остры, плошки и, приготовив множество факелов из смоленых канатов, сопутствуют с ними крестному ходу. Сорокоусты и поминовение усопших родственников составляют у яновцев священные времена. В поминальные дни родственники и знакомые считают своим непременным долгом помолиться за усопшего на обедне и почтить память его поминальной трапезой. Такая трапеза устрояется в том доме, где жил усопший» и т. д.
Вот пока результат сношений с великороссами и посещения России, очень резко, впрочем, выделяющийся в среде народа северо-западной полосы России, где повсюду церковь заменяет в воскресенье шинок.
– Кто это поехал? – спрашивал тот же автор крестьянина-подводчика.
– Лаборь.
– А как же ты узнал его?
– Бо шапка с козырьком, – отвечал мужичок.
Итак, еще приобретение, по кубрацкому примеру, и с присоединением полушубка с ременным кушаком и сапогов с длинными голенищами вместо неизменных и повсюдных белорусских каверзней и лаптей.
Нельзя упустить также и того обстоятельства, что лаборская изба – уже не хата: в ней настлан дощатый пол и в углу поставлена печка с трубой. Словом, лаборская изба не курная с копотью, а белая, и притом такая, где все стены, словно в староверской молельне, увешаны образами. Но по причине близкого соседства католических стран святитель Николай висит с Антонием Падуанским – любимым святым всего края; с иконой новгородского Знамения Богоматери – св. Розалия с пламенеющим сердцем и т. п.
– Неужели и только? – спросит читатель.
– Поищем еще, но предупреждаем вперед, что иных приобретений уже очень немного.
Выделяется простое, но характерное для того края отличие: лаборь учтив и льстив, при встрече снимает шапку и кланяется. Вместо убивающей всякого свежего человека замкнутости туземца лаборь словоохотлив и, как бывалец и проходимец, предусмотрителен и осторожен: сразу узнает, с кем говорит и имеет дело и как надо говорить. Говорит он витиеватым языком, отборными словами – «речь проникнута своего рода диалектикою и, во всяком случае, скромна и умна. Все лабори, в силу закона своего происхождения, конечно, говорят по-русски, но, так же как и кубраки, два языка знают»[9]. Добросовестно в этом случае, по крайней мере, то, что они в сознании нечистоты своего промысла принуждены прибегнуть, подобно столичным мазурикам и всероссийским офеням, под покров ширм, не особенно благовидных, но по временам пригодных и местами удобоприменимых.
Жены кубраков и лаборей, за отсутствием мужей обязанные исполнять их должность по ведению хозяйства, превратились в бойких и расторопных баб. Они резко отличаются от своих землячек, именно более подвижным умом и находчивостью и той очень характерной в крае особенностью, что всякая крестьянка там только продает (да и того сделать толково не умеет), а яновская крестьянка и продаст, и купит.
Если эти оба мастера, под разными именами играющие в одну руку, и успели совсем обменять тяжелый земледельческий и ремесленный труд на легкий и веселый промысел, то тем не менее они сумели и выделиться среди своих соседей. Маленькие хозяйства свои они ведут в чистоте, порядке и с приметными удобствами. На дворе у них чисто, в избах светло и опрятно. Перед иконами по-купечески горят лампадки, столы всегда накрыты белыми и чистыми скатертями, везде прибрано, подметено и подскоблено, как бы для приема большого начальства или какого-нибудь дорогого гостя и как бы в намеренный контраст с другими – некубраками и нелаборями. Как в избе, так и на дворе и на гумне. В этом отношении они очень напоминают степенных, скопивших копейку торговых мужиков Великой России и уже не сохраняют за собой никаких черт одноплеменных с ними белорусов или малороссов. Шатание по белу свету и по чужим людям сделало свое дело – совершило наружное превращение.
Кубрак и лаборь, на простоте и доверчивости набожного народа укрепившие свой промысел, поддерживают его и в то время, когда последовали ограничения, запрещения и тому подобные препятствия.
Имеется распоряжение, чтобы «выдачу сборных книг по возможности ограничить и строго придерживаться существующих постановлений. Производство сборов в С.-Петербурге для церквей прочих епархий разрешать не более ста лицам, и притом тем, которым выданы книги от их епархиальных начальств, руководствуясь в этом случае правилом, для заграничных сборщиков постановленным, то есть дозволять сбор тогда только, когда нормальное число их неполно или по выбытии кого-либо из получивших таковое дозволение».
Местные епархиальные начальства (могилевское и гродненское) сделали также своего рода распоряжения в видах устранения всяких злоупотреблений религиозными обетами и пожертвованиями христиан. Так, между прочим, «не выдают книг без предварительного заявления о нуждах известной церкви местного благочинного, если же окажется, что какая-либо церковь действительно нуждается в починке или перестройке, то выдают книгу только прихожанину той церкви, на которую имеет быть производим сбор, за надлежащим посвидетельствованием местной полиции о благонадежности и добросовестности сборщика».
Обычай, унаследованный от древних паломников и низведенный в новейшие времена до промысла офеней, таким образом, теперь надломлен. Но он все еще живет и действует, энергически хватаясь за разломанные доски и разорванные снасти разбитой ладьи.
В бытовом море многообразной русской народной жизни мы видим, таким образом, одно крушение, но зато перед нами выплывают новые лодки с другими пловцами. Всмотримся и в них и что увидим – расскажем сейчас.
Эти встречные пловцы и ходоки по всему лицу земли русской – подлинные, без обмана.
Часть IIIНищая братия
– Ай же ты, Спас, Спас милосердный,
Не давай ты им (нищей братии)
горы золотые,
Не давай ты им реки медвяные.
Сильные, богатые отнимут;
Много тут будет убийства,
Тут много будет кровопролитья.
Ты дай им Свое святое имя:
Тебя будут поминати,
Тебя будут величати.
От того они слова
Будут сыты да и пьяны,
Будут и обуты, и одеты,
Будут и теплом обогреты,
И от темные ночи приукрыты.
Глава IПобирушки и погорельцы
Не родом нищие ведутся, а кому
Бог даст.
И церковь не строй, а сиротство
прикрой да нищету пристрой.
На дворе осень. Однако еще не та пора ее, когда неустанные дожди распускают невылазную грязь и холодную, пронизывающую до костей сырость, когда исчезает спокойное настроение духа и серенькая природа кажется еще сумрачнее.
Осень была в начале. Листья деревьев изменили цвет: шершавая осиновая роща из долговязых деревьев окрасилась в светло-желтый, как охра; вишневые приземистые кусты ярко покраснели – листья на них стали как кармин, но дубовый пожелтелый лист еще не перешел в грязный и мрачный бурый цвет. Лиственные леса начали уже навевать грусть и усиливать осеннюю тоску, и только березовые перелески по низинам отливали совсем лимонной окраской умиравшей листвы и приятно для глаз вырезались на темном фоне хвойных лесов, оживляя и скрашивая их мертвенную несменяемую одежду.
Утренники с холодком уже давно начались, и холодная роса усердно выгоняла на солнечную дневную пригреву сочные и маслянистые головки грибов – остаточные признаки растительной силы, несомненно истощенной и значительно ослабевшей. Свежий и сухой холодок днем, задерживавший высыхание всего намоченного росой и дождем, давал чувствовать в теле ту бодрость и силу, которые делают приятным труд и оживляют работы в той мере, в какой умеют ценить это всего больше в деревнях и всего чаще на полях и гумнах.
Я вспоминаю теперь одну такую осень на Клязьме, во Владимирской губернии, когда, потаскавшись пешком в тех местах и натолкавшись между офенями, возвращался я от богомазов навстречу новых впечатлений, которые на тот выход были тоже остаточными.
В самом деле, стояла пора хлопотливой деревенской осени, в самом серьезном ее величии, когда идет строгая проверка и оценка сельских работ и земледельческих знаний. Не богата такими впечатлениями промысловая Владимирская губерния, однако кое-что дает, потому что и на Клязьме крестьяне стараются еще сохранять старинный и заветный характер земледельческого народа.
– Где ни бегают: кто с лучком, кто с иглой, а кто, как и наш брат, с коробочком, – где ни бегают, а к осени домой гоношат, – подсказывает мой товарищ по телеге, красноглаголивый говорун офеня.
– После Покрова опять все на все четыре разойдутся… Так ли я говорю?
Вопрос относился к третьему из нас, сидевшему на облучке и имевшему за эту работу получить от нас по доставлении на условленное место «чалковый рупь».
Угрюмо отвечал он в поучительном солидном тоне:
– Мы тоже. По берегам-то Клязьмы в поймах корье дерем.
– Ивовое?
– С черноталу (с ивы). Выждем вот ненастную погоду и пойдем драть.
– Не от вас ли это колодцы-то копать ходят?
Не дождавшись ответа, мой спутник обратился ко мне:
– Только одним ремеслом и занимаются и на него простираются. Не надо колодцев – и они без дела. Какова промышленность?
– А ты не зубоскаль. Закопаешь, брат, когда что ни посей – ничего не взойдет. У нас вон и на попе кругом поля-то объезжали бабы, да и тут ничего не выдрали.
Разговор продолжался все в таком роде: с насмешливыми, бойкими заметками – с одной стороны, в самом простодушном и откровенном тоне – с другой.
Эта другая сторона любопытна была для меня тем, что разговор ее был резко отличен от обыкновенного и не всегда понятен по множеству новых слов. Наш товарищ успел наговорить их довольно даже за коротеньким обедом, за который сели мы по приезде с ним на место (я их записал тогда и теперь помню).