Он, постучавшись в окно знакомой избы, попросил высокую кичку, высунувшуюся в окно, припоромить (приютить). Войдя в избу, тотчас же принялся пить, оправдавшись тем, что он сильно бажает (жаждет), и кружку с квасом назвал «ручкой».
– Покормись, заведай (покушай, отведай)! – говорил он, предлагая мне своего домашнего пирога из-за пазухи, и, когда пирог мне не понравился, посоветовал, указывая на деревянный ящик с прорезной высокой спинкой и приподнятой крышечкой:
– Трухни солью-то!
Худенького хозяйского ребенка назвал «непыратым», а себя, после того как приласкал эту девочку, вы-хвастал «незагнойчивым», что после хлопотливых допросов и догадок с нашей стороны оказалось в значении человека «ласкового».
Описывая деревенское хозяйство, он как-то кстати упомянул «баран де пудок» (робок).
На вопрос мой:
– Знаешь ли ты, что значит слово «робкий»?
Отвечал:
– Не веду.
Это был один из судогодских лесовиков, которые и пастбища до сих пор зовут «пажитями» и вместо «посетить» говорят «назрить», вместо «толстый» – «дебелый», вместо «горячий» – «ярый» – словом, еще продовольствуются многими старинными оборотами и словами из глубокой древности.
Наслушались мы, наелись и поехали с новым цокуном опять на одной лошадке в телеге дальше.
Но и дальше видим все те же суетливые и торопливые приготовления к годичному испытанию. Куда ни посмотришь – везде хлопотливый спех и видимые следы усиленных и чрезмерных забот и трудов. Ни днем ни ночью следы эти не исчезают, и если не слышно лихорадочного базарного крика, толкотни и суетни толпящегося народа, зато и в глубокую полночь видно и слышно, что наглазное спокойствие только кажущееся.
На белесоватом безоблачном просвете ночного голубого неба вырезаются обглоданные крылья ветряной мельницы, сменяясь одно другим: совсем обломанное – заплатанным и починенным, и оба то исчезнут во мраке, густо задернувшем землю, то выплывут одно после другого на густую темную синеву неба. Немазаное колесо так и скрипит, и слышно, как срываются кулаки с зубьев, а песты толчеи так и колотят, словно и они тоже побаиваются и торопятся.
Из того же неодолимого глазом мрака не медлит дать знать о себе шумом и стуком водяная мельница, где в перебой и перегонку за струями воды, сплескиваемой с колеса в омут, торопливо стучит шестерня. Мигает в маленьком оконце огонек: знать, полусонный мельник зажег его, чтобы смазать вал или заправить мельничную снасть. Пусть быстрее трясется крытцо и спорнее стряхивает готовую горячую муку в подставной сусек: одолели мужики заказами. Всем надобно скоро, и всем зараз.
Поворчал он, присел на порог, прислонился к косяку, захотел подремать, а спать нельзя – такова уж эта осень перед Покровом.
И солнышко давно закатилось, и заря прогорела, а в деревнях не до сна: играют огоньки и спят только малые ребятишки. Долго еще не подниматься на небе солнцу, белеет небо предрассветным блеском еще до зари, а в разных местах спопутного проснувшегося селения уже взлетают на воздух невысокие столбы густой пыли. Это веют обмолоченный хлеб и гремят ускоренно цепом на гуменниках торопливые хозяева.
У неосторожных стали вспыхивать овины. Всего один вечер ехали мы, а не одну такую беду видели: первую – прямо, вторую – налево.
Вспыхивала вдали, как порох, свечка; на наших глазах превращалась в пламя и разливала свет от него по темному небу коротким заревом. Упало вскоре зарево, погасла и свечка, предварительно выбросив из себя облачко ярких искр и густого черного дыма, который мы не видали только потому, что мешали вечерняя мгла и даль. Стало быть, сбежались вовремя мужики, растаскали горевшие бревна, залили водой головешки, затоптали лаптишками затлевшуюся солому, накиданную по гуменнику.
Второе зарево держалось дольше, оно все искрилось и очень скоро встало в ночном мраке и на темном небе огненной полосой несомненного пожара. Так понимают и спутники и в одно слово со вздохом говорят оба:
– Деревня занялась.
– Упаси Бог ветра!
– Клетищи, кажись, горят, словно бы в ихней стороне, али Объедово?
– Видал ты Объедово-то в этой стороне!
– Разве я не знаю, где Объедово-то? Вон оно как будет, Объедово-то твое!
Рукой мой офеня – проходимец своей и чужой земли – указал прямо.
– Ну так либо Жуковица, либо Шпариха. Шпариха, надо быть, – она самая! – соглашался наш проводник.
Но после долгого раздумья он опять отказывался, иногда для очистки совести немного поспорив.
Спор, однако, не выяснял места, деревня не отгадывалась: на ночное время нужна особая сноровка, которой не всякий владеет.
В этом согласились и спорщики:
– Угадай ты ночью-то!
– А не угадаешь.
– Дорога-то тебя как водит? Как она тебя водит? Ты думаешь, все прямо едешь, а она тебя задом поставила да повернула направо совсем. А там ты за поворотом опять влеве очутился. Угадай тут!
– А можно. Дедушко (проходящему старику), где горит?
– Пропастищи горят.
– Совсем, значит, искали не в той стороне; попали пальцем в небо: вот како дело.
– От овинов, надо быть, дедушко?
– От чего больше? От них – от овинов.
Дул ветер в лазейку овина, на яму, где горят сухие дрова, выбивал из них и крутил наверх крупные искры. Одна крупная пролетела сквозь решетины потолка, на которых разостлан сухой хлеб, зажгла солому. В плохо притворенное окно «садила» опять влетел ветер и раздул тлевшее место: занялись и хлеб, и решетины.
Перепуганные мужики не сладили с огнем и ветром: вырвал ветер головешку и вонзил в первую соломенную крышу жилья, да так, что никто того не приметил, – слизнул огненным языком эту избу. А там загорелась и соседняя, и еще третья в другом порядке, да так вся деревня подряд. Кричат на пожаре все что есть мочи. Бегают от избы к избе, словно опоенные, наталкиваются, сшибают с ног ребят и баб, обходящих избы с образом «Неопалимой купины», который на такие случаи имеется во всякой деревне.
– А всё пострелята-ребята. Их сторожить оставили да глядеть, а они спать завалились: пригревает теплом-то овинным! – толковал мой спутник, всматриваясь в пожарище.
– Не ребятки тут виноваты, – замечал ямщик, – запажины в этом деле беда. На них зерна заваливаются, попадают в зерна искры: искра в сухом зерне – лютый зверь. Ты ее затаптываешь, а она тебе лапоть прожигает. Гляди еще и унесешь его с искрой-то в какое недоброе место: залезет в прошву – не скоро из нее искру-то выколотишь.
– Построить бы мужику овин-от каменный, да железную крышу сделать, да пожарную трубу вдвинуть. Эдакие-то я во Владимире видал. Вот оно и не было бы беды, – заметил офеня и засмеялся.
– Оставь, парень, шутки-то: завтра, чай, сбирать пойдут?
– Что им делать-то осталось?
– До единого человека на сбор выйдут.
Разговор продолжался все на ту же тему, а тем временем взошло солнышко, засиял светленький денек. Осветилась дорога, и на ней большая толпа задымленных, немытых, в рваных армяках погорельцев.
– Какие такие?
– Из Дубков.
– Когда погорели-то?
– Да вот третий день ходим.
– Примите Христа ради от нас!
– Спаси тебя Бог на святой твоей милостынке!
Подали и мы этим людям, этим осенним встречным спутникам, в том убеждении, что уж если они случайно погорели, то у них сгорело все, что было из спасенного и копленного, – дома у них ничего не осталось. Иной без шапки выскочил и второпях не успел захватить армячишка – так и остался. Другой в лаптях на одной ноге, а ребята все в одних рубашонках. Сколько ни было в деревне жителей, все вот они налицо, все вышли на большую дорогу.
– Не осталось ли кого?
– Да дядя Митрий, ветхий человек. Искали его – не нашли.
– Глухой он был и на ногах нетвердый – сгорел.
– Еще кого не забыли ли?
– Антон не пошел, у него зять богатый, Федосей, приютил, сам мужик денежный; пошел, к кому вздумал. А остальные все здесь в куче, все здесь.
Один время от времени в подробных и охотливых рассказах о пожаре схватывается за ухо.
– Что у тебя?
– Сжег ухо-то. Спал я, проснулся – горим. Спасибо еще, что запалило ухо, а то бы и не проснуться. Надо-быть, огня в нутро-то попало и спалило там. Так и закатывает – места не нахожу. Еле-еле успел выскочить.
В самом деле, идет он без армяка и без шапки, лишь подвязался синим платком, выпрошенным в спопутной деревне у встречной бабы.
Это темное пятно, вырезавшееся на светлой веселой картине честного осеннего труда, отодвинулось от нас на дорогу, на задний план, и исчезло в соседней деревне. Появлялось оно потом еще несколько дней на околицах ближних селений и на проселках унылых заклязьменских мест.
Пятна эти, впрочем, скоро исчезнут. Появление погорельцев в осеннее время – явление сколько неизбежное и почти обязательное, столько же и скоро-проходящее. Глубоко сознавая нужду, нарождающую подлинную голь, просвечивающую до белого тела, погорельцам охотно помогают все те, которые счастливее работали, давно уже выучились разуметь, что попасть в беду можно от одного сгоревшего овина, от одной желтенькой копеечной свечки, как говорит и ясно доказывает город Москва. В сущности, погорели случайно, несчастье выбрало их на этот год по капризу, но не отказывалось посетить на будущий других очередных.
Погорельцы – нищие временные, а потому не тяготят и не докучают: им бы обогреться да покормиться на время нечаянного случая – беда избывная. Дать им прийти в себя, приласкать их, чтобы не отчаивались, – и воровать, и грабить они не пойдут. Иной хоть и не говорит о подаче милостыни в ссуду с возвращением при первой поправке, да так думает и так сделает. Не в состоянии сделать этого один, может быть, только тот, у которого огонь спалил животину и лопатину. Остаться без лошади, когда негде взять ссуды, потерять овец и корову, когда на базарах приведется потом покупать их на чистые деньги, – вот где для совершенного обнищания действительные и сильные причины. А так как все эти беды сплошь и рядом валятся разом на одну и ту же горемычную голову, то неудивительно, что не бывает таких деревенских пожаров, после которых не оставался бы хотя один несчастный в совершенном нищенстве, без надежды поправления, с полным правом идти на все четыре стороны. Если у него не хватит находчивости и умения поступить так, то, пристроившись к родному пепелищу, он не во многом выгадает. Помощь за угощение вином и едой ему не под силу и не по средствам – та помощь, которая другим людям, подостаточнее и находчивее его, в один день и луга косит, и поля убирает, и избы на пожарищах выстраи