Деревенское подоконное «Христа ради», по домашнему положению и взаимному договору, бесхитростная, прямодушная и грубо-откровенная голь из самого ближнего соседства, двор о двор одной деревни и много с поля на поле соседней. Голь, впрочем, настоящая: сгорбленная и оборванная, очень растрепанная и неумытая, с робким запуганным видом и голосом, с длинной черемуховой палкой в руках и перекинутым через плечо к левому боку на бедро холщовым мешком.
В нем вся цель жизни и ее секрет, для него все хлопоты и мольбы, и на этот раз уже только о малых остатках и объедках, что убереглось за ночь от тараканов и завалялось на столе после ребят.
Эти и не всегда поют под окном, ограничиваясь стуком черемухового падога в дощатый подоконник, и молчаливо выпрашивают обычную, неизбывную подать, давно заусловленную и всегда обязательную.
– Тук-тук! – слышим и разумеем. Разумеем так, что подать сейчас надо. Вчера не выходил и не собирал: значит, доедал сборное третёводни. А сбор, надо быть, задался хороший: на два дня, вишь, хватило.
– Принялся стучать в другой раз – значит больно есть захотел.
– На вот, прими Христа ради! Держи полу, лови обглоданный ломоть черного хлеба либо кусок пирога с кашей, также черного и недоеденного, а то – на большое счастье – и оба вместе. Прими – не прогневайся!
– Чего гневаться? Голодному кусок за целой ломоток: вон уж от голоду-то и живот подвело, и заикалось.
А то и так (что все равно): поискала баба на столе, пошарила в столе и под стол заглянула – хоть шаром кати.
– Нету, Мартынушко, у самих, родимый человек, нету. Приходи в другой раз. Либо ребятки подобрали, либо телка стащила, ни кусочка нет. Не прогневись, Христа ради.
– Кому гневаться-то велишь? Кому ты так сказываешь? Тот ли я человек, чтобы губы надувать? У тебя не нашел, может, Василиса выбросит. У Маланьи вчера блины по покойничке по ихнем пекли, туда пойду. Свой ведь я человек-от. Со своей нуждой никак не слажу, а про вашу нужду тоже доподлинно знаю. Ну-ко полно – Христос с тобой! – чего мне на тебя гневаться? Другой раз и впрямь подашь. Сколько уж я у тебя перебрал, а и ну, поди, много! Свои люди, суседские люди!
В самом деле – свои: убогий идет прямо-таки из той склонившейся набок, худо выкрытой избы, но еще не обессилевшей по углам до того состояния, чтобы не сдерживать тепла, прямо-таки из той самой избы, которая еще не превратилась в баню, однако вытеснилась из ряда прочих изб на край, на самую околицу селения. Выделилась же она туда по тому же необъяснимому и повсюдному закону, по какому и в церквах та же неимущая братия протискивается к самым дверям церковных выходов и не дерзает подвигаться близко к середине, а тем больше к иконостасу.
Да и эта изба не своя, а пригрел в ней также бедный, но сердобольный человек на таких коммерческих условиях:
– Места не пролежишь: бери его под себя. А насчет пищи: сама в мир хожу, чужие окна грызу. Пищу сам промышляй как умеешь. Если хворосту в печь насбираешь, водицы из колодца выходишь, на что лучше! Мне такие-то и во снах все виделись. На них и свечки к образам ставливала. Разболокайся да живи с Богом – со Христом.
Да еще, сверх того, и пошутила:
– Разживайся с легкой руки угольком да глинкою из пустой моей печи.
Не только раздетую деревенскую бедность, но и одетую для сбора подаяний и, стало быть, для показа в людях во все свое лучшее и нарядное хоть и не оглядывай тот, у кого чувствительное и впечатлительное сердце: нагота и рвань бьют в глаза и могут вызвать из них непрошеные слезы. Лучше, прибодрившись и вооружась терпением, послушаем, что всегда неохотно рассказывает эта бедность, на громадное большинство случаев совсем молчаливая. Да бывают подходящие случаи – можно иногда добиться до откровенности. К тому же теперь нам это сделать легко: их всего двое.
Один занищал во вдовстве и сиротстве от недостатка посторонней помощи и в том возрасте, когда еще есть очень хочется. Другой ниспустился до беспокойного положения нищего от совершенного одиночества в свете. Сходство между обоими можно наследить простым глазом, а до неизбежного различия между ними и случайных особенностей можно дойти расспросами. Занищавшее вдовство болтливо: у него на вопросы – целые повести, где граница между житейской правдой и доморощенными выдумками давно уже стушевалась. Надо было вызывать сострадание, стало быть, подкрашивать беды. Сначала самому не верилось, потом привычка взяла верх, и пришлось укрепиться на вымысле, как бы подлинной истине и бывальщине.
Однако, очистив налеты фантазии, можно получить самую нехитрую повесть, завязка которой сведется всегда на одно.
Покойничек зашибал с горя; перед смертью всего пуще. Век проживал он сиротой и в малом достатке. Маялся с нуждой и старался одолеть ее трудом. Работа не вывезла и сломила: весь словно развинченный стал. Как не зашибать! Думал все худое, все походя проклинал, а сам перестал беречься. Хоть бы сдохнуть-де поскорей. А там все равно: на руле ли, плывя на барке, не уснаровил – и ударило этим бревном так, что мало сказать, дух на месте вышибло, да еще и в воду выкинуло. С овина ли сорвался со всего маху грудью на бревно. Дерево ли в лесу рубил и надрубил его, и трещит оно – и покачнулось, отскочить в сторону хотел, да не уснаровил, словно подпихнул кто под лесину: раздавила она всю грудь в доску. Подобрали холодное тело товарищи, притащили к избе, сказали жене:
– Прибирай-ко!
Всплеснула она руками, бросилась на холодное тело и завыла, сперва нескладно, что пришло на ум, а потом опамятовалась и наладилась. А так как выла она целые сутки недаровым матом, не переставая, на всю деревню, то все соседи, один за другим, переслушали ее, а бабы даже и переплакались все. Досужие подвывали.
На этот случай давняя практика с отдаленной старины приготовила для них складные причитания-плаксы, которыми можно и себя высказать, и других вызвать на сострадание и участие[10].
Потом по пословицам: «На вдовий двор хоть щепку брось»; «С мужем была нужа, без мужа и того хуже, а вдовой и сиротой – хоть волком вой».
Вдова в крестьянстве нищает первою.
Занищала и пошла по дворам: в первое время горе выплакивать, утешение получить, а потом уже окончательно с одной целью: с горем мыкаться и жалобиться.
Да и соседки зовут:
– Сегодня пироги я пекла – заходи-ко отведать!
– Вот ты все в избе-то своей воем воешь: перестань-ко! Приходи в нашу на досужий час посудачить.
– Мужняя-то душенька теперь налетает в избу тосковать по своем. Одной-то тебе не страшно ли там?
– Весельем нашим не похвалимся, а тепла у нас про тебя хватит.
– Тяжело твое дело, по сказанному: вели Бог подать, не вели Бог просить. Как теперь тебе с этим приведется ладить?
Таких ласковых слов довольно. Довольно их для обедневшего и убогого человека – он не заставит просить; самому надо где-нибудь приклонять головушку. В своей избе теперь не сидится; в чужой словно бы рай Божий. В своей избе – вон стол в парадном переднем углу, на нем еда лежала, а теперь сам кормилец лег: синий весь, лицо такое-то черное, что и признать его нельзя.
Вон и кутной угол, хозяйский, сиживал в нем покойничек и все молча копошился, а в разговор когда вступал, хороших слов, как замуж за него вышла, не слыхивала: все говорил про великую нужду да про разные печали. В куть, по смерти его, и взглянуть страшно. Нужда теперь и без него изо всех углов кричит, а того пуще из переднего левого, угла бабьего: как вернулась с погоста, так и печь не тапливала.
– И хорошо это: взглянешь когда ночью на покинутое место, так и толкнет в сердце, и замрет оно; и горло схватит, и слезы подступят. Хорошо еще, когда голосить захочется: в причитаньях одних только и спасенье. А вот в чужой соседской избе про все это и забудешь, оттого туда так и хочется.
Стыдно калике в мир идти, а попустится на такое дело – не попомнит, стыд совсем забудет.
Выходя в чужую избу вдовьим обычаем, по сиротству, порядок соблюдать немудрено (этому делу и не учат – само дается). Отворила дверь, вошла, помолилась в передний угол; но, и поздоровавшись, не пойдешь туда, а сядешь тут же, где стоишь, у самой двери. Передний, правый угол затем и зовется большим, что сажают туда только дорогих гостей: попа-батюшку, своих да богоданных родителей, кумовьев да сватьев (и чем крупнее человек, тем глубже, под самые образа). В левый передний, отведенный обычаем бабам, для их стряпни и работ, тоже сироте не двинуться без зову и позволения: не всякая любит, чтобы в ее горшки заглядывали да плошки обнюхивали. Такое же святое это место, как правый задний угол – хозяйский кут.
Вот это место подле него, на кончике лавки и у самого косяка входной двери, – самое подходящее, сиротское. Конечно, по знакомству и соседству, долго на этом месте сидеть не приведется, а все-таки присесть надо уж потому, что всякий это ценит.
После того как ясно покажешь, во что теперь себя во вдовстве ставишь, хорошо бывает: почитают. И почтение это, конечно, выходит из сердобольного левого кута, куда после приглашения хоть и за самую перегородку ступай: значит, подлинным гостем сделалась.
Однако не гостить пришла: и сама это твердо знает, и другие понимают. В хлебе-соли не отказывают. Иная за большой стол не сажает, а куском не обходит, привыкши обычаем кормить голодных соседок тут же за перегородкой, у печи. При этом, конечно, поесть раз и два чужого – невелика хозяевам убыль. Вот в третий раз зайти – не только-то легко придумать, как это складнее сделать, не всегда войдешь сразу. А ну оговорят? Бабы не оговорят (разве какая уж злая), у баб мягкое сердце, а вот мужики…
Мужики страшны: супротивное и сердитое слово у них спроста сказывается; на оговор слово скоро покупается, и не за большую цену. Мужиков надо обойти так, чтобы не казаться им лишним гостем, объедалой да опивалой.
– А чем заслужить? Мудрено ли: под праздник можно напроситься столы поскоблить, лавки помыть, а под большие праздники и стены с дресвой прочистить, и полы ножом оскоблить, и отымалкой вымыть.