Бродячая Русь Христа ради — страница 28 из 80

Где слышно про такую благодать?

Однако как ни прикончены работы – на крестьянской рабочей ревизской душе стало легче, посетили ее мир и благодушие, зародились надежды, потянуло на заветную и обетную щедрость, отворились окна для подаяний.

После летней истомы в самом деле стали все побогаче и от видимых достатков бодрее и веселее. Не прочь теперь и сменять их на подходящее и самим недостающее, не прочь и даром дать малую толику с мира – бедному и холодному на рубаху. Денег в крестьянских руках подолгу и помногу не бывает, а монетой никто наделить не в силах. Водится она только у мироедов и у торговых мужиков, да и у этих прибивается алтынным гвоздем.

Зато теперь лен есть, яйца скоплены, всякого жита до четырех сортов собралось, настрижено с овец шерсти, набелено холста и ниток, насушено грибов и ягод:

– Милости просим во имя Господне!

Не заставляют тебя ждать судогодские нищеброды, именно в это самое время по окончательной уборке полей.

Умудренные опытом, поднимаются они не толпами, а обозами. В семье остаются только хилые старики да ползуны-ребята: всяк, кто владеет ногами, идет на работу. У кого нет своих калек – ребят-сидней, стариков слепых, молодых хромых, искалеченных зверем или изломавшихся на работах, – таких заговаривают у соседей, нанимают в людях. Подбираются сюда те немощные, которые и сами готовы идти на промысел, да не знают как и куда. Много подобного люда валяется по монастырским папертям и переходам и шатается по хлебосольным избам. Хотя вразброд и в одиночку они всегда предпочтут такой невзгоде удачливую артель.

Велики выходят артели нищих, в особенности из судогодского села Маринина, где, как говорят, вор на воре живет и все нищебродят. Рваные бараньи шапчонки на нечесаных головах, бороды неприглаженные, и волосы на них космочками, как пишут на старинных иконах Христа ради юродивых. К тому же лица неумытые и грязные и на теле все домотканое и рваное, с большими и яркими заплатами: серые зипуны и понитки. У баб (и в ситцевой стороне) вместо всякого платка кусок простого белого холста, похожего на тряпку.

Вот весь тот наряд, которым щеголяют перед доброхотными дателями судогодские нищеброды, норовя походить на погорельцев и, во всяком случае, на непокрытую бедность и неизглаголанную нищету. Но так как в ближних соседях про это прознали, да к тому же, по пословице, и своей «наготы-босоты изувешаны шесты», а судогодские всегда, сверх того, приметны, потому что в разговорах, в отмену прочим, прицокивают и придзекивают, то и изгибается их бродяжья дорога из своих и ближних мест далеко в разные стороны. Круто поворачивает она либо за Оку – на Нижний, Тамбов и Рязань и дальше – либо разбивается на мелкие и длинные тропы по губерниям Костромской и Ярославской. Временные для них остановки – базары; дальные прогулки – Петербург и Москва; охотливые же походы на места доброй жатвы – большие прославленные ярмарки (вроде Ростовской, Яросл. губерний), около которых удается им подбирать и нанимать всю ту искалеченную нищую братию из слепых и хромых, каковые служат для их артелей самым роскошным украшением. Диву даются и понять не могут наблюдающие в тех местах люди, откуда так скоро и так много набирают этого «сидня и лежня» судогодские нищеброды в помощь себе. Все, что сидело на печи забытым, все, что лежало в куту заброшенным, посажено и положено на тележки или на санки и вывезено к монастырским святым воротам и на городские площади к окаянным кабакам.

Принимают они все, что подадут из съедобного и носильного, с алчностью, которая понуждает на ссоры и драки с соперниками и чужими искателями подобных же подачек, и с тою жадностью, которая не терпит, чтобы иной кусок вываливался из рук или пролетал мимо. Жадность эта тут же, на промысле, успевает породить ту крайность скопидомства, которой усвоено имя скаредности и которая не стесняет набалованную и порченую руку стянуть на пути то, что плохо лежит и попадает на глаза. Не суметь посланному парнишке выханжить или успеет он залакомить прошеное и брошенное – значит потом больно биту быть. Многих таких мастеров-прошаков (особенно в городах) потому и признают, что недобравших или недонесших подаяние мальчишек-сирот находят закоченелыми и посиневшими от мороза на улицах и за углом из-за великого страха показаться с пустыми руками на глаза хозяина – будет ли то родной отец или чужой человек, наниматель и покровитель.

Середина зимы – самое лакомое и барышное для таких нищих время, большей частью до самой Масленицы, когда и крестьяне объедаются остатками, чтобы начать Великий пост, который тем хорошо и кстати выдуман и заказан, что в деревнях остается из съедобного только квашеная овощь да толокно с квасом и сиротская овсяная мучка и крупка. Тем временем начнут нестись курицы, станут скопляться молочные от коровы продукты (которые оттого и носят самое простое название – скопов). Когда самим остается мало и всякий ест с оглядкой, посторонний человек – лишний и ничем не разживется. Разве на Красной горке, или Радунице (во вторник на Фоминой неделе), или на Святой, где еще хранятся старые обычаи, доведется собрать крошечные яйца на могилах, оставленные «про нищую братию» теми, кто со своими умершими родителями приходил христосоваться. Но в этом даянии – слаб соблазн и велика корысть. Ко Христову дню и самый работающий хозяин начинает тощать, а потому ходовые нищие поворачивают оглобли к домам. У каждого – по доброму возу из нарезанных концов холста, ниток, кудели, зерна и муки. У изворотливых такие возы – не первые после того, как удалось им сбыть собранное и вымоленное за деньги на спопутном базаре или в сподручном кабаке.

Словом, потолкавшись в Великом посту на ярмарках и базарах, которые в это время бывают еще шумливы и многолюдны на последнее, нищеброды из-под Коврова и Судогды по последнему санному пути возвращаются в свои курные черные избы, в свою черную и темную сторону. Здесь весной и летом для них наступает благодатная и благоприятная пора для другого, не менее темного промысла. Домовитые соседи их с Егорьевой росы начинают выгонять на пастьбу по свежей траве лошадей: выгодно и удобно воровать их в эту пору. Для укрытия следов в качестве пристаней и хоронушек указывают в тех местах на заведомо надежные притоны в селе Мошок, и в Ильинском погосте, и в самом городе Коврове.

Калуны Саранского уезда Пензенской губернии, для пущего успеха в деле и в отличие от судогодских, выезжают на промысел в год по три раза. Первый их выезд – в ту же богатую и сытую пору осеннего времени, после Успеньева дня или Рождества Богородицы, смотря по погоде. Ездят же они до Михайлова дня, так как выезжают «калить» в это время на телегах и стараются застать народ у гумна и амбара, когда он особенно бывает щедр на подаяние. Иные задерживаются дома кое-какими занятиями (голицынские, например, бьют масло), кончат их – и на промысел. Второй выезд – по первому санному пути, около Николина дня на все Святки, сытые и богатые в тех черноземных местах, а возврат домой – на широкую Масленицу с упромышленной пшеничной и гречишной мукой и с вымоленным топленым коровьим маслом. Со второй недели поста – третий выезд. Так черноземный мужик целый год не тощает, и хоть слегка ежится и огрызается, но подает и отсыпает до самого Семика – до времени нового посева. В это время и в страдную пору уж никого из калунов не видать, разве промелькнет один какой-нибудь запоздалый воз далеко промышлявшего, например в Петербурге, а то, пожалуй, в Грузии и в Бессарабии (некоторые заходят, говорят, даже в Персию).

После первой уборки хлеба (временем немного пораньше судогодских) пензенские калуны опять выбираются по заветному примеру отцов и дедов на легкие и выгодные заработки. Выезды эти так описывает самовидец и свидетель этих проделок (тамошний священник отец Василий Тифлисов):

«Хлеб убран, и вот кибитки рогожные, холщовые и иногда трудноопределимой материи опять появились и потянулись вдоль сел, одна за другою, набитые по двое и больше здоровенных седоков, с прибавкой разных возрастов мальчишек. И наши крестьяне-труженики с сего времени положительно попрошайками нищими атакованы. По мере приближения зимы число нищих растет и растет и наконец к празднику Рождества Христова и последующим за ним достигает, кажется, своего апогея. В это время, куда ни взглянете по селу, везде видите снующих из двора во двор с сумами, способными вмещать в себе у взрослых обыкновенно пуда по два и больше. Попадаются и такие субъекты, кои вооружены не одной – двумя, тремя и даже четырьмя сумами, и, таким образом, ими прикрыты все четыре стороны фигуры человеческой. Подобные проказники всегда имеют готовый ответ:

„Всякое даяние, кормилец мой, – благо: ничем, значит, не брезгуем“».

Так как пензенским калунам, в противоположность судогодским нищебродам, достаются на очистку самые плодородные страны, то и даяния слишком обильны, и не приходится ими брезговать просто по одному тому, что на всякую подачку существуют хорошие базарные цены. Обвешанные заплатами, кибитки не один раз нагружаются доверху мешками со ржаной мукой; обвешанные лохмотьями, ездоки при них, не отходя еще сотни верст от родимых гнезд, успевают собрать в зимний день не меньше пуда (плохие) или двух и трех (проворные). А так как и здесь, в степях, как и в лесах, каждый нищенский воз нагребают трое и четверо, то от такой тароватости воз в одну неделю вырастает в большой тридцатипудовый, под силу только такой же степной кормленой лошади.

В Пензе на базаре эти возы по установившимся ценам обмениваются на чистые ходячие деньги. Эти, в свою очередь, размениваются на плясовые, бешеные капли зелена вина за любой захватанной дверью, которых не один десяток соблазнительно посматривает на городскую нижнюю хлебную площадь. А так как разгул этот у всех на виду и самый промысел ведется среди белого дня, то и над голицынскими и гермаковскими, как и над одоевскими, промышленниками стряслась одинаковая беда, от которой привелось уходить дальше и глубже. На Волге – попросторнее и посвободнее.