Бродский: Русский поэт — страница 23 из 68

Не пойми меня дурно: с твоим голосом, телом, именем

ничего уже больше не связано. Никто их не уничтожил,

но забыть одну жизнь человеку нужна, как минимум,

еще одна жизнь. И я эту долю прожил.

Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии,

ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?

Ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.

Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.

Может быть, двадцать семь или более лет трагической любви Иосифа Бродского и испортили его характер, его судьбу больше, чем все судебные и ссыльные перипетии, может быть, они и создали впечатление затянувшейся жизни больше, чем все инфаркты и операции на сердце, но этот долгий любовный роман явно способствовал созданию многих поэтических шедевров. А начиналось всё когда-то в веселые молодые годы, когда поэт был уверен и в себе, и в своих чувствах, и в будущем счастье, и в праве на пророчества:

Да, сердце рвется все сильней к тебе,

и оттого — оно все дальше.

И в голосе моем все больше фальши,

но ты ее сочти за долг судьбе,

за долг судьбе, не требующей крови

и жалящей иглой тупой.

А если ты улыбку ждешь — постой!

Я улыбнусь. Улыбка над собой

могильной долговечней кровли

и легче дыма над печной трубой.

Иосиф Бродский не был большим любителем составлять свои книжки. Максимум — это было редактирование и вычеркивание из присланной издателем рукописи его стихов тех, что казались ему слабыми и ненужными. «Книжку куда интереснее читать, чем составлять», — считал поэт. «Было время, когда я думал, что уж не составлю в своей жизни ни одной книжки… Просто не доживу. Поскольку, чем старше становишься — тем труднее этим заниматься. Но один сборничек я все же составил… Это сборник стихов за двадцать лет с одним, более или менее, адресатом. И до известной степени это главное дело моей жизни. Когда я об этом думал, то решил так: даже самые лучшие руки этого касаться не должны, так что лучше уж это сделаю я сам…» Вот и читайте, истинные любители русской поэзии, этот сборник «Новые стансы к Августе», к которому нет претензий ни у Александра Солженицына, ни у Наума Коржавина, двух самых яростных и доказательных ниспровергателей таланта Бродского.

Солженицын пишет: «Отдельно заметно выделяется лишь рассеянный по годам цикл стихов, посвященных М. Б. В исключение ото всего остального корпуса стихов Бродского в этом цикле… проявляется несомненная устойчивая привязанность… Тоска по этой женщине прорезала поэта на много, много лет. Тут — прекрасные (и уже не длинные и уже отчетливее написанные, без синтаксических увязаний) стихи…» Или спустя страницы вновь: «Однако во всех возрастных периодах есть отличные стихи, превосходные в своей целости, без изъяна. Немало таких среди стихов, обращенных к М. Б….»

Так ведь, Александр Исаевич, поэт же сам признается, что «это главное дело моей жизни». Вот и судите его за главное дело. Дай бог любому поэту хоть строкой войти в мировую поэзию, а здесь — целый немаленький цикл стихов…

У раздраженного и требовательного Наума Коржавина, не принимающего у Бродского «стиль опережающей гениальности», к циклу стихов, посвященных Марине Басмановой, тоже нет никаких претензий, скорее — наоборот: «Стихотворение это было „Ты забыла деревню, затерянную в болотах…“ — к моему удивлению, оказалось очень хорошим… Я впервые осознал, что он не только не бездарен, но очень талантлив… Стихотворение обладало всеми особенностями Бродского, с той лишь разницей, что они были на месте и к месту. Даже его переносы окончаний предложений на следующую строку (анжабеманы), обычно столь изощренно-противоестественные, можно сказать, „зверские“, — все было задано импульсом, то есть замыслом…

…А зимой там колют дрова и сидят на репе,

и звезда моргает от дыма в морозном небе.

И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли

да пустое место, где мы любили…

…Странная, казалось бы, вещь — стихи о любви, выстроены вокруг любовной боли, а говорится о деревне. Но при этом их ни по теме, ни по сути не отнесешь к „гражданской лирике“ — это просто лирика, притом любовная… Мы приобщаемся к внутреннему миру человека, способного чувствовать жизнь и людей, а это внутреннее богатство — одно из условий эстетического наслаждения. И приобщаемся в момент обострения всех его чувств, вобравших в себя весь этот мир вместе с этой деревней… „Пустое место, где мы любили“ — полость, которая щемит, напоминает о любви, о том высоком, что редко воплощается в жизни, но все равно в нас живет, существует…»

В момент обострения любви, в момент накала чувств поэта — ему становится всё — родным и близким, понятным и дорогим: даже чучела на огородах, которых нет, даже деревня, затерянная в болотах. Через свою любовь он приобщается ко всей жизни, к той самой народной жизни, о которой мы нынче не любим говорить. И начиналось это всё с того же изумительного, любовного «Пророчества», посвященного Марине Басмановой, пророчества, полного надежд на самое счастливое будущее. О какой мучительной ссылке можно говорить читателю или исследователю его стихов, погруженному в чуть ли не былинные, фольклорные строки:

Мы будем жить с тобой на берегу,

отгородившись высоченной дамбой

от континента, в небольшом кругу,

сооруженном самодельной лампой.

Мы будем в карты воевать с тобой

и слушать, как безумствует прибой,

покашливать, вздыхая неприметно,

при слишком сильных дуновеньях ветра.

Я буду стар, а ты — ты молода…

Пусть сейчас все мемуаристы стараются как-то принизить значимость Марины Басмановой в жизни поэта. Она стала той судьбой, от которой его окончательно смогла отделить только смерть. Но пророчество поэта о счастливой сказочной жизни до старости с любимой женщиной (как пишут в сказках: и умерли в один день…), увы, не сбылось.

Лишь часть, хотя и немалая, этого северного поморского пророчества состоялась, лишь в одном подчинилась ему судьба (или любимая женщина, что часто означает одно и то же):

Придет зима, безжалостно крутя

осоку нашей кровли деревянной.

И если мы произведем дитя,

то назовем Андреем или Анной.

Чтоб к сморщенному личику привит,

не позабыт был русский алфавит…

Рожденный Мариной Басмановой в октябре 1967 года от Бродского сын был назван ею Андреем. Лишь в этом она пошла навстречу пророчеству своего отвергнутого возлюбленного. Сколько ни вчитываюсь во все версии любовных перипетий, в историю ее измены с бывшим другом Бродского Дмитрием Бобышевым, не понимаю истинной причины разрыва. Впрочем, это всегда тайна двоих и никого более. Тем более историю с Бобышевым поэт своей любимой полностью простил (естественно, порвав все отношения с самим Бобышевым). Лучшие дни их с Мариной любви остались в северной поморской ссылке. А дальше лишь нарастало чувство обреченности и катастрофичности в творчестве Бродского, так и не сумевшего отделить себя от своей любимой. Банальная, но вечная история любви. Его старая знакомая Людмила Штерн вспоминает: «Мне кажется, что, несмотря на состоявшееся примирение и попытки наладить общую жизнь, несмотря на приезд Марины в Норенскую и рождение сына Андрея, этот союз был обречен… Для Марины Иосиф был труден, чересчур интенсивен и невротичен, и его „вольтаж“ был ей просто не по силам… Постоянной напряженности между ними способствовало также крайне отрицательное отношение родителей с обеих сторон. Иосиф не раз жаловался, что Маринины родители его терпеть не могут и на порог не пускают. Он называл их „потомственными антисемитами“…» Впрочем, повторюсь, каждый выбирает свою судьбу сам, но предопределяется это свыше.

«Я БЫ ЗАИЧЬИ УШИ ПРИШИЛ К ЛИЦУ…»

Иосиф Бродский решил пришить заячьи уши не ради карнавальной забавы или услады соседских ребятишек. Это был его трагический вопль всему миру о рушащейся любви, о великих надеждах и еще более великих крушениях.

Я бы заячьи уши пришил к лицу,

наглотался б в лесах за тебя свинцу,

но и в черном пруду из дурных коряг

я бы всплыл пред тобой, как не смог «Варяг».

Но, видать, не судьба, и года не те…

Прекрасное стихотворение «Дружок», ставшее позже песней. Так и видишь храброго зайца со свисающими вниз ушами, готового на всё ради своей любимой. Может быть, мировая поэзия и выиграла от этой неразделенной любви, но вряд ли поэт использовал образ Марины Басмановой лишь как символ любви, как прообраз Лауры или Беатриче. Может, он тогда и вены резал не один раз тоже ради поэтической игры? Может, поехал из Москвы прямо в лапы к ждущей его милиции и к своему судебному сроку все ради того же поэтического образа?

Нет, как бы ни кривились иные оппонентки, Иосиф Бродский был поглощен одной на многие годы и десятилетия любовной страстью к конкретному человеку, любил его со всей определенностью и детальностью. Он мог войти в любую роль, чтобы прояснить свои чувства, но роль возлюбленного он не играл никогда. Он мог сколько угодно играть в зайца — это был его карнавал, но именно его, и никого больше. Заячья игра была им придумана не для парадных встреч, а для хоть какого-то объяснения своей любви. Но когда пришла зима в их любви, тут уж не помогали никакие храбрые пляски:

Пришла зима. Ни рыб, ни мух, ни птиц.

Лишь воет волк да зайцы пляшут храбро.

Как ни пляши, но опять же из его «заячьих стихов» мы знаем:

Что тут скорбеть? Вот и достиг сходства велика.

Вот тебе месть: сам разгляди сразу два зайца.

Тщишься расчесть, милый, поди, с кем оказался?..

И уже в 1980 году, тогда же, когда был написан «Дружок» с пришитыми заячьими ушами, пишутся и «Стихи о зимней кампании…»: