Бродячая Русь Христа ради — страница 47 из 80

У старушек водилась бурая коровушка и кудахтали серые курочки, топилась печь для угревы и приготовления пищи, – словом, велось кое-какое хозяйство; надобилась черная работа – все это исправлялось Аннушкой, которая и была всех помоложе и попростее. Надо дойти до «самой» посоветоваться, за совет передать подарочек, какой был бы угоден ей и приятен, – избиралась посредницей Аннушка, которая и состояла при матушке неотлучно, предана была ей всей душой и помышлениями и почитала ее за святую и безгрешную. Под рукой рассказывалось даже, что она и прорицать может, если попросит о том правильно верующий.

Случался в крестьянской семье покойничек, и хотелось «поставить псалтирь» – приходили и кланялись Ненилушке, большой мастерице и грамотнице, за которой и сельским дьячкам не угоняться. По этой причине Ненилушка редко живала дома, возвращалась только на большие праздники и на те случаи, когда обещали двадцать рублей и заказывали читать псалтирь во весь сорокоуст. Это значило – читать надо кряду сорок дней и сорок ночей, на свечи и масло выдавали вперед особые деньги. Одной Фекле не управиться, надо помощницу – три часа читать, три отдыхать. Не нанимать же Фекле на стороне? Не осрамиться же так, чтобы заказчик подсмотрел в окно ночью, что богомолки спят и обещания не исполняют, – да избави Бог от такого незамолимого греха! В самом же деле Ненилина псалтирь была действительно «непокровенная», то есть никогда она этой книги не закрывала.

Круглый год Ненила переходила из избы в избу, справляла сорокоуст: неумолчно и гнусливо читала псалтирь за условное награждение деньгами от торговых людей и отсыпками мучкой и толокном от людей неимущих. Жила она при этом в чужих людях на всем готовом, угощалась у богатых чайком, а у бедных пчелиным медком, до которого была великой охотницей. Выручку всю целиком, без утайки, приносила она в келью и передавала матушке.

Поговаривали, что у богомолок водились денежки зарытыми в подъизбице; побаивались, чтобы их лихие люди не убили и не ограбили. Но эти толки умолкали всякий раз, когда Фекла Васильевна жертвовала в новую церковь годовой обиход богослужебных книг, или покупала к старой церкви новый колокол, или шила праздничные ризы. Затем опять богомолки с прежней готовностью продолжали, не помня зла недобрых слов и худых слухов, приходить на помощь желающим и нуждающимся и опять копили денежки на церковную нужду, про которую знали лучше и вернее других.

Со своими духовными они были на короткой ноге, и самому архиерею имя их было известно.

Общие уверения и, грешным делом, самомнения сбили старух на одну сторону: все они считали себя благочестивыми, а матушку Феклу даже заживо святою. Оттого, полагая себя выше и лучше других, все они были капризны, обидчивы, в высшей степени щекотливы и тяжелы и невыносимы характером. Это сознание выгнало их из семей, по этой причине им удалось, понявши и снисходя друг к другу, ужиться вместе, рассчитываться при случае лишь ядовитыми перебранками, а затем – неделей косых взаимных взглядов. Это же сдержало их от поступления в настоящий монастырь с плотными стенами, несмотря на то что оставался только один шаг, так как была и подготовка полная, нашелся бы и достаточный вкуп. Это же заперло Феклу Васильевну с Аннушкой в одинокой и душной избушке и не мешало Ненилушке подольше пить чай и есть сотовый мед по чужим гостеприимным дворам.

Чайный грех и страсть к сладенькому были их общим недостатком. При этом чай они пили до того густой, что у непривычных мог, как перец, першить в горле. Попивая чаек и заедая сдобными сгибнями, богомолки все время проводили в беседах о житиях и чудесах. Впрочем, не отказывали они себе в удовольствии промывать соседские косточки. Знали они по этой части на досуге, конечно, больше других.

Одно время проявилась было у них охота обращать молодых девушек к церкви своими рассказами и внушениями. Успех был поразительный: очень многие из невест в купеческих семействах стали подниматься с петухами и бегать к заутрене в городской монастырь. Родители пригрозились, потолковывали, что это-де значит подрывать семейное счастие, – умная Фекла вовремя остановилась.

Вскоре все горе было забыто, и о таком зле богомолкам напоминать перестали. После такого кризиса и они сами сделались осторожными и еще более углубились в созерцание и молчание.

Впрочем, за одной из них, именно за Ненилой, виделось еще и другое драгоценное художество, которое ценилось бабами если не больше, то в одну силу со знанием псалтири. Она мастерски умела на могилках водить «плачки» – не сбиваться и не стесняться, и с духовного разрешения.

Пробовал раз молодой благочинный пенять:

– Матушка Фекла Васильевна! От Ненилиных заплачек проходу нет! Панихид наших не слышно, петь не могу. Устав-от ты не хуже нас знаешь, указано ли?

– В уставах, ваше высокоблагословение, я не читывала, а у православных сколько лет-то дело ведется, знаешь ли?

– Да ведь это язычество.

– А ты бы остановил Ненилу-то. Она запоет, а ты пригрози на народе да разгони тех, кто ее слушает. Сам владыка покойный по этому делу проповедь сказывал, ведь и его не послушались. Твой тестюшко-то, коли баба туго разрешалась от родов, тоже не по уставу Царские-то двери отворял. За дальностью, когда поленится ехать, крестильные молитвы в шапку мужичью читал – и то шло у него за святое крещение. Показано ли такое-то дело в церковном уставе?

Благочинный молчал, покусывая кончики бороды и усов.

– По уставу-то, отец благочинный, при нужде и при болезни родильницы и новорожденного и я за священника идти могу: ведь и мирянину разрешено крестить во святое крещение. А как я откажусь, когда всякий про то знает и православная наша вера то разрешает? Ты поговори-ка о том с нашими бабами. Пробовал? А я об этом и со владыкой самим говаривала.

Благочинный смирялся. Фекла Васильевна посылала к нему медку да яичек, ребяткам поповым пряничков, а матушке попадье ситчику московского с Аннушкой. Ненила продолжала править свое дело по призыву и заказу с прежним искусством и мастерством.

Приходила баба, кланялась за соседку, приносила заручное, просила:

– Утоли ее, горемычную: места она не находит. Сама она вопить не умеет. Маринушка, которая знает, на богомолье ушла – взять негде: помоги, поплачь!

Приходила Ненила на погост и могилку, на которой, лежа грудью, билась кручина-вдова по своем муженьке – законной державушке.

Попадала Ненилушка в ее мысль и вторила ее горю: «Как жила я при тебе, было мне сладкое словечушко приятное, была легкая переменушка и довольны были хлебушки. Не огрублена была грубым словечушком и не ударена побоями тяжелыми, тяжелыми – несносными. Мне как будет жить после твоего бываньица? Буду вольная вдова да самовольная, буду я жена да безнарядная и вдова да безначальная…»

Отгадывала Ненилушка тоску матери по сыну, надеявшейся на то, что будут от него довольные хлебушки, крепкая заборонушка, легкая переменушка на крестьянской на работушке, – тоску по сыну именно в то время, «как пойдут удалые головушки на крестьянскую работушку, на муравные на поженки, на луга сенокосные, на разбористы полянушки; а опосля ты ей хрестьянской работушки на гульбища – на прокладище», и начнет при виде живого и чужого счастья «ошибать тошная тоскецюшка и призазябнет ретивое сердечушко».

Попадала Ненилушка и в мысли матери по преждевременно умершей дочери, «белой лебедушке, сердечном рожоном дитятке», с которой привелось разлучиться «не в пору да не в у вовремя».

– Не приходить мне к тебе, – пела Ненилушка, – по утрушку ранешенько, ко твоему ко крутому, ко складному сголовьицу, не будить, не тревожить тебя на крестьянску работушку.

Не положена ты белая, белая лебедушка,

На гумно да замолотничкою,

Во избу да водоносничкою,

На дворе да во коровничке,

Во поздний во доельнички.

Я работою тебя не грузила,

Я словечушком тебе не согрубила,

Я все угождала твою вольную волюшку

И содержала твою-ту красотушку

На твоем на белыем на личушке.

Умея вовремя искусно приладить свои дешевые старушечьи слезы, богомолка Ненилушка не затруднялась петь и за мужа об умершей жене, и детям за мать и отца.

Умела она петь и за сестру по брате, заводя надрывным жалобным голосом:

Мое ты тепло, красно летушко!

Ты скачоная жемчужина!

Ты кудрявая рябинушка,

Ты дозрела ягодинушка,

Ты сахарна семяниночка!

Как нонечку – теперечку

Нету летняго товарища,

Нету зимняго повозничка Завьялова!

И т. д.

Скучает сестра по брате, утешающая себя тем, что, не найдя его в молодецкой толпе, разглядывая по волосу, по возрасту, по белому личику, по ясным очешкам, по желтым кудерушкам, по цветным платьицам, возьмет листик гербовой бума́женки, спишет его красивую походочку и хорошую поговорочку, возьмет эту белую бумаженку во рученьки, поглядит на нее и убавит всю кручинушку с головушки и зазнобушку с сердечушка. А то ведь

Зазябло ретивое сердечушко

Без холодной ключевой воды

И без хрустальных ледочиков,

Без морозов без трескучиих,

Без хиусов полузимныих.

Я осталась кручинная головушка,

Будто рыбушка во сеточке,

Будто птиченька во клеточке!..

Всем угождает Ненилушка, даже и в том случае знает и подскажет стих, если у сирот, лишившихся родителей, остался, например, дядя, который может «наложить не по силушке работушку, не по розмыслам в головушку заботушку».

Не затем ходят к самой Фекле Васильевне, которая взяла на себя часть не обрядовую, а чисто нравственную и собственно духовную.

Так это все и знают.

– Матушка Фекла Васильевна! Пал слух, что сам-от у меня на сплаве убит бревном без покаяния, – вспомнит успокоившаяся вдова прошлогоднее летнее свое несчастье, – и то повелишь? Ноченьки не сплю, все мучаюсь: не умереть бы самой! Не пришел бы он за мной, не позвал бы за собой!