Бродячая Русь Христа ради — страница 61 из 80

Из-за конюшни Корнилий, впрочем, и других дел не проглядывал, не зевал, когда и белку собирать придет время. Взглянет он и сразу смекнет, каковы черева выйдут в квасах, и хребтам определит цену настоящую. Глаз его не ослаб и видит всякую беличью воду: которая синяя, подсиняя, темная, межеумочная, головная белая и подголовная с желтоватой подводкой. Когда подбирать начнут – его зовут, потому что никто лучше, вернее и экономнее этого трудного дела не сделает. По его указаниям веди кройку смело: и на одну, и на обе.

Любуясь на проворство и знание его, кто и покрепится, а всякий непременно сказывает:

– Тебе бы рясу-то снять, надеть наш мужичий полушубок да торговым делом заняться: в самую пору.

Поговаривали, что он ходил в доле с самым богатым заводчиком и держал за ним деньги для содержания мастерских изб и сам такую хотел на задах у себя выстроить, да побоялся владыки, и о компании своей никому не сказывал, и от всех скрывал.

Подойдет к руке перекупка соленых рыжиков – не побрезгует Корнилий и этой статьей и позовет скупщика поглядеть товар, а зашел поглядеть – поп товар сбудет выгоднее других. От этих дел стал он с достатком обеспечен, по крайней мере настолько, что держал два самовара, разводил цветы в комнатах и выхолил китайский розан и герань в таком виде, что похвалил их сам архиерей – знаток и любитель цветов, про которого у этого попа всегда находилась заветная бутылочка иностранного вина в высокую цену. Приедет жданный гость, между прочими разговорами, после обеда, насчет лошадок пошутит и запрещения не положит, простит.

В виду Корнилия и по сравнению с ним другие священники, соседи его, далеко отстали. Евтихий, например, приехал с любовью к книгам, а из-за них со спорами и бесконечной страстью к наставлениям и поучениям. Из-за страсти к поучениям он исчудачился до того, что мужики считали его полоумным, не понимая его мертвенной книжной ученой речи. Всего меньше он годился в пастыри и проповедники неграмотным людям. Всего меньше он мог внушить к себе уважение по той распущенности и равнодушию к земным благам, не исключая и собственного продовольствия и пропитания, что составляло большое горе попадьи и предмет удивления сельских крестьян. Днями он не поест совсем, а когда приведется – ест много, и все без разбору. Когда нападет на него «говорун» – ничем его не уймешь, и другой смелый так и оставит его середь улицы договаривать про себя и на ветер. Ряска на боку, надетая криво, пояс подпоясан, когда напомнят, волосы не причесаны, сам неизменно суетлив и с судорожными движениями.

«Скорей бы жить в монастыре, чем на приходе», – думали все, да раз это же самое сказал ему в глаза и сам архиепископ, посетивший приход его.

Что дадут за требу, только то у Евтихия и в корысти, если не догадается сердобольный сметливый человек пособить ему посильным приношением. Если нужно было попадье ответить сетующей на бездолье, трудную жизнь и безденежье, она отвечала слезливой печальнице:

– Поженила бы я тебя на своем попе Евтихии – не такие бы еще слезы проливала.

Тяжелая жизнь с непрактическим ученым мужем не сделала, однако, из нее ни простой тряпки, ни поломойки, но такую, которая смотрела в оба и вовсе не зевала там, где можно было поживиться.

На досуге она, между прочим, успела выучить наизусть полные святцы: открывай любую страницу, требуй любое число в подряд и вразбивку – она имена всех святых высчитает и безошибочно скажет. К ней ходили за справкой, она сама не опускала из виду ни одной именинницы, не забывала ни одного пирога. Только два слабые места знали за ней: имена святых, почивающих в киевских Феодосиевых пещерах, она не знала, в Антониевых помнила нетвердо, зато имена всех сорока мучеников и 70 апостолов хорошо знала и пересчитывала. Особенно прославилась она отчетливым знанием всех канонов. С ними ходила на войну против старух-раскольниц и одерживала над ними победу, всегда с успехом, не выходя в спорах из тропарей, кондаков и икосов.

– Вы сметану-то да творог небось на себя собираете? – умела она раз спросить просфорню и сторожиху, собиравших петровщину, то есть молочные скопы и овечью волну.

– А где это указано? – не давала она спуску ни этим бабам, ни раскольницам. – Что в Писании-то говорится?

И ей вспоминалась толстая книга «Маргарит» – любимое чтение всех попадей, а в ней Златоустово слово «О лжеучителях», и, как живая, встала перед глазами та страница «Слова» и в ней строки со словами: «Волну и млеко от стад емлюще, а о овцах не пекущеся».

В доказательство и эту тяжелую книгу притащила, и это место указала. Сталось большое дело, совершился переворот: начали носить петровский принос в пользу причта не только того, к которому принадлежала Евтихиева попадья, но и во всех соседних приходах.

Агафоник жил прижимками и вымогательствами и зорко высматривал, куда можно налететь и где хапнуть.

Дело нехитрое, была бы охота: запрещений на раскольников вышло много, так много и таких крутых и резких, что и не придумать способов набраться сил, чтобы подчиниться им и примириться. Агафоник знал их все на память, даже из тех, которые всеми были забыты. Так, например, не велено было выносить тела умерших раскольников на их собственные кладбища: он не воспрещал, глядел сквозь пальцы; когда просили его разрешения – продавал его; когда хоронили, не предупредив, налетал и брал уже втрое. Поговаривали, что он записывал раскольничьи браки в книгу, но не венчал. В набегах своих он доигрался до того, что все его считали кляузником и доносчиком, человеком неуживчивым. Его переводили из прихода в приход, как человека беспокойного, и тем еще больше разорили его и возбудили в товарищах всеобщую к нему нелюбовь. Про похождения его рассказывали многочисленные анекдоты. Мужики говорили свое:

– Самое зелье! Этот поп – что худая баба, и не приведи ты Господи!

– Когда бы убрали, то ли бы дело было!

– С вострым ногтем поп, что коршун!

Неуживчивое скитание по разным приходам развило в нем лихорадочную жадность ко всяким легким стяжаниям, достающимся без труда и не требующим терпения. Вдобавок от семинарии сохранил он странные манеры кривляния и дурных привычек, которыми прорывался и во время служений, вызывая улыбки и насмешки. Всеми был не любим и с раскольниками ладил лишь тем, что, находя в приходе старого письма образа или старой печати книги, не считал их заветными. Поговаривали даже, что он этим кормился и, если бы остановился на одном каком-нибудь месте, имел бы теперь и деньгу.

Поп Иван Чадо (прозванный так за то, что за обедней, после сугубой эктении, возглашал старинное добавочное прошение «О чадех и домочадцех», выпевая его при этом с особенным усердием) ничем особенным не отличался. Он как и на погостенском совещании упорно промолчал, покряхтывал и сплевывал, и никто не позаботился узнать его мнение, так и на приходе был молчалив и угрюм. Он принадлежал к отживавшему типу малограмотных, отправлявших церковные службы не по книгам, а больше по памяти. За раннее развитие громкого голоса его из риторики поставили в дьяконы; из дьяконов за безответное смиренство и из сострадания к необыкновенно большому семейству посвятили во священники.

Когда он попал в приход, где преимущественно распространен был раскол, судьба его там разрешилась просто. Филипповские начетчики, расходясь в толковании слова или текста, смеясь, говорили между собой:

– Не пойти ли к Чаду?

– Не поп ли Иван так разумеет, не он ли обучал?

И когда ради шутки обращались к нему за толкованием, Иван отвечал одно:

– Не дразните меня – не люблю. Покиньте вздор, ступайте к бабам.

Не ценя себя как пастыря и учителя, он ценил в себе право совершителя обрядов и тайн. На запутанную свадьбу был прост и охотлив. Точно так же не отказывался отпевать покойников по раскольничьему обряду, а одного из их наставников не задумался даже проводить на раскольничье кладбище. Его смиряли за то в монастырской келье, но поп Иван до сих пор вопрошает:

– За что?

Погостенский благочинный тем только и жил, что досталось ему из сбережений дяди-архиерея и что сносилось обычным поклонным от товарищей – сослужителей его благочиния. Не имел он ни нужды, ни желания прибегать к тем способам, которыми пробавлялся его предместник.

Тот, заручившись требником Петра Могилы, под рукой и тайно, и, конечно, за возвышенную плату, отчитывал по нем и руководился им во всех случаях, где было приглашение и вызов. Знали про то в отдаленных окрестностях и приезжали к попу подводы из чужих приходов:

– Погостенский поп знает и читает такие молитвы, которым других попов не учили. У него на всякую притку отказ есть.

Требник Могилы после смерти попа достался по наследству его сыну – погощенскому дьякону; стал требник кормить с хлеба на квас и дьякона. Дьякону это кстати: по науке отца он и прежде умел гадать на псалтири, подвешивая ее на ножницах, подбирая и растолковывая вскрывшиеся на случай стихи псалма всем тем, кто его о том просил и кто верил, что и дьякон, как и покойник-батько, и колдун, и знахарь. Да и не верить было нельзя: дьякон был охотник до пчел (весь огород уставлен был пчелиными колодками) и еще ни один рой от него не улетел. Ходит он с курчавой рыжей головой и хохлатой бородой промеж ульями, как по церкви с кадилом, ходит без сетки середь шумливых роев, и ни одна пчела его ужалить не смеет.

Старый безголосый дьячок успел приспособиться к огороду и выращивал такую капусту, что на базарах ее считали самой лучшей. Городские мещанишки-маклаки приходили даже к нему на дом, перебивали и переторговывали ядреный товар на корню. Старик был доволен, но кучился и жалобился встречному и поперечному, когда стали путать цену и сбивать его со счету, заведя новую моду – покупать капусту не по грядам, а по сотням кочней. Один такой маклак в соблазн даже ввел его, когда пришел торговаться в церковь и из алтаря вызвал на клирос. Пока старик на пальцах считал да в уме пересчитывал, перекладывая гряды на сотни, священник велел начинать часы и возглас дал: вместо «аминь» и «слава Тебе, Боже наш, слава Тебе» вышло вслух всей церкви и всех предстоящих: шестью шесть – тридцать шесть.