Печет боязливая баба по обету на весеннего Богослова (8 мая память евангелиста Иоанна Богослова), чтобы урожай был на яровое, которое с этого дня кое-где и посеют. Кого теми обетными пирогами будет она угощать, задобривая на молитву?
Опять-таки нищих и странников. Это их праздник с пирогами, весенний.
Летом варят для них мирскую кашу, тоже в качестве угощения, на приметный в крестьянстве день Акулины (13 июня), который зовется и «гречишником» (за неделю до него или неделю после сеют гречу), и «задери хвосты» (потому что на скот в поле начинает нападать мошка).
Зимой нищей братии опять почет на Никольщину, когда все варят пиво и все перегостят друг у друга.
– Всего припасено, будь добрым соседом, не мысля зла, будь молельщиком, вспоминая про живых и умерших: все милости просим брагу пить!
В той же Владимирской губернии соблюдается очень древний обычай (и в особенности твердо около Шуи, Мстеры и т. д.), оставшийся, впрочем, только у староверов. Этот обычай – тайная милостыня всем беднякам (и прежде других, конечно, нищим) от тех, у кого окажется в доме опасный больной или налетит на семью и дела поветрие бед и напастей.
В милостыню полагается: гречневая крупа, пшено, мука, печеный хлеб, и в особенности белый, вроде баранок, восковые свечи и деньги. Разносит тайную милостыню избранный человек ночью самым осторожным способом, чтобы не открыть и не указать на того, кто послал. Выбирают обыкновенно женщин и девок, которые кладут милостыню, как в Шуе и около, на окно или отдают, как во Мстере, на руки кого-либо из домашних, вызванного легоньким стуком к подоконнику. В последнем случае тот, кто подает, закутывается и обвязывает все лицо платком, кроме глаз. Нашедший неожиданное подаяние обязан помолиться, а такая молитва, думают, очень верно и скоро избавляет от всяких бед и напастей.
Словом, в течение всего круглого года для убогих людей – готовая помощь и пища с древнейших времен, как только спознала Русь христианство. А сколько во все это время для пущего укрепления в народе высокого значения милостыни наговорено было в церквах проповедей на легкую тему псаломского стиха: «Кто убожит и богатит, смиряет и высит, восстановляет от земли убога и от гноища воздвизает нища». Или на столь любимый ленивыми попами и молодыми семинаристами текст для проповеди: «Милуйя нища, взаим дает Богу».
Короче сказать, для нищего на Руси, на проторенных дорогах – мягкие пуховики и горячие яства у того самого люда, который давно сказал себе в поучение и правило для жизни: «В окно подать – Богу подать». Или: «Подай в окно – Бог подаст в подворотню» – то есть незримо, и неожиданно, и много.
Вот те неиссякаемые источники, из которых берет себе неисчерпаемое количество пищи стоголовое и пестрое чудовище – нищенство.
Ежедневно прокармливаясь от деревенских соседей по их непривычке к отказу, имея даже свои праздники и обетные дни, по древним народным законам, с тех давних времен, когда у московских царей при дворе содержались даже придворные «штатные» нищие на случай известных церковных обрядов (вроде омовения ног), – деревенское нищенство далеко от опасностей голодной смерти, но не чуждо некоторых продовольственных кризисов. Выпадают на хлеб недороды, когда нищают самые деревни. Выпадают на самих убогих такие недуги, что нельзя подняться с места и выйти за сбором; в свободное время еще могут вспомнить, что давно-де не стучал под окном, и проведают; но в рабочую пору, когда по целым дням все на работе, кроме старых да малых, можно заболеть и помереть, так что никто не спохватится.
Во избежание таких-то случайностей убогие люди стараются жить в товариществе, на крайний случай – вдвоем. Этот способ еще и тем хорош и удобен, что занищавшего до ходьбы по подоконьям совесть зазрит просить у соседей, словно бы по наряду, а чужой пришлый в товарищи – этот стыду не причастен. Из своей деревни легче сходить за сбором в чужую, приятнее постоять на сельской паперти; по соседским избам удобнее походить гостем, с вестями, как будто за нуждой и по приглашению (хотя бы и со сплетнями). Чужому человеку этого всего соблюдать не надо, с него и не спросят. Пришлому чужому легче и сподручнее устроить наряд ежедневный и стучать падогом в подоконную дощечку, пока не обругают, не выбранят за докучливость и навязчивость: у нищего на вороту брань не виснет. А сбирать в две руки в одно место – двоякая выгода: и больше будет, и запас остается. Нахвалят бывалые люди какое-нибудь бойкое торговое сборище, прослышишь от других про иное святое место, куда собирается народ тысячами помолиться о хлебе насущном и об избавлении от всякого зла и от лукавого, захочется тут и там попытать: вдвоем легче и любовнее и место найти, и там не затеряться. Одинокие убогие так и стараются всегда жить вдвоем; иначе их представить себе трудно.
Вот вдвоем же поселились и эти наши знакомые. Вся трудность для них в согласном, небранчливом и недрачливом сожитии. «А легко ли это?» – спросим у соседей.
– Ну да сами не видывали, не слыхивали ни брани, ни перекоров, а поди – и у них со всячиной.
– Народ-от они собрался разной, – подсказывает дед и смеется.
– Матрена-то «собери домок», скупердяга, а товарищ-от ее – распустеня: огонь, стало быть, да масло. Собрались они тут как-то к Угоднику помолиться да и посбирать. Огурцы у нас по осеням-то дешевы бывают, огурцов-то этих им много дали на дорогу. Станут есть огурцы-то даровые – Матрена делит. Делит и меряет: и тут глядит, как бы товарищу огурчик покороче да потоньше выбрать. Мартын этот вернулся с богомолья-то и пожаловался. Слеза у него даже пробивалась. Сказывал: «Я-де вот до соленого охотлив». Без соли ему, слышь, и хлеб – трава. Соленого, говорит, судачка поесть «мне, слышь, и раю этого не надо, про который слепые старцы поют». Знают и наши про экую сласть его и, когда сукрой хлебца подают, круто солят. Он эту соль сгребает, сушит и пасет про тот случай, когда чрево-то его соли попросит. Накопил он ее в достатке и на богомолье с ней пошел. Жадущие-то Матренины глаза соль высмотрели, и она ее выпросила: все-де равно мне ее в одной котомке с огурцами нести. А этот, простота, ей отдал. Запросит – не дает или даст с эстолько, что он заругается. «Измучила, – говорит, – она меня совсем, с голоду морить хотела и злом, – говорит, – она на меня стала пыхать, что змея: извести-де меня хочет». А сам плачет. Ну да и как не плакать такому горю?
Дедко опять рассмеялся.
– Нищие – что ребята малые. Куда у них этот разум девается? Под окнами они его затаскивают, что ли, либо уж это убожество-то поедает его, – никак я до-мекнуть не могу, сколько ни перебирал в уме своем. А и мал младенец – несмышленочек, хоть бы и седой – Мартын этот. Сказывает про него эта самая баба – товарка его: выходит когда этот убогий человек деньги; убогому человеку все надобно, потому у него ничего нет, а на деньги купить бы можно. Что ж, ты думаешь, он покупает? Да вот легка на помине: она тебе сама все расскажет.
Расскажи-ка, Матренушка, что твой старик-то делает, когда деньги промыслит? Ну-ко!
Просьба эта относилась к маленькой, сухонькой старушоночке, плотно укутанной в дырявый полушубок, из-под которого выглядывал обмызганный подол крашенинного сарафана. Старушоночка как будто иззябла вся и никак ей не согреться: так и съежилась она в комок, как и морщинистое маленькое лицо ее, вся сгорбилась и ссутулилась. А довольно бойкая, с привычными смелыми манерами своего человека в доме, на что мы никак уже рассчитывать не могли – забитого, мол, человека увидим.
– Зашла я к вам поведать, – начала она, правда, надтреснутым старушечьим дрожащим голосом мужского тона, баском, – шерстобиты через деревню-то нашу прошли и лучки торчат за плечами…
– Ну и пущай проходят, пропусти ты их, – все еще подсмеиваясь, перебил ее дед.
– Матренушка, скоро и мы сами уйдем.
– В доброй час.
– На этом спасибо, а ты все-таки расскажи нам, куда твой товарищ деньги тратил. Мы ведь тебя не на глум поднимать хотим, не опасайся ты этого. Нам вот это к слову пришлось. Ну-ко, ну!
Старушка поломалась немного, отказывалась, однако вскоре уселась на лавку и головой закачала:
– Непутный ведь он, пропащий человек! Сами знаете. Эдакого-то, весь свет изойди, нигде не сыщешь. Сижу вот я после ярмарки-то в своем бабьем углу, а он в своем кутном – на своем, значит, месте. Мне что-то потемило в глазах, я и вздремнула маленько. Слышу, в его-то углу ляскает что-то, кабыть чавкает. Схватилась я, открыла глаза-те, глянула на него, а он что-то и спрятал. Что, мол, спрятал? Покажи! Ин не показывает. Ну да ладно, мол. Заснул он, я и обыскала. Да так и обмерла на месте. Накупил он себе на базаре-то пряников, вишь, да рожков. Ими-то он и забавлялся. Наутро, как проснулся, принялась гвоздить. Какой богач завелся! Да сиротское ли наше дело! Да как не облопался! И надо быть, то не в первый раз.
– Тебе ведь он деньги-то, сколько промыслит, отдавать должон? Такой у вас с ним и уговор был? – объяснил нам дед, не скрывая по-прежнему веселой улыбки.
– Уговору такого я ему не давала. Сам он его выговорил безо всякого понуждения. А вот, говорит, примай выхоженное, кабыть за тепловое.
Другой работы я с него не спрашиваю, да и не возьмешь с него: негодящий он человек доподлинно. Дров он тебе не нарубит, щепы не натаскает или наворочает ину пору того и этого с эстолько, что и складывать некуда. Его самого тогда уж просить надо: положил бы топор под лавку, перестал бы рубить.
А то вон вечор, – тараторила Матрена, – лаптишко заплел и ушел далеко, стал уж оплетать пятку, бросил его в сторону на лавку да и забыл, словно и не он делал. И сегодня забыл, и завтра не вспомнит. Парнишка тут ему полюбился: игрушку ему мастерить вместо лаптя выдумал. Ну да, думаю: слава тебе Создателю – и то дело: все не сложа руки сидит.
А то примется сказки сказывать, песню себе под нос загудит. А не то ляжет и лежит пластом, да не день, а по неделям. Ему и за милостынькой-то сходить на то время лень. Просишь-просишь, да уж и пригрозишь пустыми щами. Раз, каюсь я вам, согрешила: плеснула ему в бороду из чашки. Не любит он запасу, ничего у него нет, с чем ко мне пришел, с тем и теперь остается. Только крест на груди да из носильного что на плечах.