Продолжительнее была беседа при воспоминании об архимандрите, прославившемся святою жизнью и известном не только нашим собеседникам, но и повсюду среди богомольного люда, несмотря на то что монастырь его находился в глухих и отдаленных местах. Изречения этого старца передавались из уст в уста, все признавали его одаренным даром предвидения и предсказаний и заживо почитали и называли его человеком праведным.
Богомолу удалось посетить его, и архиерей с глубоким вниманием следил за подробностями рассказа очевидца.
– Дряхлый старец, удрученный болезнями, с трудом мог подняться с своих кресел, чтобы приветствовать во мне прежнего своего знакомца. Рано утром я уже нашел его посреди богомольцев, которые один за другим приходили принять его благословение. Каждого принимал он ласково, спрашивал имя, наделял образком и отпускал с назидательным словом. Я подивился его терпению при таком болезненном состоянии.
– Государь мой, – сказал он мне, – больше труда было этим усердным людям прийти к угоднику, нежели мне принять их. Да и у чего же я поставлен, если не буду благословлять их во имя святителя?
В числе посетителей был доктор. Он, видя страдания архимандрита, советовал ему многие средства для облегчения болезни. Амфилохий вниманием своим платил ему за участие и наконец сказал:
– Милостивый государь, вот уже многие годы, как я страдаю; знаете ли, какой единственный пластырь обрел я противу всех моих болезней? Терпение, государь мой, единое токмо терпение! Поскольку его приложишь к своим ранам, постольку и почувствуешь облегчения. Поверьте, что другого нет для моих недугов. Жизнь человеческая – как лампада: когда сосуд благоустроен, хороша светильня и масло чисто, тогда ясно горит и лампада. Но когда все в ней приходит в ветхость, скудеет елей и задувает ветер – а ветер наши собственные страсти, – тогда время ей погаснуть, и она гаснет сама собой.
При этом я невольно взглянул на лампаду, висевшую перед иконами.
– В каком благочестивом обществе провождаете вы все дни ваши? – сказал я праведнику.
– Извольте посмотреть, государь мой, – смиренно отвечал он, – вот на правую сторону от меня – святые угодники, прославившие своей жизнью Господа, а вот налево – благочестивые мужи, шедшие по следам их; но поелику они еще не удостоились прославления свыше, то, чтобы не смешать горнего с дольним, между ними утвердися здесь пропасть велика – я сам с моими немощами и грехами.
Провожая меня за святые ворота, он осчастливил меня таким напутствием:
– Желаю вам хотя некую часть того духа благодати, которым был исполнен сей подвижник.
Когда я переступил за ворота, он еще держал меня за руку. Я говорил:
– О, святая обитель! Как трудно с тобой расставаться.
Он отвечал:
– Чувствуете ли, что здесь, за оградой, совсем другой воздух? Вся свежесть, весь аромат ночи остались внутри стен, а здесь все дышит житейским. Теперь простите! Я стою на том пороге, где для меня должен кончаться мир.
Разговор еще долго продолжался в подобном роде.
Беседа кончилась, конечно, обедом, на котором главную роль играла стерляжья уха отменного вкуса (приготовленная будто бы, как сплетничают злые языки, на мясном или курином бульоне) и такая разварная осетрина, подобие которой можно встречать лишь на званых и заказных московских обедах. Жареная рыба также была отборная, и только сладкое желе показалось гостю несладким и слишком приправленным рыбьим клеем.
«Келейник сахар ворует», – подумалось гостю.
Архиерей сегодня хотел уезжать, но ради большого гостя остался, чтобы лично ознакомить (да и самому, кстати, посмотреть) с достопамятностями и древностями монастыря.
Вечерний чай пили вместе и разошлись довольно рано по монашескому правилу.
После совершения обычного келейного правила архиерей, ложась в нагретую и мягкую постель, слушал своего келейника.
– К вечерне выходили из монахов только четверо да послушники. Некоторых послушников не было, – обычно рапортовал долговолосый парень.
– А из рясофорных?
– Ни одного не выходило.
– Отец настоятель? – продолжал спрашивать владыка.
– Почивает с вечерен, – наушничал келейник и, получив благословение, отправился в сад погулять и попеть что-нибудь от Божественного в страх и поучение прочим.
Владыка заснул с мыслью не налагать взысканий, но принять все сообщенное к сведению и руководству.
Глава X
На другой день во время посещения церквей и ризницы осмотрено было Евангелие, написанное полууставом рукой подвижника и им же оправленное в медные наугольники грубого дела. Показали часослов, также с пометою руки преподобного, его крашенинные ризы, деревянные сосуды, воздвизальный крест, служебное Евангелие и многие вещи, жертвованные московскими царями и, конечно, с именами, завещанными царем Грозным, и с неизбежным и красноречивым добавлением: «Помяни, Господи, иных убиенных, их же имена Ты, Господи, веси».
Понял ли значение монастыря посетитель – неизвестно: в сочинениях его остались только возгласы, украшенные яркими цветами хрий.
В сущности, этот вопрос был прост и разъяснение его немудрено.
После татарского погрома, пожогов и всяческих разорений в населенной срединной и южной Руси, когда народ рассыпался по безопасным местам в лесах и за болотами, пришел в северную лесную Русь неведомый человек.
Выстроился он кельей на высокой горе, у подножия которой протекала река. Здесь пришлец очутился в полном уединении и, стало быть, в таком месте, которое никому не принадлежало. Он начал валить и расчищать лес; приготовлял место для пашни, на которой неустанно трудился, а в келье также неустанно молился Богу. Здесь же нашли его случайно, но вскоре другие блудящие люди, известные в те времена под именем «гулящих людей», то есть оставившие разоренные дома, не платившие никаких податей и ищущие пашни при содействии и под защитой влиятельных людей и опытных хозяев.
Отшельник, сделавшись духовным лицом, мог быть именно этим защитником и сберегателем людского труда. Все уже знали тогда, что татарские власти особенно почитали русское духовенство и ему подвластных. Они освобождали их от всех податей и повинностей, позволяли судиться своим судом. Живущие на монастырских землях свободны были от всех даней на вечные времена, а также и от всяких пошлин. Таким людям дозволялось даже убить татарина, попавшегося на воровстве, и не отвечать за это никому.
Строили свободные люди усердием своим церковь Спаса. Проходящий игумен постригал подвижника в монахи, ближний епископ посвящал его в иереи: ставился монастырек из пришлых людей, из которых одни делались хозяевами-монахами, другие – рабочими, то есть бельцами, основатель – игуменом. Под деревянным монастырьком выстраивалась из свободных людей слобода, жители которой и тянули тягло на церковь и на князя. Они перестали называться «гулящими» и «бобылями», а сделались людьми тяглыми, живущими под Христом, – «крестьянами».
Они тынили монастырь и двор, сгоном орали землю на монахов, сеяли, жали, возили сено, косили десятинами и также возили на монастырский двор. По большой реке они же ставили зимой и летом езы, ходили на невод по малым притокам, осенним временем били бобров и забивали истоки; прудили пруды, оплетали сады. На Пасху и Петров день приходили к игумену со всем, кто что мог принести.
Молотили рожь, пекли хлебы, мололи солод и варили пиво уже сами иноки, во главе которых образцом и примером стоял неусыпный настоятель.
Соединенными и усердными трудами вскоре пришельцы достигли того, что могли ставить запасные избы и назначать дворы, на которые и созывали новых насельников. Свободно располагавшие выбором места для жительства особенно усердно шли сюда и оставались здесь. Бессемейные и престарелые постригались. В монастыре вскоре объявился настоятель и братия со властями: келарем, трапезником, ватажником, дьяком и даже посельскими старцами в то время, когда настойчивым трудом удалось врубиться далеко в лес и устроить отдаленные хозяйства.
Один раз, идя на такое дело, в одной стороне новые люди натолкнулись на соседа. Дело было так.
Накосили монастырские пришельцы сено, сложили в стога, приехали с возами взять сено про зимний запас, а оно все растаскано, и остожья вырыты и брошены. Стали допрашиваться, стали искать; объявились такие же новые пришлые люди, расчистившие лес и заводившие пашню. Межи встретились и перепутались.
Клали соседи между собой такой обычный уговор: «что от пня к дубу, а от дуба к лесу, да на березу, а на березе сук вислой» – то наше; и опять путались, опять начинали споры. Из чужих людей выбирался любой пройти по меже и для доказательства призвать в посредники и свидетели мать сыру землю (то есть положить на голову дерн), но монастырщина принимала то дело за языческое. Выбирался из них один: брал образ Пречистой, ставил себе на голову и шел по той же меже, которая казалась ему справедливой, и решал спор. Но и этого оказалось мало: надо было обращаться под защиту властей.
На беду и кстати, в другой раз и в другой стороне, объявлялось новое горе: попались неведомые люди, черномазые, скуластые, сыроядцы. Земли они не пахали, а на лес была у них вся надежда: тут и зверь, и птица, то есть товар и пища. Тут и святые места, где жили боги их и стояли в виде деревянных чурбанов. Эти шли с упорством и оружием, грозили пожечь все и всех выгнать.
Надо было строить земляную крепость и искать сильной защиты: явилась вторая большая нужда.
Сам настоятель собрался в путь. Трудными непроезжими дорогами добрался он до стольного города, где при помощи благочестивых добрых людей доходил до властей. Объявляли ему государеву милость: в сочельник на Рождество Христово становиться пред государевы светлые очи.
Когда на «стиховне» начали певчие государевы петь стихари, дальний пришлец подходил со святыней. Государь сходил с своего места и, не отходя от него, принимал своими руками ту святыню – образ Спаса, просфору и святую воду в восковом сосудце.