Бродячая Русь Христа ради — страница 79 из 80

– Это, пожалуй, ничего, что, когда соберутся книжники и начетчики, нет любы между ними, как велено. Когда же сойдутся грамотеи, мужик да баба, и любы есть, и согласие, и переписка бывает – «свету-пресвету – тайному совету». Так и у филипповских случается, и во всем мире так. Худа большого не видно, спорить искони веков не умеем, слушать другого не хотим, а норовим, как бы ухватить его за широкое горло, и чем кто толковее сказывает, тем тому скорее хочется перегрызть горло. Большое худо – неправильные толкования, да когда идут на кривотолки, да начнут подделывать и перевирать, как самим хочется, раздоры вводить, новшества предлагать.

Стал Алексей Иваныч сомневаться и разочаровываться с тех самых пор, как не полюбилось ему учение о милостыне Беляева, воспрещающее подавать ее мирским вопреки Христовой заповеди, обещающей блаженство тем, кто творит милостыню без разбора. Совсем он был смущен толкованием о крестном знамении и примириться не нашел в себе сил со враньем в цветнике о папе Формозе.

Толковал наставник:

– Печать Антихристова заключается в трехперстной щепоти.

И место в цветнике указал.

– У папы Формозы по умертвии его бысть отрублены три перста правой руки, и когда бросили их наземь, земля, разверзшись, поглотила их. А когда и самый труп Формозов бысть брошен в Тибер-реку, тогда вода претворилась в кровь и рыбы изомроша.

– Может, и так, и похоже, а сем-ко спрошу у единоверческого дьякона: сам он бывал мужиком, к истине-то тоже из-за хлеба заходил в тех же лыковых лаптях? Вот известно про него, что и в Сопелках он живал, и разные виды видывал. Пошлю-ка верного человека дойти до него и вопросить.

Сказывал дьякон, и на Кириллову книгу ссылался, и в ней то место указывал о еретичестве папином, где прямо говорится, что отрублены персты у Формозы не за то, что крестился и благословлял ими, как делают это никониане, а за то, что подписал этими самыми тремя перстами согласие об исхождении Св. Духа и от Сына.

С этих пор стал Алексей Иваныч еще чаще оглядываться и больше всматриваться. Чем дальше, тем стало хуже – перевертывается все вверх ногами, словно другие глаза стали. На церковные потиры хулу возносят. А кто указал творить это в его воспоминание, дондеже приидет?

Ссылаются на апостола, велевшего исповедовать согрешения друг другу. Но откуда вы взяли разрешение связывать на земле и разрешать на земле?

«И впрямь, предречения-то в писаниях не про нас ли? С нами ли, полно, Христос-от? Ой, грехи мои тяжкие!» – стало думаться Алексею Ивановичу.

Про паспорты на ум ему тут пришло: «Переменяются прежние имена, не велят сказывать фамилии, где родился, где отечество, а я-де – пустынный воспитанник, христианин есмь. А разве родившегося в Вифлееме Христа не записали в кесареву перепись? А разве утаивал он себя перед народом и учениками своими: кто он и откуда есть? А при распятии на кресте что было написано над главою его? Господь сам нам изрек: все мимо идет, небеса и земля мимо идут, а словеса никогда не прейдут. А мы вот и подати избегаем платить, учим и других не воздавать кесарево кесареви, а Божия Богови. Вот-де наша церковь не в бревнах, а в ребрах; да про нас ли писал апостол-то: «Вы есте церковь?» Не повапленный ли мы гроб, погляжу я, наполненный смердящими костями?

– А промахнется кто, – спрашивал ученик у наставника, – попадет в недобрые руки и в ежовые рукавицы – что делать?

– Разрешаем тем склоняться на обращение к церкви, в чем и первые наставники такие примеры являли. Да об этом на ушко и по большому секрету, как верному и надежному старцу.

Еще больше у Алексея Иваныча защемило сердце: дальше в лес – больше дров.

– Так ли апостолы-то? – спросил он и заскорбел.

«Вот хвастались, – долго думал он потом, – и все тому сильно веровали, что наставник – чудотворец: он такой имеет быстрый ход в ногах, что, ежели чуть на шаг отступит от никонианина, его уж и нет. А у конвойщика-то по дороге в город Петрозаводск оставил в руках лепешок рубахи. Где чудо и где благодетельство? Положил ли он тут душу за други, как Спаситель указал, хотящий не жертвы, а милости? Не тать ли и разбойник наставник наш, не входящий дверьми и не внемлющий гласу?»

Стал Алексей Иваныч осматривать повапленный гроб свой и разглядывать смердящие кости; увидел ли что сам, услыхал ли от других – все проверял и вновь примерял, оглядывая.

Слышал Алексей Иваныч и ужаснулся.

– До чего дошли! Одного дурака довели до такого умоисступления верой своей, что он взял да на Страстной неделе около Волосова в зароде сена и сжегся[34].

Видел Алексей Иваныч: Григорий Летихин из дер. Залесья переходит из подполья в подполье, по домам, ища душевного спасения, и все на следах красивой девки, которую заметил он в скрытницах. Куда она – туда и он: отстать не может. Выскочил он из мира для нее, она же его и теперь все за собой водит. Больше ему ничего и не надобно.

Видел – ходит Яков Логинов из Куткиной и тоже все душевного спасения ищет. В 40 христолюбивых домах пережил, молодую жену свою бросил, весь свой капитал с собой унес и при себе таскал, однако наставнику в руки не отдал. Был он зато у наставника в большом пренебрежении, не пользовался в его саде никаким почетом; за это рассердился и ушел восвояси к жене, у которой и хранились все его деньги.

Слышал потом Алексей Иваныч, что когда этот Логинов вернулся домой, то жены своей не нашел: и она ушла из миру и скрывалась в Лугах, в подъизбице христолюбца, который Логинову был должен.

Пришел Логинов к должнику, спрашивает:

– А что, раб Божий, есть у тя моя жена?

Тот начал ратиться и клясться:

– Нет, и не ведаю где.

Когда же Логинов шепнул ему, что он долг ему прощает:

– Только скажи, где моя жена?

Этот хозяин кивнул головой на то хранилище, где была баба. Тогда Логинов тихими стопами подошел к дверям затворного прируба, толкнулся и увидел жену в охабке скрытника из деревни Залесья Федора Косухина, который тоже бежал от тюремного заключения за долги.

Знал Алексей Иваныч слепую женщину Устинью, которая тоже жила в их саде в скрытницах, но по бедности не принесла сюда ничего. Видел он, как старицы и старцы морили ее за то голодом и накладывали на нее такое число лестовок, что слепая едва в целый день управлялась с ними. «Сами ели вдосталь и рыбно, и крупивчато, и медовое, насбиранное со всех стран, а слепой Устинье давали только сухого хлеба, и то не по многу». Раз стали делить насбиранное избранными сборщиками – большое и крупное поступило на руки наставникам, перепало и на долю Устиньи рубля полтора. Стала слепая с деньгами этими скучать, еще больше жаловаться, проситься на мир, не умолкая, да так усердно, долго и много, что деньги у нее отобрали, а ее почти в одной рубашке и рубишном суровом сарафане вытащили из пустыни на мир. Пригрозили ей и клятву с нее взяли никому не говорить об убежище, а не то пообещали удушить или утопить ее в реке. Да с Устиньи теперь хоть и не бери клятвы: вышла она из затвора совсем зачумленная, сидит в углу и молчит целыми днями. Когда пристают к ней с вопросами, баба вздрагивает и творит только молитвы, а толковых ответов никто от нее добиться не может. Ходит она понурив голову и пугливо оглядывается. Когда и о простых житейских и невинных делах идут расспросы от знакомых баб, Устинья вступает светлыми минутами в разговор не иначе, как предварительно оглянувшись вопросительным взглядом на ту большуху, которая ее по нищенскому положению приютила и прикормила, и как будто спрашивает на то ее разрешения и благословения. Совсем извелась баба. Да и молодые девки переделываются в затворах на ту же стать: иная и есть не станет, пока не дадут и не напомнят, и на всякий приказ и требование готовы и безответны, на большое подобие бессловесным домашним животным.

Устинья все-таки добилась своего, и счастье ее еще пуще укрепляло зависть и досаду Алексея Иваныча; как быть и куда идти, когда по дряхлости лет и приемыш его от него, безденежного и скорбного человека, по сущей справедливости совсем отказался? Вот теперь сиди и гляди в эту неперелазную стену, что встала промеж лесной избушкой и вольным светлым миром. Закладывали и складывали эту стену другие, а доделывал сам же он своей рукой в простоте и наивности сердца.

Сидит за этой стеной не он один, Алексей Иваныч, сидят и другие в том же темном неведении, что на всякие высокие стены придуманы лестницы, а в нынешние времена можно, дескать, прямо пробивать, умеючи, широкие и проходные лазы.

– Да как поверить этому, а не поверить наставникам и их великим клятвам, что за стеной невылазная яма, называемая Сибирью, что если и участились на миру разговоры о приостановке преследований и об ослаблении в последнее время мучений и казней, то это один лишь обман и ловушка? И из «Истории о Выговской пустыни Ивана Филиппова» то видно, и из «Сказаний» филипповцев слышно, но этому нельзя вполне доверяться. Не пощадят. Как, например, выйти на мир Павлу Александрову (в скрытниках Ивану, бывшему крестьянину Повенецкого уезда деревни Морской Масельги)? Он ли не был ярым скрытником и злым врагом и ненавистником греховного и проклятого мира? Да полюбил бабу. Сманила она его на мир, и скрывался он у ней в Каргопольском уезде, и за нее он рад душу заложить и выкупать эту душу не станет. В скрытницы ее сманивал он, и слышать баба о том не хотела. Как быть? Надо выбираться на мир: ничего лучше не сделаешь, как ни придумывал. Заразился он этой скверной болезью – тоской по вольному свету, а лекарств в лесных избушках никто не знает, а кто и, зная, нарочно не сказывает. Опять-таки как тут быть? А для милой бабы не только вышел, а даже бы и выбежал. Как выбраться? В Масельге, на родине, Александров записан без вести пропавшим – отправят туда по этапам. За этап платить надо, а чем? Платеж разложат на мир, а в Масельге откажутся, не примут: сгинь-де ты и пропадай. Нам и так-то тебя не надо было и не жаль, а тут вон за тебя еще выкуп весь мир плати. Вот опять и этот странник гляди в упор в неперелазную стену.