицом, с одним телом и с одной мокрой пипиркой? У моего кота с птичьим лицом пипирка вышла больше, чем хвост. Два хвоста? Или две пипирки? Одна пипирка просто так, как хвост, а вторая большая-пребольшая, когда они танцуют с голой мамой, у меня никогда такая большая не вырастет. А теперь я пририсую папе крылья, как у ангела. Какого роста ангелы? Это большие птицы или малые птахи? Я нарисовал этому коту-птице с двумя хвостами-пипирками куриные крылья, чтобы он никуда не улетел. Он тут же быстро-быстро ими задвигал и прокудахтал:
– Я улетаю, – кудахчет кот Ося.
Я хватаю резинку, чтобы стереть ему крылья, но уже поздно – они растут на глазах.
– Видишь, у него жар, я не знаю, что делать, он не спит и рисует, – сказала мама.
– Я пришлю оттуда лекарства. Я буду тебе писать.
– Стихами, пожалуйста, – говорит мама и слишком громко смеется.
Сейчас заплачет – она всегда, когда так смеется, потом плачет.
– Что ты рисуешь? – спрашивает кот Ося. – Какое-то мифологическое существо, не поймешь кто.
– Это ты с Димой, – сказал я.
Кот Ося помрачнел.
– В этом доме все сговорились меня обижать.
– Кому ты нужен, – говорит мама, вытирая слезы.
– А почему крылья? – спрашивает кот Ося.
– Потому что ты улетаешь, и Дима улетит.
– Никуда он не улетит, твой Дима. Он здесь прописан навечно. Как крейсер «Аврора» – на вечном приколе. Он из тех, кто держится за юбку, даже если это чужая юбка.
Это он о маминой юбке. Только Дима держит ее совсем не за юбку, когда с ней танцует, хотел рассказать ему, у них это немного по-другому, чем с ним.
– Ты хочешь мне что-то сказать? – спрашивает кот Ося, но я не уверен, что ему понравится мой рассказ. Все, что связано с Димой, ему не нравится, хотя это один и тот же зверь, я это знаю теперь точно, раз они одинаково, хотя и каждый по-своему, танцуют с голой мамой.
– Нет, лучше не буду, – говорю я. – Зачем тебя расстраивать перед полетом.
– Господи, какой ужасный ребенок, – говорит кот Ося, но я понимаю, что он и не хочет, чтобы я ему рассказывал. Хоть и не знает про что, но на всякий случай. Он всегда больше говорит, чем слушает. По-моему, он боится слушать.
– Давай ему скажем, – говорит мама, ни на кого не глядя.
– Как ты танцуешь с Димой? – спрашиваю я.
– Ты танцуешь с Димой? Ничего не понимаю! – говорит Ося.
– Какие же вы у меня дураки! – смеется-плачет мама.
Потом поворачивается ко мне и говорит:
– Ты все ищешь своего папу. Вот он стоит перед тобой, твой папа.
– А как же Дима? – говорю я и плачу.
– Дима – наш общий друг, – говорит мама.
– Не мой! – говорит кот Ося, который теперь папа.
– Почему не твой? Был – твой. Ты же меня с ним и свел и оставил на поруки. Он не изменился от того, что взял меня на поруки.
– Зато я изменился.
– Опять за свое! Давай хоть в последний день оставим эту бодягу.
– Для кого бодяга, для кого – нет.
Они всегда обо мне забывают, когда выясняют отношения.
– Я болен! – кричу я, чтобы обратить внимание, но из моего горла один только хрип да сип.
– Что ты хочешь, детка? – спрашивает мама.
– Я болен, – говорю я.
– Я знаю, милый. Но ты скоро поправишься. Вот папа улетит, и ты сразу поправишься.
Коту папе Осе эти слова не нравятся, но он молчит.
– Кто папа? – спрашиваю я.
– Я – твой папа!
– Но все зовут тебя Осей, – продолжаю пытать кота Осю.
– Верно. Я – Ося. Кот Ося. Для всех. А для тебя папа.
– А почему ты не сказал раньше?
– Спроси у мамы! – не выдерживает папа Ося. – Это был такой против меня заговор. Чтобы ты не знал, что я отец. Дурацкое такое условие. Иначе меня бы к тебе не пускали.
– Но почему теперь, став папой, ты сразу улетаешь?
– Устами младенца… – говорит мама.
– Потому что это другое дурацкое условие! От меня не зависит. Теперь у тебя, наконец, есть папа, но он улетает.
– Ты папа-птица?
– Да, я – птица. Ястреб.
– Петух, – говорю я.
– Почему петух?! – сердится кот папа Ося.
– А ты вернешься? – говорю я.
– Вернусь, – говорит папа и целует меня.
Папа Ося меня обманул.
Арест, суд, ссылка Пропущенная глава
Арест: Ленинград, 13 февраля 1964-го
Суд: Ленинград, 18 февраля и 13 марта 1964-го
Ссылка: Архангельская область, Плесецкий район, станция Коноша, 30 км через лес – деревня Норенское, до 23 сентября 1965-го