полисе позабудет о своем одиночестве. Поначалу так и случилось: его окружали друзья-эмигранты, журналисты исправно брали интервью, подружки плавно, без обид, сменяли друг друга. Многие из них — что итальянская славистка Аннелиза Аллева, что соседка по дому на Мортон-стрит Маша Воробьева, что американка Кэрол Юланд — искренне любили его, во всем помогали и служили ему, но, как пишет поэт:
У всего есть предел, в том числе у печали.
Взгляд застревает в окне, точно лист в ограде.
Можно налить воды. Позвенеть ключами.
Одиночество есть человек в квадрате.
В центре оживленного города Иосиф Бродский писал, что если «одиночество есть человек в квадрате», то «поэт — это одиночка в кубе».
Ночь. Дожив до седин, ужинаешь один.
Сам себе быдло, сам себе господин.
Целая группа стихов в сборнике «Урания» связана с Аннелизой Аллева. Бродский вписал ее имя над «Арией», над стихотворением «Ночь, одержимая белизной…», над «Элегией». А к стихотворению «Сидя в тени» он сделал следующую приписку: «Размер оденовского „1 сентября 1939 года“. Написано — дописано на острове Иския в Тирренском море во время самых счастливых двух недель в этой жизни в компании Анны Лизы Аллево»… Под посвящением той же Аннелизе другая фраза: «…на которой следовало бы мне жениться, что, может быть, еще и произойдет», — о чем и рассказал позже Евгений Рейн. Эти предположения о женитьбе высказывались и в адрес других добрых приятельниц Иосифа Бродского. Он готов был жениться и на итальянке, и на американке, и на полячке. Страшился пустоты одиночества, но для себя все же ждал чего-то необычного, как в детстве — ждал принцессу…
В Нью-Йорке он поселился недалеко от Гудзона, на Мортон-стрит, в доме, к которому сегодня ходят туристы, но на котором, в отличие от его питерского дома Мурузи, от дома в Норенской и даже от вокзала в Коноше, нет никаких мемориальных досок и памятных табличек. Спроси на нью-йоркских улицах про Бродского, никто никогда ничего не скажет. Да и что сказать: был некий профессор, вроде бы русский, который и школу-то среднюю не окончил, нигде не учился, но зато преподавал более двадцати лет в крупнейших американских университетах. Повезло парню. Поддержали как политическую жертву советского строя…
Услышав нечто подобное, Бродский злился, порой даже рвал отношения с теми, кто видел в нем прежде всего диссидента, жертву режима. Его откровенно бесило, что именно судом и ссылкой многие на Западе объясняли его мировую известность. Даже многие известные западные писатели признавали: мол, стихов Бродского не читали, но поддерживают его как пострадавшего от советского строя. Он же хотел, чтобы его ценили за поэзию, за его творчество, а не за судебный процесс и ссылку. И со студентами своими Бродский говорил не о плохом советском строе, а о великой русской культуре. Кстати, им он был известен скорее не как лауреат Нобелевской премии, а как лауреат американской премии Гениев, как гордость Америки. Кроме работы в университетах Бродский охотно ездил по всей Европе со своими лекциями. Все-таки Америка чем-то его не устраивала. Недаром о Нью-Йорке он не написал практически ни одного стихотворения, переносясь душой то в Венецию, то в Швецию, то в Париж, то в родной Петербург. Меня поразил его диплом нобелевского лауреата: на одной странице текст, где написано, что в 1987 году Нобелевскую премию по литературе получает Иосиф Бродский, а на другой — коллаж из памятных для поэта мест, где и Медный всадник, и Нева; сверху, как в православном храме, лики наших святых, и в середине нечто вроде буденовки с пятиконечной звездой. Неужели это специально для Иосифа Бродского придумали такую композицию?
Жизнь складывалась удачно, вот только, уходя от внешнего мира, он опять погружался в пугающую пустоту одиночества. Родителей уже не было в живых, с Мариной они окончательно расстались, с сыном Андреем отношения не сложились после его единственного приезда в Америку.
Что это? Грусть? Возможно, грусть.
Напев, знакомый наизусть,
Он повторяется. И пусть.
Пусть повторится впредь.
Пусть он звучит и в смертный час,
как благодарность уст и глаз
тому, что заставляет нас
порою вдаль смотреть.
На людях он веселился, любил посидеть в «Русском самоваре», попеть в компании друзей «Очи черные» и «Мой костер в тумане светит…». Иногда заезжал на ночь к подружкам, иногда привозил их к себе, но грусть не проходила.
Окончательно расставшись с Мариной, он продолжал мечтать о новой любви, способной вытеснить старую. И вот — случилось. На его лекцию в Париже, в Сорбонне, в январе 1990 года приехала специально из Италии юная красавица из самых аристократических русско-итальянских кругов Мария Соццани. Ее мать из рода Трубецких-Барятинских, а отец, итальянец Винченцо Соццани, был высокопоставленным управляющим в компании «Пирелли». После лекции Мария написала ему письмо, завязалась переписка. Уже спустя десять дней, 23 января, вместе с Марией Соццани он идет в Нью-Йорке на день рождения своего друга Дерека Уолкотта. Любовь стремительно развивалась. Летом они едут в привычную для него Швецию, а в сентябре того же 1990 года Иосиф увез Марию в Стокгольм, поближе к балтийским берегам, и 1 сентября они поженились. Многие поговаривали, что выбор пал на Марию, потому что она была очень похожа на Марину Басманову. К тому же — созвучие имен и внешняя схожесть, не слишком заметная, но подмеченная друзьями. «Его жена Мария Соццани-Бродская похожа и на Зару Леандер, и на Марину Басманову», — писала Людмила Штерн. Я не стал бы педалировать этот момент схожести и созвучия. Мария прежде всего очень созвучна самому Иосифу. И по библейским ассоциациям, и по самой жизни.
В Швеции перед свадьбой им было начато любовное стихотворение «Törnfallet», посвященное Марии и законченное только в 1993-м, незадолго до рождения дочери. Торфлет — название прелестного местечка в глуши Швеции, где Иосиф счастливо проводил время со своей возлюбленной Марией. Он вновь, после многих лет напряженных отношений с Мариной Басмановой, стал счастливым человеком. К сожалению, поэт в тот период увлекся англоязычными, не самыми удачными своими стихами, и любовная лирика прозвучала по-английски. Впрочем, есть и переводы на русский. Вот один из них, принадлежащий перу Кирилла Анкудинова:
Швеции посередине
Лежу в луговине,
Слежу краешком зренья
Облачное круженье.
Вдовушку манит север —
Оборвала весь клевер:
— Будет тебе веночек,
Миленький мой дружочек.
…Как нас венчали зори
Там, в гранитном соборе,
Свадебной лентой снежной,
Сосен речью мятежной.
Озера лик овальный,
Зеркала блик хрустальный,
Ты, и волны, и блеск опала —
Трещина зазияла.
Каждой полночью черной
Огненно и упорно
Рыжее солнце твое светило —
И прибавлялась сила.
Голос твой глуше, тише.
Слушаю и не слышу
Звуки «Ласточки синей»
За звуковой пустыней.
Вечерние тени
Крадут цвета, измеренья.
Там, где цвело лугов убранство, —
Ледяное пространство
Умиранья и ночи.
Вижу близкие очи
Звезд. Вот и Венера.
А меж нами — безлюдная сфера.
Конечно, Кирилл Анкудинов — не Бродский, хотя я очень ценю его критику. Но этот перевод дает представление о сюжете стиха, о его замысле и, конечно, о чувствах Бродского к Марии. Мне важно то, что свою новую любовь Иосиф Бродский сразу — во всяком случае на период свадьбы — попытался максимально приблизить к своей родине, к балтийским просторам. А после его смерти сама Мария, без всякого выдуманного болтунами завещания, решила похоронить Иосифа уже у себя на родине, в Венеции, поближе к своему дому. Как же крепки национальные и пространственные корни у любого человека!
Об этой сущности говорит и его рисунок — автопортрет: кот, растянувшийся вдоль Балтийского моря. А внизу надпись: «Внутренняя сущность Иосифа Бродского». Да, он обожал котов, он и сам был, как кот, который всегда гулял сам по себе, но не где-то в безбрежном пространстве, а у родной Балтики. Он и жил всегда с детства с котами. Говоря по телефону, любил заканчивать разговор характерным «мяу-мяу», «мур-мур-мур». В США у него был кот Миссисипи, в Ленинграде — Пасик. Бродский считал, что в каждом кошачьем имени обязательно должен присутствовать звук «с».
Как-то написал: «Я, как кот. Когда мне что-то нравится, я к этому принюхиваюсь и облизываюсь… Вот, смотрите, кот. Коту совершенно наплевать, существует ли общество „Память“. Или отдел пропаганды ЦК КПСС. Так же, впрочем, ему безразличен президент США, его наличие или отсутствие. Чем я хуже кота?» В письмах Бродского к знакомым, к родителям, на книгах, подаренных им, встречается много рисунков с изображением котов, выполненных самим поэтом. Одно из поздних эссе Бродского о поэзии так и называется «Кошачье мяу».
Кошачья природа, считал Бродский, близка к поэтической, и несомненно, кот был для поэта тотемным животным. Когда-то в Ленинграде у него была Кошка в Белых Сапожках. Позже жил у него рыжий кот по прозвищу «Большой Рыжий», Иосиф звал его по-английски Big Red. После смерти этого кота Иосиф Бродский поместил его фотографию в рамку и поставил на столе в квартире в Нью-Йорке на Мортон-стрит. После смерти уже самого Бродского его кот Миссисипи долго не находил себе места, а всю ночь перед его смертью громко мяукал. Потом долго тосковал. Сохранился грустный снимок — Миссисипи через месяц после смерти Иосифа свернулся в клубочек в кресле своего ушедшего хозяина. Глядя на эту фотографию, ясно понимаешь две вещи: поэт уже никогда не вернется, и — любовь существует.