первого удара колокола к ранней обедне. Живые тела также обложили кругом наружные монастырские стены по всем лужайкам, рвам и ямам.
Всех оковал крепкий и беззаботный сон среди полной безопасности в том отношении, что никто не боялся ни за кошель, ни за кошовки и мешки: ни одна преступная рука на эти случаи не покушается. Всякий на следующее утро проснулся с тем же, с чем и пришел и заснул, без ущерба и потерь.
Монастырские ворота были заперты, но народный говор еще некоторое время раздавался в монастырских стенах, где по временам вторили ему удары башенных часов, отбивавших минуты и разыгрывавших четверти, часы и получасы.
– Крещатые-то ризы старинные, – толковал богомол соседу-купцу, остановившему на себе его внимание наибольшим количеством вздохов и наибольшим умилением, отразившимся на лице. – Теперь перестали уже разбирать, что крещатые ризы не всякому давались, а кого в Цареграде благословят. Было ли здесь благословлено это?
– Ризница у них сильная, – вторил купец, стараясь попадать в тон разговора, – раз я на Пасху к ним угодил, так на все девять песней была особая перемена риз. Видел золотные и бархатные, а одни, сказывали, такие тяжелые, что кади да потарапливайся, откадил – и снимай поскорей.
– А можете вы отличить заказные ризы от тех, которые шьются из надгробных погребальных покровов?.. Я могу.
Купец повернул разговор в другую сторону. Он рассказывал:
– В наших местах колокол лили. Пришел некоторый благочестивый человек, а за ним принесли четыре корзины. Он взял да в печь – ту, где плавилась медь, – и высыпал: все серебро разное, ложки, тарелки, были и деньги, старинные целковые.
– У нас, – пристал проходивший третий, – такое-то колоколо на колокольну вздымали, а оно не пошло.
– Застрял, что ли? Канаты захлеснуло?
– Сам не похотел идти: отошел от земли маленько и задумался. Висит эдак накось, а нейдет. Надо быть, в толпе увидел грешных людей. В наших местах снохачей больно много.
– Старики это, – объяснял он на вопрос. – Уйдут сыновья-то в Питер, а они давай жить с женами их, со снохами, значит.
– Не к месту бы разговор этот, – внушал богомол. – Я вот про колокола-то тоже думал: нет лучше звону ростовского! Там колокольня такая же, а играют согласнее: ноты придуманы, по нотам там звонят.
– Слыхали мы. Из Москвы купец ездил послушать, да на буднее время угодил: что делать? Дал пятьсот рублей – сделали ему.
– Ростовских звонарей в Питер возили, на Исаакий поднимали, к тамошним колоколам пробовали приладить – отказались.
– Что так?
– Неспособно тем, что колокола не так прилажены, на разных башнях: им друг друга не видно и слышать невозможно. Не усноровить. Наградили этих звонарей, дали им, слышь, по тысяче рублей и вернули назад.
– Малиновой звон в Ростове – что говорить! Какое угодно каменное сердце растопит! – хвалил богомол, которому здешний звон не понравился.
– Вы, почтеннейший человек, видать, много походили, многое видывали. Этим занимаетесь, что ли?
– Такой я обет на себя принял.
– Очень похвально и очень это любопытно, надо говорить правду. Завидное дело!
– Труден подвиг, а Богу угоден.
– Не всякий его перенесет. И все, сударь мой, пешком?
– Не дозволяю себе иных уклонений.
– А я вас давеча за монашка принял. Так, сударь мой! Теперь в котором же вы монастыре побывали?
– Такой вы молодой человек, а сколько обошли! – продолжал толковать купец на ответ, неохотливыми речами, часто позевывая и всякий раз крестя рот.
– Вам бы к какому монастырю пристать теперь.
– Паломничеством одним святые отцы благоугождали Богу и снискивали душе спасение.
– Ну да, может, который монастырь вам и приглянется. В наших местах есть один такой монастырек – в самой-то вот в лесной треще; только зимой и можно доехать. Вот, чай, там-то какие святые отцы живут?! Грешить-то я боюсь, а мне эти большие монастыри, где богомолок людно, сомнительны, милостивый государь, – продолжал толковать купец, ложась на монастырскую кровать в гостинице и пригласив богомола с собой в номер.
– Надо к ранней сбегать, да и на позднюю угодить; отстою вечерню – назад домой поеду, – договаривал он, укутываясь в халат, который успел на дорогу захватить с собой.
– Вы мне завтра про странствия ваши порасскажите – я слушать люблю. Я вам очень благодарен буду за то. Ежели что тебе и из денег понадобится – мы не постоим, – толковал он, смежив глаза и приготовляясь заснуть.
«А я для такой-то цели и познакомился с тобой», – продумал в ответ странник, располагаясь на диване в том же, в чем пришел, и сняв только одни сапоги. Под голову себе подложил он колпачок, котомку и сверток.
– Простите-тко Христа ради и спокойной ночи! – окончательно вздыхал купец и заснул.
Заснули не все: на монастырском дворе шли еще кое-где свои разговоры.
– Ну, мать, какой он толстой! – вырывалось из одной кучки. – Дьякон он, что ли, будет – назвать-то не знаю как.
– Батюшки! Святое-то масло я в пузыречке-то раздавила. Что мне за это будет?
– А ты попу на духу спокайся: он тебе скажет, что делать. Может, холст велит соткать, либо молитвы земные наложит, сколько там их в правиле указано, либо что…
– Да уж не постояла бы ни за чем, только бы…
– А я во святом-то озере перед всенощной успел искупаться – сколь хорошо! – говорил в другом углу громкий молодой голос и крикливо зевнул.
– Для святости велят это всем делать, – лениво и неохотно отвечал ему товарищ.
– Я от святого-то гроба верешочек откусила, – слышался второй женский голос.
– Зубы болят?
– Да у нас во всей деревне ни у одного здорового зуба нету. Я про всю деревню откусила: сама подержу и другим стану давать класть на больные зубы.
– А не заметили тебя?
– Монашек в горб дал-таки – увидел.
– А не отнял?
– Да я скоро в толпу-то затерлась. Только и спросили: за что, мол, он это тебя? Я не призналась.
– Ведь за это, дура, деньги платят.
– А где я их возьму?
– Украдь!
– Ну что ты, дурашная, без пути-то врешь!
На новом месте другие разговоры:
– Паремии-то монах читал, осечки делал и довольно-таки наворотил их.
– Не всякому тоже дается, а у кого какой талант. Большой тут талант нужно; попробуйте-ко вы паремии-то в Великую субботу: их там сколько?!
– А в наших местах водился такой доточник – не нарадуешься, бывало.
– Нынче такие мастера выводиться стали. И пение-то как-то по-другому пошло – торопком.
– Хорош уж больно протодьякон-от!
– На низах жидковат!
– Не скажите! По «предстательству-то честных небесных сил бесплотных» как великолепно прошел. Заметили?
– Однако на «благослови достояние» засело и у него – откашливался.
– Не слыхал. На концах я эдаких и не знавал никогда: один конец винтом так и вонзил в купол-от.
– Велика в нем сила!
– Говорят, возьмет полуштоф горлышком, да так за единый взмах и выпивает. Не отнимает его и не переводит духу. И ничего – ни в одном глазе, а как будто бы даже заново нарождается.
– По епархии-то поедут, сколько они этого зелья-то перепьют – привыкают. Протодьякону-то, опричь рому ямайского, ничего уж и не подавай. Винищем-то разве только одних певчих и ублаготворишь. Он только в бедных приходах на французскую-то да на кизлярку идет.
– Вы бы, господа, замолчали, потому что спать пора.
– А вы бы не распоряжались, потому что всякой себя знает и всякой про себя должен разуметь.
– Да ведь разговор-от ваш нехорош и не к месту.
– Мы про это тоже знаем, а вы бы не осуждали – не велено. Если бы вы в церкви-то давеча по верхам не глядели, то сами бы про то услыхали.
– Не судите, да не судимы будете, – зевал в подтверждение новый голос из ближней кучи.
Однако замолчали, заснули и эти. Не спали за всех одни лишь часы, да сторож, да некоторые молодые послушники, долгое время еще шатавшиеся по монастырскому двору промежду богомольцами.
Глава VI
В монастыре были все налицо, кому нужно, прилично и неизбежно быть.
Вот этот, первый, всюду выбегавший на глаза и оттенившийся от других своеобразным нарядом, философ, отбившийся от труда и дома и кинувшийся на бесконечное скитанье между ближними и дальными монастырями. Он – ответчик и поручитель за большие десятки подобных ему «богомолов».
С малых лет ему труд не давался по какому-то необъяснимому отвращению. Далась ему грамота, и то потому, что начинал он жизнь в городе и в мещанском звании. Здоровьем ему также не повезло: дурно сложенная грудь, малокровие от непросыпного пьянства отца и золотуха от гулящей матери. В сознательные годы жизни перед глазами – достопочтенное мещанское счастье, где, кроме великих грехов от скаредной нужды, ничего не было видно: зажмурить глаза да и бежать на самый край света.
– И впрямь: провалился бы ты сквозь землю! – советуют отец и мать в одно слово.
Надо бы попросту либо самому запить, либо продаться в солдаты. Да в том и в другом случае встало помехой худое здоровье, тугой рост и такой вид, что всякому было понятно, какой он царю солдат. Воровать и топиться – помешала совесть: ее не удалось сердитым родителям ни искривить, ни выколотить.
Много помогла и книжка (а попадались всякие, впрочем больше все духовно-нравственные), от нее хотелось новой, тянуло потолковать с самыми грамотными, прилепляло к церкви и священнику и стало около них придерживать. Что дьячки пробормотывали на рысях и наспех, все то хотелось уразуметь и перечесть самому. С книжкой иной раз и об еде позабывалось, а другой человек почитать попросит и даст что-нибудь на взаимное одолжение. С книжками и дома легче стало сидеть, хотя домашние порядки начали казаться гораздо хуже и чернее.
Стало совсем отбивать от родного дома с тех пор, как по милости грамоты раскрылись перед глазами новые пути для знакомств все с людьми умными и толковыми, каких только можно получить в городке. Случилось как-то вдруг, неожиданно так, что пришлось превратиться в грамотея, которому за это деньги дают и пищей снабжают, и хоть сверстники подсмеиваются (дали прозвание «херувим»), однако солидные люди оказывали большое поощрение: хоть совсем не трудись – сыт будешь.