— Сможете! — твердо ответил козлобородый. Полежаев расхохотался.
— Но чтобы выполнять соц. заказы в творчестве, нужен определенный склад ума! Вы знаете, это не всем поэтам доступно. Хотя я знал такого товарища, который целиком себя посвятил выполнению такого рода заказов. Правда среди читателей он не снискан славы, зато от местных отцов получал все, что желал. Как же его фамилия? Черт… Забыл! Он возглавлял девять лет тому назад местную писательскую организацию. Да как же его? Он еще стихи у молодых воровал…
Полежаев вдруг заметил, как покрылось серыми пятнами лицо директора и как напряглась и затрепеталась его жиденькая бородка и сам он сжался, как вратарь перед штрафным ударом, и вдруг внезапный просвет сверкнул в кудрявой голове Полежаева. Черт! Да это же бывший секретарь правления!
Такого конфуза поэт не испытывал давно. Две минуты держалась гнетущая тишина, на третьей Полежаев не выдержал и рассмеялся.
— Словом, — сказал он, — я не смогу работать на заказ. Я не так устроен, что ли? Душа не выносит тягомотины. Словом, не смогу. Но благодарю за доверие…
— Сможете! — сказал козлобородый твердо.
Полежаев удивленно поднял глаза и испытал новый порыв неприязни к бывшему секретарю правления писательской организации. Жесткий взгляд ущемленного самолюбия пробудил в душе поэта мушкетерскую гордость.
— Я же сказал, не смогу! — ответил он упрямо. — Это даже зависит не от моей воли.
— Любая воля обезволивается! — сверкнул очками козлобородый.
— Только не поэта! — ответил Полежаев, расправляя плечи. — Может, вы уже считаете меня рабом своих желудей? Да я плевать на них хотел! Я их неделю уже не жру! Да мне они, сказать откровенно, опротивели с первого дня!
Мушкетерская гордость, хлеставшая через край, неожиданно стала смешиваться с поросячьим желанием откушать желудей. «Ой, не к добру! — дико подумал Полежаев. — И на кой черт я о них вспомнил?»
Козлобородый разразился самым безобразным и отвратительным смехом, которым может хохотать человек с ущемленным самолюбием, и, круто повернувшись к поэту спиной, бросил через плечо:
— Посмотрим.
Он удалялся прочь, и по его нервно подрагивающей спине Полежаев понял, что невольно разворошил в нем столько дерьма, которое непременно выплеснется и на него самого, и на всех отдыхающих кооператива «Возрождение».
— Посмотрим! — крикнул бывший секретарь угрожающе, садясь в свои «жигули». Потом подозвал Наташу, обронил ей что-то неприятное в лицо, отчего глаза у нее выкатились, и наконец укатил со зловещим ревом.
Как мужчина может простить женщине все, что угодно, но только не кривые ноги, так и поэт может простить своему собрату по перу любые пороки, но только не бездарные стихи. В одну секунду Полежаев проникся глубоким презрением не только к директору, но и к его милосердному кооперативу «Возрождение». «О каком милосердии может идти речь, — искренне удивлялся поэт, — если в его книгах одна сплошная туфта? Как можно, так примитивно рифмуя и с трудом запичкивая в размеры слова, метить себя в вожди?»
Десять лет назад, когда секретарь правления обломовских писателей Хвостов выпускал ежегодно по книге, Полежаев с друзьями буквально катались по полу от бессмертных стихов обломовского секретаря. Их литобъединение, пожалуй, было единственным, которому книги Хвостова приносили искреннюю радость. «Сейчас, правда, уже никаких радостей в жизни», — вздыхал про себя Полежаев, и продолжал проникаться благородным презрением к сумасшедшей идее Хвостова преобразить мир при помощи желудей. Но особенно унижало скандального поэта предложение Хвостова быть его придворным стихотворцем. Но ведь нужно быть идиотом… Да-да, несомненно все монархи, приближающие к себе великих художников, — идиоты. Сколько ни корми его как волка, сколько ни одаривай королевской милостью, все равно художник будет видеть в своем господине лишь посредственность для искусства, и всегда в душе его будет презирать за это, несмотря на высокие титулы.
И бывший секретарь правления союза писателей знал это как никто другой, и злость бушевала в его чахлой и тщеславной душонке. «Жигули» летели через березовую рощу, через дубовую, потом по проселочным дорогам, наконец — по шоссе, а бывший секретарь все никак не мог успокоиться и, выруливая самым невероятным образом, неустанно бормотал себе под нос: «Ничего-ничего… Скоро ты у меня захрюкаешь…»
Первая книга Хвостова, которая вышла после долгих и мучительных пьянок с сотрудниками издательства, не пользовалась ни малейшим успехом среди читателей. Не пользовалась успехом и вторая книга, как впрочем, — все остальные. Его книгами были завалены все книжные прилавки и киоски города; их продавали в нагрузку И регулярно сдавали в макулатуру, Но все равно почему-то на книжных складах количество их не уменьшалось.
Книги Хвостова не хотели замечать ни загадочные читатели, ни столичные критики, будто их не было совсем. Но ведь книги были! И было их десять штук…
Хвостов завидовал тем поэтам, которых крыли последними словами и в прессе и в подворотнях, на которых свирепо набрасывался весь многонациональный и многотысячный отечественный союз писателей, у которых и была то всего одна подборка в каком-нибудь задрипанном журнале, а их стихи рвали друг у друга из рук, и переписывали с листочка на листочек…
О стихах Хвостова хранили скорбное молчанье.
Он пробовал поить критиков, и критики, изрядно выпив, обещали непременно написать что-нибудь эдакое, но то ли у них у всех не в порядке что-то было с памятью, то ли у них отшибало дар речи при виде поэтических сборников Хвостова, но книги его по-прежнему находились в дремучем неведеньи для читателя.
Хвостов пробовал писать классически, пятистопным ямбом, современно, размашисто, изощренно, наконец — совершенно искренне заверял весь свет в своей горячей любви к Родине, но его любовь-почему-то никого не трогала, кроме товарищей из обкома, которые удосужились прочесть обложку и потом долго жали руку, желая новых трудовых успехов.
Хвостов вынашивал годами образы, метафоры, не спал ночами как Бальзак, уходил в запои как Есенин, и вдруг что-то сверкало оригинальное в мозгах. Но приходили семнадцатилетние пацаны и небрежно сыпали такими метафорами, что волосы у Хвостова вставали дыбом. Зависть терзала его и днем и ночью, и чтоб как-то утешить свое тщеславие, он, при помощи своих хитроумных штучек, пробрался в ответственные секретари правления. Теперь он над всем этим разболтанным молодняком был начальником, и те без всякого трепета заваливали его своими рукописями. И читая их небрежные, непричесанные с грамматическими ошибками стихи, Хвостов приходил в ужас от сумасшедших их оборотцев. Злость опять бушевала в его душе, и тогда он стал выписывать наиболее оригинальные строки у молодых и вплетать в свои стихи. Молодой поэт практически беззащитен. Только с напечатанными ранее стихами можно доказать плагиат. Но где же им доказать, когда их никто не печатает.
И чтоб еще более усугубить их положение, он писал на них разгромные рецензии, прятал письма, приглашающие молодых поэтов на семинары, обзванивал редакции и выяснял, кого хотят включить в план, и если включали молодого, он тут же собирал экстренное бюро из писательских пенсионеров, и они вместе сочиняли решительный протест.
Но однажды он все-таки попался на плагиате, и молодые поэты дружно подали на него в суд. Пустившего уже корни на этом месте, Хвостова трудно было свернуть, но они, озлившиеся на него как собаки, навалились всем миром. И теперь когда он вспоминал последнее собрание в правлении союза, где на повестке дня стоял один вопрос, об отстранении его от должности, слепая и черная ярость охватывала все его нутро.
— Ничего-ничего, — повторял Хвостов скрежеща зубами, изо всех сил давя на педаль, — скоро вы у меня все захрюкаете!
Когда он въехал в город, уже опускались сумерки. Накрапывал дождь. Туча будто ватным одеялом накрывала с головой и без того не солнечный город… И опять тянуло ко сну.
Но единственно только злоба не дает спать в этом проклятом городе. Подкатив с визгом к управлению кооператива в Ореховом переулке, он выскочил из машины и, даже не захлопнув дверцу, бешено влетел на второй этаж. Пнув дверь собственного кабинета, он моментально сорвал с телефона трубку и, услышав, как оборвались позывные гудки, крикнул зловеще в микрофон:
— Вколите ему третий укол! Да-да… Сию же минуту…
Радужный туман, в котором пребывал Полежаев все это время, рассеялся в ту же секунду, как только рассеялась выхлопная отрава «жигулей» Хвостова. Теперь ему все здесь было не мило: ни домики, ни покой, ни даже Наташа. Он вернулся в свою утреннюю комнатку и рухнул на кровать носом в подушку. За окном стал накрапывать противный маленький дождик.
— Как быть теперь? — думал Полежаев. — Вернуться обратно в город? Но там сонные физиономии, вечные лужи, пустые прилавки, нервотрепка в общественном транспорте… Нет! Там жить не любят. Там любят спать. К тому же квартира под локатором, а под небом вечная слякоть… Заявиться к жене? Это в высшей степени бесславно. Уехать в Сибирь на заработки… но какие там сейчас заработки. А чем собственно здесь плохо? — сверкнула неожиданная мысль. — Во-первых, еще не выгоняют… а в-третьих — кормят.
Стемнело. Дождь усилился. За горизонтом сверкнула молния, и в дверь постучалась Наташа. Она была мокрой и испуганной.
— Бегите отсюда! — прошептала она. — Бегите немедленно! Вы здесь пропадете! Бегите, я умоляю…
— С какой стати? — буркнул Полежаев.
— Ни о чем не спрашивайте! Бегите и все. Вам нечего здесь делать.
— Мне нечего делать и дома.
— Неужели этот свинарник заменяет вам дом?
— Не ваше дело!
Наташа заплакала.
— Неужели вы не видите, как тут люди превращаются в свиней?
— Кто не захочет — не превратится.
— Господи! — закричала Наташа. — Вы думаете человеческая воля может совладать с проклятым «желудином»? После третьего укола уже никто не останавливается. Алкоголиков и наркоманов можно вылечить, от желудей — никогда. Он врет, что у него есть нейтранилин… Мне приказано вколоть вам третий укол и перевести в команду Ниф-Ниф.