– А вот я еще тебя не слыхивал, как поёшь, рано ли встаешь и много ли знаешь. Хвалили тебя, да я не ведаю. Поживи у меня, попытаю.
Пожил Матвей не одни сутки, попел не один десяток «былин» и «сказаний», еще больше того говорком насказал.
Приступили опять к покинутому разговору. Голос также понравился.
– Не бурчишь. Голосом под хорошего дьякона подошел. Дьячишь важно, не скрою.
– Повыдь-ко, паренек, из избы-то!
Проводник Матвея послушался – скрылся.
Лукьян говорил, подмигивая на дверь:
– Один такой-то на слепца рассердился: завел его в дремучий лес зимней порой. Там и замерз старец. Наши деревенские ходили откапывать. Это я к слову: не о том сказать-то хотел.
– Что молодцу-то своему платишь?
– Деньгами в дом, от Святой недели до осенних заговен шесть с полтиной выклянчили на нонешнее лето.
– За экие деньги я тебе в наших местах целое стадо сгоню на выбор.
– Не всякое место такое.
– А по-моему, все по тому же. Умей высмотреть да сумей подойти. А к весне чего же легче! Вот я договорил нонче тринадцать ребят: люблю, чтобы за слепым, как следует за дитей, попечение было настоящее. Я всех этих ребят всего к семи старикам поставлю, ты – осьмой. Который слаб – того водят по трое; один ноги учит переставлять, двое пьяного носят. Иной доглядывает, а другому еще учиться надо.
– Вот слушай-ко: всех ребят заговорил на год. Одну дальную артель они сводят, я их к другой приставлю, к ближней. Двум парням положил по 10, девять пойдут за 8 рублев с полтиной, а одному твоя же цена – шесть рублей с гривной. Один шустрой, уховертый парень, за 20 рублев слажен, потому – ходит на десятой год и мне словно сын родной. И не сирота, а уходит своей волей от отца с матерью. Лучше его нашего ремесла никому так не спознать: на печатную сажень сквозь землю видит. Дешевые ребята – дурашные: зато им и цена такая.
– Одного такого-то барин один в Тифине-городе спрашивает: «Нешто, говорит, тебе со слепыми-то лучше ходить, чем дома жить у родителев?» – «Лучше», – сказывает. «А чем лучше?» – «Здесь баранок много».
А другой такой же раз всю артель зарезал: под Москвой было. Архимандрит шел. Остановился. Подозвал его. Он у него милостынки сейчас же попросил. А тот положил ему так-то руку на голову и спрашивает: «На чье ты имя подаяние просишь?» А наш тут и рот разинул – молчит. «Кого ради милостыню просишь?» А про старичков, слышь: «А ты, говорит, какие слова мне сказал, когда у меня подания попросил?» А Христа ради, говорит. «Кто же Христос был?» Не знаю, слышь. Он и другого, и третьего: один ответ. Начал он нас, архимандрит, стыдить, да при всем-то при народе, да слова-то жалостливые, да говорит-то так мягко и вразумительно, что у меня аж борода зачесалась. Уж и колотил я ребят-то после того, потому так и сказал архимандрит-от: «Я-де вас запомнил, и другой раз придете к нам да таких ребят приведете, да узнаю я их, да и в ограду, слышь, не пущу». А монастырь свята-то Троица много народу собирает. Кто их пострелят учить-то станет? У нас и мастеров таких нет. Не каждый и слепец про то ведает.
– Ты-то, Матвей, знаешь ли?
– Мне один богомолец толковал. Да я и «Сон Богородицы» знаю и пою, когда кто пожелает. Я и про Голубиную книгу знаю, а это не всякой может.
– Вот и послушай теперь. Смекни-ко, сколько я на ребят извожу денег?
– Я смекнул: 130 рублев.
– С рублем – по-моему. Вот ты теперь меня и не прижимай. Не запрашивай много денег, а спроси так, чтобы нам не разойтись, – сказал Лукьян, и глаза его впились в лицо слепого Матвея.
Хотел он в них читать и ничего не видел: видно одно рябое лицо.
«Оспа избила», – подумал безногий.
Видны две глазные щели и морщинки на веках, и лоб ниспустился, словно стянуло его туда, в это самое приметное на лице место.
«Вправду слепой, верно сказывали, – опять подумал. – Это не то что чертовик-солдат безрукий. Как обошел он меня! Вовек не забыть!»
Привел он себе на память одного старого товарища и спутника.
«Как на мир выходит, так и начнет иглой глаза стрекать. На тот конец и верешок зеркальца носил при себе. Поставит против себя зеркальцо, сядет. Вынет иглу, поднимет одну веку, поднимет другую – и начнет иглой стрекать. И сведет ему веку – сидит над чашечкой, как и впрямь слепой. Хотел я у него из чашечки гривенник серебряный, что офицер ему положил, себе взять, а он и сгреб меня за руку».
– Положи противу шустрого-то парня вчетверо: не будет много, – перебил думы надумавшийся Матвей ответом.
– Голосисто, дед, поешь, где-то сядешь?
– А я, добрый человек, не в запрос, а как сам скажешь.
– Может, ты пошутил, так я опять с тобой начну разговор. Прислушайся-ко!
– Варева твое брюхо выпросило – это первый мой сказ. Второе, к твоей слепоте по моему положению надо трех ребят поставить сверх твоего. Пойдешь ты с артелью в самые места настоящие, хорошие. Не к тому я это говорю, чтобы ты больше запрашивал, а надо тебе знать, у каждого монастыря не по пяти кабаков живет, а по ярмарочным местам мы их десятками считаем.
Посмотрел он на Матвея: слепой даже облизнулся и круто пошевелился на месте.
– Знаем такие кабаки, где как ты знаешь – хоть пляши, хоть скоромные песни пой: молодые парни даже заказывают такие – и водку подносят от себя для угощения.
Матвей даже крякнул. «Значит, – смекает про себя Лукьян, – стало его крепко сдавать назад».
– Прими тоже в расчет: баба с вами, баба хожалая, выученная. Парня твоего кормить надо: я ему лапотки свои кладу, армячишко дам. Пиво пить разрешаю, а который до чаю охоч – у меня чай по ярмаркам-то идет без запрету.
– Это у тебя хорошо, – похвалил Матвей.
– Да так хорошо, что кто от меня летось ходил недавно, опять здесь был и наймовался. От меня самая дальная артель ушла уж. Я ведь тебе всю правду сказываю. Харчи мои. Что своим умом упромыслишь – все твое.
– Я вот про это тоже хотел спросить…
– А я все по откровенности, все по правде. Рассчитывай: на новое место придешь, пачпорт покажи, а в артели-то попадают со слепыми пачпортами.
– У меня настоящий: вот гляди на него.
– Да ведь другой слепой человек со слепым-то пачпортом дороже зрячего: мне-ка за него платить. Опять же говорить буду про монастыри. В хорошем – за всякое место «власти» деньги берут: большие – если у паперти сесть хочешь; поменьше – у святых ворот; за воротами – еще меньше. А все деньги подай, все староста-то мой поставит мне на счет!
– А про ярмарку-то что ты думаешь? На всякую хорошую ярмарку полагается особливое начальство. Оно так и почитает, что ярмарка-де вся его, всякое место ему принадлежит. Затем-де его сюда и определили. А ты ему за то место, на котором хочешь сидеть, заплати. Да он еще разбирает: это-де захотел хорошее – значит давай больше, а не то, слышь, отдам другим. У меня-де это место другие слепые приторговали. Ты это сочти, Матвеюшко – добрый старец!
– Считаю. Смекаю. Говори дальше.
– Теперь вот я и твое класть стану. Голос хорош, а нам такой надо, чтобы, когда чужая артель на монастыре поет, наша была бы слышнее. Чтобы, когда гудит колокол, на выход из церкви, наших слепых не забивал бы: хрип не хрип, а чтобы рев и гул был внятен. Люблю я это, и народ это любит. Твой голос подойдет. А я вон тому человеку, что, как коростель во ржи, скрипит носом-то, больше не даю, как и шустрому поводырю: двадцать рублев за все лето. Тридцать рублев тебе за голос кладу, потому голос твой толстый. А ты мне скажи, который мужик, что за промыслом с наше ходит, больше тридцати рублев домой приносит? Я не слыхивал.
– Да, ведь наше дело – не стать тому! Бывает, что и больше приносят, – возразил было Матвей, но Лукьян перебил его не совсем ласково:
– Я слыхал, что под Нижним, на Волге, такой мастер завелся, что слепых в ремесло нанимает, и ходит к нему вашего брата довольно. Один год и нанимать их мне было трудно. Тянет купец проволоку, а из нее ситы плетет. Надо ему тонкую и толстую, да такую, чтобы ровная была. Глазом того не возьмешь, а ваш брат, слышь, перстом нащупывает, как велика тонина и ровна ли. Не хочешь ли? Он кладет за все лето пятнадцать рублей и харчи свои: попытал бы.
– Куда слепой пойдет? Некуда. Я к этому не привычен. Я вон лапотки по зимам плету, и от них у меня голова болит. Сказывал бы подходящее.
– Я не все сказал. Одёжой тебя не наделять, новой чашки мне не покупать про тебя. Со своим, значит, богачеством ходишь.
– А я стихов-то сколько знаю!
– Вот это в счет кладу и по нынешним временам за это даю тебе цену. Не так давно об этом и разговаривать бы не стал: самое было пустяшное дело. Давай Лазаря да Алексея, человека Божья, – больше и не надо было. Стали навертываться чудные охочие люди, что слова твои пишут в книжку и по гривеннику, по двугривенному платят за стих. Сам я своими глазами видел, как одному такому-то какой-то стих так полюбился, что он дал бумажный рубль. А слепой-от и разобрать не сумел: что, слышь, на руке шуршит – не поминанье ли кто вместе с семиткой-то сунул? Не поверил – диву сдался.
– Опять же ты экого-то жди, а артели-то в том какова корысть? Когда еще он придет к тебе, а придет – твоя выгода: ты, чай, на артель-то делить не станешь, а зажмешь в своем кулаке. А кулак-от у тебя вон какой! Ты меня спросил, а я тебе отвечу: может, ты всю артель выучишь в мою пользу, а мой парень, что за меня с вами пойдет, может отбирать у тебя эти деньги?
Матвей на вопрос не ответил.
– Значит, дед, ты со своим стихом про богатырев на себя ходи. Мне-ка не надо. А тебя, который пожелает того, у меня в артели можно достать: ему этак-то и легче. Надо бы, значит, еще с тебя получать. Ну да ладно: к 30 я еще десять на тебя накидываю. И давай по рукам. Может, другим-третьим стихом ты и артель обучишь: все же прибыль!
«Ну да и плут же ты, мужик! – подумал про себя Матвей, но сказать вслух не решился. – Из-за стихов меня вызывал, а теперь они и не годятся».
– То мне в тебе полюбилось, что свежий ты человек и нет в тебе экого, что в других разбойниках. У иного и голос короток, и памятью слаб, а лезет пуще всех, выше всех себя полагает. С другим расчет-от в неделю не сведешь: он тебе то в счет ставить начнет, что не придет тебе и в голову. А в артели-то наозорничает, срамоты наведет на нее – не продохнешь. Слепой солдат всех тут хуже. Выдумает немым прикидываться: ладно, мол, другие к немым больше жалостливей, чем ко слепому. Молчи, коли тебе того захотелось, ходи немым. Он ходит и мычит. Он свое знает: в артели-то иной раз слова от него не добьются, словно в столбняке живет. Привыкают молчать-то. А хитрый человек раз и подошел. Приласкал он, вот как приласкал: «Болезные, – говорит, – вы мои! И как мне вас жалко, до слез всех жалко, никаких денег для вас не пожалею, скорбные вы люди! А Господь вас слышит и понимает! А скажите-тко вы мне, дедушки, давно ли вы онемели?» – «А уж будет, – говорят, – года с три».