Бродячая женщина — страница 10 из 30

Вторая

Рынок Кармель похож на бабкин сундук. Тёмная потёртая резьба на крышке, глупые картинки с красавицами наклеены изнутри, стенки выстланы пожелтелой советской газетой. Открой и сразу увидишь нелепые, немного затхлые фартуки и халаты, их можно сразу отложить, только не пропусти среди хлама тонкий платок с кружевом и вышитую льняную рубашку. Несколько номеров «Работницы» и «Крестьянки», сохранённые ради рецептов и выкроек, мельхиоровая ложка, зачем-то белое чайное блюдце и венчик для взбивания. Жестяная коробка из-под монпансье, в которой лежат украшения: ширпотреб, облагороженный временем до винтажа, костяная брошка, тяжёлое некрасивое кольцо тусклого золота и нитка бус из гранёного чешского стекла. Альбом с фотографиями – это интересно или не очень, смотря сколько тебе лет. Подростку тоска, а взрослый долго будет выслеживать собственные черты, медленно проступающие на лицах предков, разглядывать платья и военную форму, надеясь, что своё разночинское происхождение можно проапгрейдить до благородного или хоть до экзотического. Ах, деревянная шкатулка с письмами, чьи лиловые буквы выцвели до бледно-розового; ах, мешочек лаванды и коричная палочка, потерявшие запах; ой, мумифицированный мышиный трупик. Бессмертные ёлочные игрушки: тысячи детей однажды разбивали эту золотую сосульку, серебряную шишку, часы-будильник, ежа и фосфорицирующий шар – а они вот они, целы. Документы в красных, синих и зелёных корочках, машинка для закатывания консервов, шерстяная шаль в розах. Карамелька. Уже проглядывает дно, уже понятно, что клада не будет, разве под нижним слоем газет найдётся облигация выигрышного займа. Откладываешь в кучу вещей деревянную пирамидку без одного среднего кольца, берёшься за коробку пуговиц, споротых с десятка состарившихся кофт и пальто, но потом снова тянешься к игрушке. Краска на кольцах и на верхнем запирающем конусе облупилась, но ты вдруг видишь пирамидку новой, сияющей, неожиданно огромной, выскальзывающей из твоих маленьких пальцев. Большая рука возвращает тебе потерю, но не даёт засунуть в рот, ты мимоходом гладишь чуть смуглую кожу и снова сосредоточиваешься, а тебя тем временем ловчей усаживают на тёплых коленях, на синем байковом халате, вон на том.

И только тут в тебе что-то взрывается.


Вот и рынок Кармель такой. До невозможности жалкий сначала, в своих попытках прельстить поддельными кроксами, майками с люрексом и неистовой сувениркой. Обсчитывает, впаривает недозрелую клубнику под слоем красной, пахнет гниющими фруктами. Но рядом будет прилавок со свежими и нежными цветами, и столы с золотой пахлавой, и мешки с приправами, и чаши с хлебом. Ты уже не впервые здесь и точно знаешь, что у этого старика пита только из печки, а там на углу её просто подогревают; что неприветливая тётка приносит по пятницам витые халы с маком и кунжутом и шоколадные рулеты; а мальчик с апельсиновыми волосами продаёт сок дешевле всех, и в ноябре нужно покупать гранатовый по пятнадцать – просто скажи ему garnet, big. Один продавец во фруктовом ряду шизофреник – каждые пять минут дико орёт двумя разными голосами; а сыром торгует симпатичный лысый чувак, говорящий по-русски. Ты неторопливо движешься вместе с толпой, напеваешь продавцам шабат шалом, обменивая свои деньги на ласковый запах булочек, на сливочную мякоть и горчинку камамбера, на тайны пряностей, на сладость и подлинность жизни.

Странно, что еда, повседневная и скоропортящаяся, так легко возвращает к вечным радостям, к древней чистой силе дома и земли. Ты уже почти правдив, как ужин крестьянина, и прост, как кило картошки; ты буквально в двух шагах от просветления – и тут раздаётся сирена.


Вторая воздушная тревога приключилась с нами на рынке Кармель, мы забежали между двумя павильонами – несмотря на временность и шаткость торговых рядов, там обнаружились вполне надёжные бетонные стенки, под которыми мы и встали вместе с чёрным парнем и его девушкой. Прослушали вой и сильный, слишком близкий к нам бум. «Ишь ты, рядом». – «Над морем». Подождали. «Всё закончилось?» – спросил парень на языке, каким объясняются «гражданские лица» всех времён и народов, вечно попадающие под раздачу. Я изобразила собою неопределённое согласие, и мы разошлись.

Мы потом гуляли и ели, и снова гуляли, и вечер не отличался от прошлонедельного шабата ничем, кроме того, что каждый дом на каждой улице, будь то образчик колониального стиля, баухауса или простая небоскрёбина, мы непроизвольно оценивали на предмет возможности переждать сирену.

Но это всё не очень серьёзно, ведь нет смерти для ёлочных игрушек, байкового халата, горячих лепёшек, созревших гранатов, бабкиного сундука и рынка Кармель, а значит, и для меня.

Теперь, когда всё хорошо

У меня в голове рассыпался текст, раскрошился, как раздавленная лампочка, и я не могу структурировать материал, который уже есть. Вижу, как надо писать, где поставить акценты, но когда пытаюсь, получается «колонка», прости господи.

Я поэтому начну с конца, с того, что не уходит уже вторую неделю.


Вдруг замечаешь, что в городе многовато сирен. То аларм сработает на чьей-то машине, то амбуланс проедет, крича, – хотя, казалось бы, зачем так надрываться в три часа ночи, когда дороги пусты. Тембром они, впрочем, отличаются от той, но думаю, я бы плохо спала по ночам, если бы у меня была необходимость реагировать на сигнал тревоги. Но я случайно живу на нулевом этаже, поэтому пусть себе воет. Когда меня привели показывать квартиру, снятую заглазно, я едва не впала в депрессию, потому что мы начали спускаться по узкой тёмной лестнице в облезлый подвал. Но внутри оказалось чисто и мило, так что я успокоилась, а уж с началом всех этих событий и вовсе почувствовала себя прекрасно – безопасно и самый партер. Я везучая.


После теракта мне позвонили несколько человек, но прежде всех две подруги из самых горячих городков страны. Там не как у нас, там обстреливали круглосуточно и, правда, убивали. И жители большую часть времени бегали в убежища и обратно, а в промежутках отбивались от звонков испуганной родни и друзей. И я подумала, что они теперь поимеют некоторую компенсацию, вызванивая tel-avivit. За это время меня, так или иначе, потеребили все, кроме родителей. И это не оттого, что они мало любят, а просто Интернета у них нет, и телевизор особенно не смотрят. И я этому рада, им было бы очень страшно, не то что мне здесь. Я-то знаю, что ничего со мной не случится.


Сейчас город уже отошёл, а первое время я чувствовала, как он грустит и тревожится, как в едином ритме затаивает дыхание или выдыхает. О, как горек стал Тель-Авив в первый военный шабат, как тих. Как он злился и тосковал после взрыва в автобусе. Как безрадостен был в день заключения перемирия. И как он сейчас возвращается к себе, обычному.


Я теперь иначе отношусь к бетону. В Москве он уродливый и безнадежный, а тут я начала испытывать едва ли не нежность к толстенным перекрытиям, ведь они означают безопасность. Притом есть очень красивые бетонные здания в стиле баухаус, правда, красивые.

Последнюю тревогу этой войны я застала в Неве Цедеке. Прелестный туристический район почти пуст после заката, но как только мы ускорили шаги и стали искать укрытие, открылась дверь, и смуглая женщина позвала нас к себе. Испанская еврейка непонятного возраста сначала причитала – весело причитала – на иврите, затем перешла на что-то вроде ладино, а потом и вовсе помянула Санта Лючию. И когда после всего мы вышли из её дома, с соседних крыш нам помахали мужчины: оказывается, с виду безлюдная улица полна наблюдателей, которые готовы были о нас позаботиться, – не та, так эти открыли бы нам свои двери.


Но я всё возвращаюсь на площадь Бялик, к первой в моей жизни воздушной тревоге.

Только через пару дней после неё я смогла «поговорить об этом» с мужем.

Когда началось, я сидела на краю фонтана, там ловится муниципальный вайфай, а Дима читал поодаль на скамейке. И вот, услышав сирену и увидев человека, который зазывал всех прятаться, я, ни секунды не медля, подхватила сумочку, айпадик и быстрым шагом устремилась спасаться. Только у самого крыльца вспомнила, что я вообще-то тут не одна, и оглянулась. Дима уже зашевелился, и я с чистой совестью начала подниматься по лестнице. И он потом сказал мне:

– Я доволен, что ты разумно реагируешь. Не заметалась, а сразу направилась куда надо.

– Мне так стыдно. Я же кинулась спасать самое дорогое – себя. Даже не подумала о тебе.

– Но ты всё-таки оглянулась у крыльца. Не думай, я видел и оценил.


Звук сирены пробуждает атавистическую тревогу, ноги сами несут в безопасное место. И это хорошая, здоровая реакция. Я слышала о людях, с которыми приключается натуральная истерика вне зависимости от степени реальной опасности, потому что в Тель-Авиве нам ничего не угрожало по большому счёту. Но я почувствовала на себе, как работает механизм. Человеческое выветривается, остаётся инстинкт. И любой, кто может удержать его в узде и хотя бы открыть дверь другому человеку, уже победил в своей личной войне.


Травма ли у тебя, деточка? Да упаси господь. У меня печаль.


Самой душераздирающей фотографией тех событий для меня стали не кадры с кровищей и развалинами, а та, на которой изображена женщина в синих брюках, которая стоит на четвереньках на тротуаре и прячет под собой ребёнка.

Для меня это картинка не про героизм или страх. Она о том, что́ человек имеет спрятать под животом в последние пятнадцать секунд перед смертью. Ребёнка. Кошку. Или у него есть только собственный живот.

Она также о том, как легко слетает с нас цивилизованность. Полторы минуты назад ты была женщиной в розовом платье, а теперь – животное в поисках укрытия.

И она, конечно, о том, что лучше бы не знать о себе ничего такого.


И когда вы – вы все – станете в следующий раз говорить о политике, о войне, о правых и неправых, попробуйте вернуться к той точке отсчёта, которую задаёт эта фотография. Готовы ли вы оказаться там; готовы ли вы утверждать, что кто-то другой должен там оказаться во имя справедливости и общего блага; вы точно уверены?