— Это замечательно, Рэй. — И Джафи вытащил свою записную книжку и вписал туда мою молитву, и покачал в изумлении головой: — Это действительно, действительно замечательно. Я научу этой молитве монахов, которых встречу в Японии. У тебя все правильно, Рэй, беда только лишь в том, что ты так и не научился добираться до таких мест, как вот это, ты позволил миру утопить себя в его навозе, он тебя достал… Хоть я и говорю, что сравнения одиозны, но то, о чем мы сейчас говорим, — истинно.
Он вытащил свой грубый булгур и вывалил в него пару пакетиков сушеных овощей, потом высыпал все в котелок, чтобы сварить вечером. Мы начали прислушиваться, не раздадутся ли йоделы Генри Морли, но все было тихо. Мы уже стали беспокоиться за него.
— Самое неприятное может быть то, черт бы его побрал, что он свалился с камня и сломал себе ногу — там, где ему никто и помочь-то не сможет. Это опасно… Я, правда, и один здесь хожу, но я-то — старый горный козел.
— Есть уже хочется.
— Мне тоже, черт, скорей бы он уже дошел. Давай побродим тут, поедим снега, воды попьем и подождем еще.
Мы так и сделали, обследовали верхнюю часть плоского плато и вернулись. Солнце уже ушло за западную стену долины, темнело, розовело, холодало, по зазубринам поползло больше оттенков лилового. Небо было глубоким. Мы уже начали различать бледные звезды, по крайней мере — одну-две точно. Вдруг услышали дальний крик:
— Йоделахи-и! — и Джафи подпрыгнул, вскочил на большой валун и завопил в ответ:
— Хоо! хоо! хоо! — Вернулся наш Йоделахи.
— Он далеко?
— Да Боже мой, судя по звуку — он еще и с места не трогался. Он даже до начала долины с валунами не дошел. До темна он сюда вряд ли доберется.
— Что будем делать?
— Давай выйдем на край утеса, сядем там и будем ему кричать. Возьмем орешков, изюму и пожуем пока. Подождем — может, он не так далеко, как я думаю.
Мы вышли на край, откуда было видно всю долину, и Джафи уселся на камень в полной позе лотоса, вытащил свои деревянные четки и принялся молиться. То есть, он просто держал четки в руках, сложенных ладонями кверху, большие пальцы соприкасались, и смотрел прямо перед собой, не шелохнувшись ни косточкой. Я, как мог, устроился на соседнем камне, мы оба ничего не говорили и медитировали. Только я медитировал с закрытыми глазами. Тишина напряженно ревела. До того места, где мы сидели, звуки ручья — клокотанье и плеск — из-за скал не долетали. Мы слышали еще несколько меланхоличных «йоделахи-и» и отвечали на них, но каждый раз крики казались все дальше и дальше. Когда я открыл глаза, розовое все больше становилось лиловым. Засверкали звезды. Я провалился в глубокую медитацию, ощутил что горы — это действительно Будды и наши друзья, и испытал жуткое ощущение странности того, что во всей этой долине — только три человека: мистическое число три. Нирманакайя, Самбхогакайя и Дхармакайя. Я молился о безопасности, а фактически — о вечном счастье для бедного Морли. Однажды я открыл глаза и увидел Джафи: тот сидел твердый как камень, и мне захотелось рассмеяться — так смешно он выглядел. Но горы были зело торжественны, таким же мрачным был и Джафи, и, если уж на то пошло, я — тоже, да и сам смех, на самом деле, — вещь серьезная.
Это было прекрасно. Розовый цвет сгинул, скоро все стало лиловым сумраком, и рев тишины был как нахлынувшие алмазные волны, перекатывавшиеся по жидким папертям наших ушей: этого хватало на то, чтобы успокоить человека на тысячу лет. Я молился за Джафи, за его будущую безопасность, за счастье и в конце концов — за то, чтобы он стал Буддой. Все это было совершенно серьезно, все это было совершеннейшей галлюцинацией, совершеннейшим счастьем.
Скалы — это пространство, — думал я, — а пространство — иллюзия. У меня был целый миллион мыслей. У Джафи — тоже. Меня поразило, как он может медитировать с открытыми глазами. А больше всего меня поразило — чисто по-человечески, — что этот невообразимейший паренек, жадно изучавший и восточную поэзию, и антропологию, и орнитологию, и все, что только есть в книжках, бывший крутым маленьким искателем приключений в горах и на лесных тропах, к тому же вытаскивает вдруг из кармана свои жалкие и прекрасные деревянные четки и начинает торжественно молиться совсем как какой-нибудь святой из пустынь древности: как же поразительно видеть это в Америке с ее сталеплавильными заводами и аэродромами. Мир не так уж плох, когда в нем есть такие джафи, — думал я и радовался. Все болящие мышцы, голод в желудке — само по себе достаточно погано, к тому же — тебя окружают темные скалы, и рядом нет никого, кто мог бы успокоить тебя поцелуями и тихими словами; но вот просто сидеть здесь, медитировать и молиться за весь мир с другим серьезным молодым человеком — уже ради этого стоило родиться, чтобы потом умереть, как это и произойдет со всеми нами. Что-то получится из этого во Млечных Путях вечности, простирающихся перед всеми нашими призрачными непредубежденными взорами, друзья. Мне захотелось рассказать Джафи все, о чем я думал, но я знал, что это не имеет значения; больше того — он все равно и сам все это знал, а молчание — золотая гора.
— Йоделахи-и! — спел Морли, было уже темно, и Джафи произнес:
— Что ж, похоже, он еще далеко. У него хватит ума разбить сегодня внизу собственный лагерь, поэтому пошли готовить ужин.
— О'кей. — И мы для его успокоения еще пару раз поорали «хоо!» и оставили беднягу Морла темной ночи. Мы знали, что ума ему достанет. Так и оказалось: он стал лагерем внизу, завернулся в оба своих одеяла, улегшись на надувной матрас, и проспал всю ночь на той несравненной счастливой лужайке с озерцом и соснами, и рассказал нам об этом на следующее утро, когда, наконец, до нас добрался.
10
Я пошарил вокруг и насобирал маленьких палочек, чтобы разжечь огонь, а потом пошел собирать хворост и закончил тем, что подтаскивал к костру здоровенные валежины, валявшиеся повсюду. Мы раздули такое пламя, что Морли должен был его увидеть за пять миль, вот только сидели мы в глубине плато, и нас от него скрывал утес. Костер испускал мощные заряды жара, которые впитывались в наш камень и отбрасывались им назад с такой силой, что мы сидели там как в парнике, и только кончики носов у нас подмерзали, когда мы высовывали их наружу, чтобы принести дров или воды. Джафи залил булгур в котелке водой и начал варить его, помешивая, а в перерывах смешал составные части шоколадного пудинга и стал кипятить его в отдельном котелке, который вытащил из моего рюкзака. Еще он заварил свежего чаю. Потом достал две пары палочек, и ужин скоро у нас был готов, чему мы повеселились. Это был самый вкусный ужин всех времен. За оранжевым светом нашего костра виднелись громадные системы неисчислимых звезд — и отдельными огнями, и венериными подвесками, и млечными путями, несоизмеримыми с человеческим пониманием, все — холодные, голубые, серебряные, а наша пища и наш огонь были розовыми и славными. Как и предсказывал Джафи, во мне не было ни капли желания выпить, я совсем об этом забыл, мы забрались слишком высоко, поход — слишком трудный, воздух — слишком резким, его одного хватало, чтобы опьянить тебе пьяный зад. Это был грандиознейший ужин, пищу всегда лучше есть скорбными щепотками с кончиков палочек, не набрасываясь слишком жадно, почему дарвинский закон выживания и применим лучше всего к Китаю: если не знаешь, как пользоваться палочками для еды, а лезешь ими в семейный котел вместе с теми, кто знает, то протянешь ноги. Но все равно в конце я уже помогал себе пальцами.
После ужина Джафи прилежно взялся за чистку котелков проволочной теркой и заставил меня принести воды, что я и сделал, сходив и окунув банку, оставшуюся от наших предшественников, в сияющий звездный бассейн ручья, слепил по дороге снежок, и Джафи вымыл посуду в горячей воде.
— Я вообще-то обычно не мою кастрюли, а просто заворачиваю их в свой синий платок, потому что на самом деле разницы никакой нет… но боюсь, такую уловку не сильно-то оценят в том мыльном доме на Мэдисон-авеню, как их там, эта английская фирма «Урбер и Урбер», ну, я в натуре не я буду, черт бы меня побрал, если сейчас же не достану свою звездную карту и не посмотрю, что за расклад там сегодня ночью. Эту уймищу наверху невозможнее пересчитать, чем твои любимые сурангамные сутрии, парень. — Поэтому он вытащил карту звездного неба, немного ее повертел и изрек: — Сейчас ровно восемь сорок восемь.
— Откуда ты знаешь?
— Сириуса бы не было там, где он есть, если б сейчас не было восемь сорок восемь… Знаешь, что мне в тебе нравится, Рэй? ты открыл мне глаза на подлинный язык этой страны — на язык работяг, железнодорожников, лесорубов. Ты когда-нибудь слышал, как эти парни говорят?
— А то нет. Был у меня один мужик, водила на бензовозе — как-то ночью подобрал меня в Хьюстоне, Техас, сразу после полуночи, когда один пидар, хозяин мотеля, который назывался не как-нибудь, а очень уместно, дорогой ты мой, «Дэнди-Кортс», выставил меня и сказал: если не сможешь уехать, ладно, так уж и быть, возвращайся и ночуй у меня на полу, — поэтому я часик подождал на пустой дороге, и тут катит этот бензовоз, а за рулем — этот чероки, он сам мне так потом сказал, его звали Джонсон, или Элли Рейнольдс, или еще как-то там; так вот, как он разговаривал, начиная с такой вот речуги: «Ну, малец, я свалил из хижины моей мамашки, не успел ты еще унюхать, чем речка пахнет, и подался на запад, и там на нефтеразработках в Восточном Техасе доездился просто до чертиков,» — со всяческими шуточками и прибауточками, и в такт тому, как говорил, он жал на сцепление, дергал за всякие рычаги, и вся его махина вздрагивала, а он несся по шоссе на семидесяти милях в час, разогнавшись так, как катила его история — великолепно, вот что я называю поэзией.
— Во-во, я о том же. Послушал бы, как разговаривает старина Бёрни Байерс — вот уж говорит так говорит, — у нас в Скагите: вот, Рэй, куда тебе надо приехать.
— Ладно, приеду.
Джафи, стоя на коленях и всматриваясь в свою карту, слегка нагибался вперед, чтобы выглянуть из-под старых суковатых деревьев этой скалистой страны, и был похож со своей бороденкой и всеми делами, и с этой мощной бугристой стеной позади, на то видение, что было у меня однажды: видение древних китайских Учителей Дзэна где-то в лесной глуши. Он склон