Бродячая Русь Христа ради — страница 25 из 80

В Хритоновщине делают известные на всю Русь косы: с осеннего заговенья куют, с Благовещенья отделывают и точат, но перед летней Казанской и эти мастера запирают свои кузницы и превращаются в хлебопашцев.

– В зимнее время, – толкуют нам, – всякий змеей изгибается, на всякую работу идет: иной по три, по четыре шкуры на себе переменит; летом – все на полевом деле, хоть тресни. Это надо заметить и очень помнить. Каменщик и штукатуром попробует, и мраморщиком скажется: умею-де делать стены под мрамор, а землю-кормилицу и он не забудет, не балуется. Иной и телеги сколачивает, и ребячьи игрушки мастерит другой рукой, а Господню заповедь помнит очень твердо и истово. Почему так? А вот почему.

Самым богатым надо полагать серповщика. Много он ходит, громко стучит, рублей на девяносто в год нагремит и набегает. Кажется, сильнее его и быть невозможно: такой богач. А станешь усчитывать, по делам его деньги разбирать и раздавать и нехотя скажешь: «Беги-ка, брат, и в четвертый раз». Иное – с возом придет и пшенички привезет, а иное – и с пустыми руками, судя по году и по уговору, когда продешевится.

Вот и другие! Как уж за Судогдой в глине круто пляшут и на всякую стать эту глину месят! И какие славные горшки лепят, кувшины делают, на занятные игрушки детские простираются и посягают на всякое дело; бусы, государь мой, мастерят на украшение девичьих шеек! Хорош и горшок в продаже и в деле. Веселые и проворные руки делают их в день до полусотни – эка Масленица! А горшок-от стоит копейку, большой покупают за гривенник. Как ни надседайся на горшках, больше 15 рублей в год не навертишь и больше 30 рублей не выручишь на самых больших и красивых.

– Если взять четвертную за те деньги, что наши мастера выручают, то и будет это так точно и про овчинников, и про тележников, хоть бы пускались эти и на хваленую работу: на черенки для серпов и на мелкие деревянные поделки (по 20 копеек за сотню). Да и то – слава тебе, Творцу Небесному, потому что по-за спиной земелька есть, в кои годы и она выручает. Вот почему всяк бежит к дому на лето, а тем паче на осень озими засевать, убирать яровое. А почему, собственно? Храмина-то в деревне утлая-утлая; вот она и рушится. Мало позазевайся на чужих баб, вовремя догадка не возьмет – рассыплется храмина. Не больно он ее и подновит – по деньгам его сделать этого ему невозможно. Вот он и прибежит домой. Маленько подопрет плечом. На место-то, как надо, хоть не установит, а все-таки стало легче. Бабам он, первое, духу придал и себя обманул. Ну да что станешь делать? Без того все мы не живем на белом свете: такая уж участь крестьянская!

– А на что надежда? Да вот смотри на небо: оттуда ждем.

– Зато уж по нашим местам как хорошо Богу молятся! Нигде богомольнее нашего народа найти невозможно! Раз я под Владимиром с сашеи стал по пальцам считать по белым колокольням: по два раза пальцы-то на руках загибал, больше двух десятков насчитал в одном только месте. Пробовал то же делать под Вязниками – одно и то же. В редком селе нет у нас чудотворной иконы. Почивают по городам нашим святые угодники и князья, и святители: Евфимий, Иоанн и Евфросиния суздальские, Андрей Боголюбский и сын его Глеб, Серапион, Симон владимирские, св. благоверный князь муромский Петр с другинею своею Феврониею, и опять князья муромские Константин, с чадами его Михаилом и Феодором, переяславские угодники Божии: Даниил, Корнилий, Никита-столпник… Да уж, короче сказать, у нас и присловье такое живет в народе: «В Суздале да в Муроме Богу помолиться».

– Теперь, осенью-то, мужику самое бы время Богу молиться, да пробегал он – опоздал; ужо зимой начнет, потому что очень он на этих полевых работах обожжется. Не было еще в наших местах примера, чтобы которому мужику хватало своего хлеба дальше половины зимы, а того вернее сказать – дальше веселых Святок. Без прикупки чужого хлеба никто не обходится. Оттого и нет люднее, шумливее наших зимних базаров; из них всякий походит на добрую ярмарку.

– Оттого-то, как ты вправду назвал, хлопотлива наша здешняя клязьменская осень. От мужика теперь пар валит, мужик теперь краснеет наподобие гусиных лап. Зато в нем и силы растут: он крепнет. Летом наши деревни чуть живы, как осенние мухи: еле в них ходят, едва глазами глядят. Ничего, что теперь в глаза эти пылью порошит: мужик от этого, надо так говорить, как овца, руном обрастает. Скоро его стричь будут.

– Кто первым начнет?

– Первым и здесь всегда стрижет поп. Выезжают попы за новью, за новым хлебом, да и за всем, что успел мужик снять с земли. Ну да у попа пущай ножницы-то кривые: не больно он ими глубоко забирает. Повыхватает с боку да кое-где, с тем и отходит. Самые вострые и прямые ножницы у своего брата. Этого брата зовут торговым мужиком, зовут и мироедом. Такой-то стрижет, знает где и как: прямо до живого мяса и до белого тела. Считать ли других? Боюсь, что и не сосчитаю всех: больно уж много…

– Погорельцы стучатся под окнами после попов. Потом закричат старухи и малолетки: они и поработали, и посчитали урожай – да дыра в горсти, сил не хватило, а в дому таких силачей нет. Походили бедняки по своим деревням, а потом потянулись и на город.

– Наконец, пошли вот и эти, что погорельцами себя любят называть, а на самом деле они этим попрошайством промышляют. За Клязьмой таких промышленников целая сторона, которая зовется и «Черной стороной», и «Адовщиной». Когда все уберутся с полей, а лишние едоки выберутся из дому на дальные отхожие промыслы – для нищебродов наступает первое в году рабочее время. Перепробовал наш народ все промыслы: надо, знать, быть на земле и такому!

II

По торфяным берегам, в поймах Клязьмы-реки и по маленьким речкам, растет козья ива, чернотал (Salix pentandra); забираясь туда, судогодские мужики после Покрова кору дерут с этого чернотала и высматривают для того самое ненастное время, когда эта кора лучше отстает, и тем Бога хвалят; почитают святой труд и не гнушаются работой, которую ценят и хвалят на кожевенных заводах и деньги платят с пучка.

По этим поймам проходят мимо судогодские нищеброды, отвернувшись от мокрой работы, и не останавливаются, глядя прямо и в сторону.

Вот под глазами у них и на той же дороге другие роют ямы и морят в них уголья – тоже продажный и ценный товар. Да, знать, слишком чадна и черна уж работа, и на нее выходцы из Адовщины не глядят и стараются обойти и пройти мимо, все-таки смотря дальше вперед.

Дальше по той же торенной дорожке тянутся артелями пильщики сорить себе глаза и осыпаться древесной пылью и опилками. И это дело адовцев не учит и не занимает, как неподходящее и точно так же требующее труда и терпения; опять дальше и мимо.

Подают готовый пример и другие такие же соседи, которые живут под боком, да и, мало того, сплошь и рядом двор о двор; лепят горшки – товар самый ходовой и почтенный. Материал не покупной, сам под ногами валяется, а товар этот скоро бьется и трескается и на базарах раскупается безостановочно. Да работа грязная; есть много почище, и как она ни проста, бывают другие гораздо легче ее. И через горшки бредут мимо судогодские нищеброды, обходя, таким образом, и мокрые, и пыльные, и черные, и грязные работы, отыскивают и высматривают побелее и полегче.

Такой труд ими найден, и, несомненно, очень давно, не на людской памяти, а именно с тех самых пор, когда земля наотрез отказалась кормить. Стала почва бесплодной, малопроизводительной. Куда ни посмотришь – песок да камни. Хуже судогодских мест, как по всей Адовщине, не придумаешь и не увидишь. А такие скудные места тянутся по всей северной части Судогодского уезда и восточной – Ковровского, от реки Клязьмы до р. Ушны с запада на восток, и от Тетрюка и Кестомы до самой реки Судогды, с севера на юг. Тут и вся Адовщина с деревнями и селами. Если прибавить сюда из Ковровского уезда самый город Ковров, село Мошок да Ильинский Погост (притоны и пристани), то и все нищенствующее государство является в полном виде – величиной и пространством не меньше какого-нибудь столь же древнего и почтенного германского княжества.

Оттуда народ мало-помалу, заведенным порядком расходился в разные стороны на добрые места, не пугаясь даже дальней Америки и неближней России и Африки. Здесь он весь налицо и никуда не смел выбраться с корнем, а обязательно крепился к земле-мачехе, так как такова была для народа сила исторических судеб, известная под именем крепостного права и паспортной системы. Самое имя Адовщины, как искаженное из Одоевщины (по имени владельцев), – имя почетное, историческое[11]. Когда расположение народа к земледелию и при этом крестьянская бедность (от тяжких работ в диких лесах и на сырой почве) способствовали появлению и развитию на русской земле крепостного права, оно и здесь налегло всей массой своих сил и привилегий. Налегло оно при этом раньше всех и тяжеле прочих и за то, что владимирскому краю привелось попасть в руки первых строителей северорусской земли, и за то, что именно здесь и в крайней близости одновременно совершался акт великого государственного объединения. Главный объединитель русских земель – Москва, кровный родич Владимира, Суздаля и Мурома, – находился всего на два девяноста верст расстояния, то есть на шесть лошадиных перегонов (считая конский бег в 30 верст до места отдыха или смены): посылать и исполнять запрещения переходов с худых земель на хорошие было недалеко и удобно. Самые первые опыты прикрепления крестьян к земле практиковались, конечно, здесь. Самые крупные поземельные владельцы (большей частью из захудалых родов Рюрикова дома) получали взамен отобранных княжеств для кормления и утешения своего – крестьян и угодья преимущественно в этих лесных подмосковных местностях.

Под защитой силы, закона и произвола крепить народ к той земле, на которой кто сидел, не разбирая почвы и сил сидевших, было легко и подручно. Были бы крестьяне на виду и на счету, помнили про владельцев и, неся все законные и противозаконные тяготы, платили повинность – о другом крепостное право не думало. Оно знало и учило крестьян «тянуть по земле и по воде» в ту или другую сторону и не заметило, как от соединенных и напряженных усилий земли затощали, леса вырубились, реки обмелели. У самого престольного города Владимира, с золотыми воротами, по насмешливому народному присловью, остались теперь только два угодья: «От Москвы два девяноста, да из Клязьмы воду пей».