На Волге один отставной солдат Гаврила Кирилов чутьем выучился узнавать денежных побирушек, пригревал их у себя в домишке, потом изводил их, а наконец сам выстроил в Симбирске два больших каменных дома, стал торговать и сотнями рублей отдавал под заклады деньги.
Видели мы и старухина товарища и с ним поговорили и про него послушали.
Родился он, как говорится, на камушке, то есть в круглой нищете. Вытащила его мать на свет вольный за пазухой, когда сама вышла «грызть окна», то есть просить Христа ради подаяния. Когда он стал подрастать и сделался тяжелее, перекинула она его за спину и усадила там в корзинку-пещур, сплетенный ножом из бересты досужим пастухом на пастбище и ей подаренный мимоходом. Чтобы ребенок не вываливался и ближе вглядывался в материнское ремесло и занятия, она привязала к спине кушаком и увязала в пещуре веревкой. Протягивалась и его маленькая ручонка рядом с загрубелой рукой матери, принимавшей или просящей подаяние святой милостыньки. Стали перепадать лишние гроши матери и на его имя и звание, по силе исконного и повсюдного обычая русского народа подавать лишнее тому, кто ходит с ребенком.
Еще подрос он, стал тяжел, встал на свои ноги. Мать выпустила его из корзинки и указала уже новые средства прохождения по жизненному пути из-под окон одного селения на церковную паперть ближнего села. Шагает мать привычным делом охотливо и поспешно, маленькие ножонки не поспевают, спотыкаются, особенно зимой скоро бессилеют. За рев и жалобы – первые уроки житейской мудрости: пинки, толчки и трясоволочки от рук матери, редко успевающей выходить из всегдашнего злобного и неутолимого раздражения. Когда побитые места перестанут болеть, тогда и горе забудется; стал привыкать, выучился забывать, принимать наказание за должное и неизбывное; стал даже этим хвастаться.
Вывела мать сына на улицу и на базар, на легкое и соблазнительное житье попрошайством, по нужде, да там его и оставила, также не по своей воле, набираться уличной премудрости, просвещаться базарной наукой. Наука эта не головоломная. Учит она всего только одному правилу: надеяться на чужую помощь и искать ее; но так скоро и твердо напечатлевает его в сознании, что при встрече с бедой и нуждой своих сил и взять негде. А на хорошее время и подают хорошо и неразборчиво; в худой день хлебом меньше фунта, деньгами меньше двух копеек. На копеечку можно толокна купить и полакомиться; мать на нее с овсяной крупой варит щи. Хоть зерно в них за капустным листом с плетью гоняется, но хорошо и так, потому что других, лучших, не пробовали, оттого и это полагается за роскошное богачево кушанье. Копеечку, впрочем, можно обменять и на бабки и второпях на ходу за овинным углом с чужими ребятами срезаться и обыграть их. А когда и совсем подрастешь и войдешь в большой разум, можно копеечку эту и в орлянку проиграть с другими нищими ребятами уже не на костяки, а на деньги. При этой неизбежной встрече, мимо которой и на кривых оглоблях не проехать, опять наука. Мудрость этой заключается в том, чтобы не всю ее понять, не домекнуть ее до того места, на котором еще до совершеннолетия попадают в темную за пьянство и в острог за воровство и тому подобные художества. Особенно в городах на такие дела большая повадка и потачка.
Там одного безногого видели беспомощным: приехал на коленках и пустые саночки вперед себя поталкивал и на базаре собирал подаяния, а вечером за городом чуть-чуть признали его и диву дались: идет на твердых и живых ногах и саночки за собой везет с грузом: тут хлеб, зерно и куделя.
Приходил на базар степенный человек, звал ребяток-нищих сад подметать, полоть гряды; приглашал старух белье стирать, подмывать полы, стариков – мести сор; деньги давал, обещался обедом накормить и сулил щи с убоиной – никто не пошел. Пока толковал степенный человек, все воздерживались; как ушел – на смех его подняли, а малые ребята так и залились хохотом – даже страшно стало.
Надо под одну мерку вставать, другим подражать, чтобы не попрекали и не били. Старался он, и выходило что-то, да далеко не все: вышел он, как говорится, в поле обсевок. В дележе обмеряют, обделят и обвешают; при нем шепчутся и сторонятся; а нищие ребятки, запой когда делали, ни разу с собой его не позвали.
Задумался он. Немножко прибодрился. Вон и пропасть видит под ногами – скользить бы туда по покатости, а он устоял. Как это с ним случилось, сколько вот он ни думает, отчету себе в том дать не может до сего времени, когда спознал его наш дед, на харчах у Матрены.
Рассказывал наш дед и про него:
– Люблю я и не люблю этого Мартына. Не люблю я его за то, что пустяка в нем сидит много: старухе отгребает гроши без пути. Та их прячет. Утаит когда что – пряники покупает. Ну да это пущай, затем что малых ребяток он больно любит: которого ни встретит, того и приласкает. Бабы-то наши шаловливых ребят нищими стращают: «Нищему-де тебя отдам, коли баловать не перестанешь», а его вот, Мартына-то, не боятся.
– Этого я вот никак в толк не возьму: ни за какую он работу уцепиться не может. Не бывает у него так, что принялся да и доделал. Правду я тебе даве сказал: совсем птица небесная.
– А может быть, дед, он и пробовал раньше, да у него не выходит. Поживешь середь базарной голи, многому разучишься. Не оттуда ли все это идет?
– Нет, ты вот что послушай. Пробовал он, как ты говоришь, точно пробовал: из-за хлеба очищал зимой проруби на реке – толку-то у него в этом не бывает. Нанимался он и в дома в работники. Да как? Меня, говорит, хоть и не корми, а давай водки. Мужик нанял его богатый, давал ему водки каждый день, и впрямь он сыт был и к обеду не ходил: диву даже дались. Житье ему было красное, однако не уцепился, опять ушел под окна и опять к своей старухе под крыло. Хвастывал он мне, что и на землю пробовал садиться – тоже поля пахал.
Что же, мол, за чем дело стало? «А опоздаю, – говорит, – всегда опоздаю и вспахать, и посеять. Не умею я вовремя поспеть; вон и к обедне, когда за милостинкой выхожу, смотрю: старуха моя давно глаза скосила и ругательски шипит. За самое начало не угодил, вишь: ты, мол, и на свет-от Божий родиться запоздал. Кажись, таких, как ты, теперь не надо!» А может, впрочем, Господу и эдаких зачем-нибудь надо. Как ты думаешь?
– Без таких-то, дед, ведь и на свете скучно было бы жить; кто бы, например, ребятишек приласкал, когда они у всех на тычках да на колотушках? Хорошо ли бы было жить с одними Матренами? Ведь он не родился таким, его таким на базаре, в нищей артели сделали. Потерял силу, потерял любовь к труду.
– А может, и правда твоя. Я думаю своим деревенским разумом так: у нас кто сиротой сделался, тот сейчас нищим станет. Вот как бы и Матрена. Сироте достается одно – идти просить, сбирать. Ленивому мужику и гриб поклона не стоит: не сорвет его. Лень мужика не кормит. Пожалуй, Мартын оттого и нищим стал. Правда твоя, что и от лени много народу в нищие идет. Ну а вот постой-ка: отчего ленивого на работу не позывает и отчего Мартын со всякой работы уходит?
– Я, дед, думаю, что и работать мы спешим для того, чтобы потом самим ничего не делать. Хлопочем мы, суетимся, а все поглядываем: нельзя ли как чужим трудом пожить, на чужой спине поездить, эдак-то как будто легче и приятнее. Все больше об этом заботятся.
Задумался дед.
– Да, может, это у вас там, в городах, так-то?
– A y вас в деревнях? Может быть, поменьше, и гораздо поменьше, а доводится такой случай, разве зевают, разве не так же сделают?
Опять дед задумался, опять опустил голову.
– И верно твое слово, милый человек, делают и у нас, ей-богу, делают. А нехорошо это. Ведь вот мне и в голову того не приходило. Сказал ты мне верно. Значит, больно-то на Мартына и сердиться не приходится?
– Да уж это как ты хочешь, а он не во всем виноват.
– А я тебе вот что промолвить хочу к твоим словам, по-твоему. Оттого Мартыну своя работа и на ум нейдет, что спознал он другую, полегче. Чего легче: слез с печи, вышел на село, встал в церкви, протянул руку – вот и рукомесло. Самое оно легкое. И заманчиво гораздо… Остановился на одном месте, – ворчливо повторял дедушка, – скинул шапку, протянул руку – вот тебе и все. Мудрено ли, в самом деле?
– А слыхали вы про Адовшину? Места у нас такие живут, Адовшиной слывут. Вот будет Брыкино село, Мильнево, Смолино, Раставица… тут пойдут… вот и забыл, какие тут в Адовшине деревни-то еще, бабы?
– Крутово, Саранча будет, Каркмазово, опять Маринино, а там и Павловское.
– Вот, кажись, и все. Все это Адовшиной прозывается и когда и Черным углом. Под Адоевскими господами те селения состояли, оттого и прозвались так. Теперь – удельные. Князьями эти Адоевские-то были.
– Ну так вот тут весь народ так сплошь и старый, и малый, и сильный, и немогутный – все нищие. И нищенствуют они не от нужды, а ради промысла. Промышляют они этим делом, выдают себя за погорельцев. Слыхали ли вы про экие дела?
Мы про это слыхали, затем в эту сторону повернули. Деду в том не открылись.
Попрощались мы с ним и направились по грязной осенней дороге в эту «черную сторону» (в северную оконечность Судогодского уезда), к этому «черному народу», который попрошайством кормится и нищенством промышляет.
– Слышал я в людях: худой солдат не надеется быть янаралом, – говорил между прочим проводник наш, когда опять захлюстала по грязи мокрая и растрепанная лошаденка, и мы, хватаясь за края телеги, очень усердно хлопотали о том, чтобы не перелететь через грядку и не сломать себе шеи.
– А ведь солдат в нашей земле и в самом деле может сделаться генералом, – поддерживали мы его словоохотливость. – Бывали примеры.
– Я не знаю. Я не к тому молвил. Вот что я тебе сказать хочу. Видел ты офеней. А знаешь ли? Ведь худой из них не делается купцом, а хорошие строют в Москве каменные дома и торгуют в большом Гостином дворе.
– Знаю и видывал. Знаю, например, я так, что, как бы ни был мал городишко, в нем есть купец, который торгует красным товаром. Все это – офени.