Бродяги Дхармы — страница 17 из 41

я Чистой давно услышал сам. Тем молодцам, кто только и знает дел, что пьет, и слов кто из пустыни моих не разберет, все будет попроще — как бутылка вина, как славный костер, да небес глубина. Когда же постигнуть возьмете за труд всю Дхарму старинных желаемых Будд, под деревом в пустыне вы с истиной садитесь — в Юме, Аризона, или где захотите, и не благодарите — не я придумал так, я лишь колесо вращаю, по-другому нельзя никак, ведь Разум — Творец, и причин не дано тому, что творимо: ему пасть суждено.»

— Ах, но это слишком мрачно и липко, как сон, — сказал Алва, — хотя рифма чистая, как у Мелвилла.

— У нас будет парящий дзэндо для пьяниц Бадди, чтоб они приходили, залегали и учились пить чай, как Рэй, учились медитировать, как тебе этому следует научиться, Алва, а я буду главным монахом дзэндо с большой банкой, полной сверчков.

— Сверчков?

— Да, сэр, вот что — сеть монастырей, в которые можно будет уходить, чтобы там монастировать и медитировать, у нас может быть по нескольку хижин в Сьеррах или в Больших Каскадах, или даже, как Рэй говорит, в Мексике, и у нас будут здоровенные дикие банды чистых святых людей, которые будут собираться вместе, пить, разговаривать и молиться, вы только подумайте, какие волны спасения могут течь из таких вот ночей, как эта, и у нас, наконец, там будут и женщины, жены, маленькие хижины для верующих семей, как у пуритан в старину. Кто бы говорил, что американские лягаши, республиканцы и демократы распоряжаются, что кому делать?

— А сверчки зачем?

— Большая банка сверчков, дай-ка еще хлебнуть, Кафлин, около одной десятой дюйма в длину, с огромными белыми усами, я их сам выращу, маленькие разумные создания в банке, они будут петь по-настоящему клево, когда подрастут. Я хочу купаться в реках и пить козье молоко, и разговаривать со жрецами, и читать только китайские книги, и бродить по долинам, и беседовать с крестьянами и с их детишками. У нас в дзэндо будут недели сосредоточенности, когда твой разум пытается улететь, словно бумажный самолетик, а ты, как хороший солдат, возвращаешь его на место и собираешь воедино с закрытыми глазами, только все это, конечно, неправильно. Ты слышал мои последние стихи, Голдбук?

— Не-а.

— Мать детей, сестра, дочь больного старика, девственница, твоя блузка вся разорвана, ты голодна и боса, я тоже голоден, прими эти стихи.

— Прекрасно, прекрасно.

— Хочу велосипед в полуденную жару, носить пакистанские кожаные сандалии, кричать высоким голосом приятелям — дзэнским монахам, стоящим в летних рясах из тонкой пеньки и с бритыми головами, хочу жить в золотых храмовых павильонах, пить пиво, говорить прощай, поехать в Йокогаму — большой жужжащий азиатский порт, полный судов и судей, надеяться, искать работу, возвращаться, снова уезжать, ехать в Японию, возвращаться в США, читать Хакуина, скрипеть зубами и все время дисциплинировать себя, ни к чему не приходя и так постигая… постигать, что мое тело и все остальное устаёт, заболевает, дрябнет, и так постичь все о Хакую.

— Кто это — Хакую?

— Его имя означало «Белая Неизвестность», его имя означало, что он живет в горах за «Северной Белой Водой», куда я пойду в поход, ей-Богу, там, должно быть, полно крутых соснистых ущелий, бамбуковых долин и маленьких утесов.

— Я пойду с тобой! (Это я.)

— Хочу читать о Хакуине, который пошел навестить этого старика, жившего в пещере, спавшего с оленями и евшего каштаны, и старик сказал ему бросить меритировать и думать про коаны, как говорит Рэй, а вместо этого научиться засыпать и просыпаться, он сказал: когда ложишься спать, ты должен сложить ноги вместе и глубоко вдыхать, а потом сосредоточиться на точке в полутора дюймах ниже пупка, пока не почувствуешь, как она становится таким мячиком силы, а затем начинай дышать от самых пяток наверх и сосредоточься на том, что говоришь себе: этот центр вот тут — Чистая Земля Амиды, центр разума, — а когда проснешься, то должен сразу начать сознательно дышать и немного потягиваться, и думать то же самое — видишь, весь остаток времени?

— Вот это — как раз то, что мне нравится, понимаешь? — сказал Алва. — Вот такие действительные указания к чему-то. А что еще?

— В остальное время, сказал он, не беспокойся о том, чтобы думать ни о чем, просто хорошо ешь, но не слишком много, хорошо спи, и еще старина Хаюку сказал, что ему тогда как раз стукнуло три сотни лет, и он себя чувствует так, что собирается прожить еще пятьсот, ей-Богу, и тут я подумал, что он до сих пор еще в этих горах может сидеть, если он вообще — кто-то.

— Или пастух пнул свою овчарку! — вставил Кафлин.

— Спорим, я могу найти в Японии эту пещеру.

— В этом мире нельзя жить, но пойти больше некуда, — засмеялся Кафлин.

— Что это значит? — спросил я.

— Это значит, что кресло, в котором я сижу, — львиный трон, а сам лев где-то ходит и ревет.

— И что он говорит?

— Он говорит: Рахула! Рахула! Лик Славы! Вселенная схряпаца и заглочена!

— А-а, херня! — завопил я.

— Через пару недель я еду в Приморское Графство, — сказал Джафи. — Пройду сто раз вокруг Тамалпаиса, помогу очистить атмосферу и приучить местных духов к звуку сутры. Что скажешь на это, Алва?

— Я скажу, что это миленькая такая галлюцинация, но я ее все равно люблю.

— Алла, с тобой беда в том, что ты себе не даешь достаточно ночного зазен, особенно когда снаружи холодно, а это — самое лучшее, а кроме этого, тебе надо жениться и завести детишек-полукровок, рукописи, одеяла домашней выделки и материнское молоко на своем счастливом драном половике, как вот этот. Заведи себе хижину неподалеку от города, живи скромно. Время от времени празднуй в барах, пиши и броди по холмам, учись пилить доски и разговаривать с бабусями, дурень чертов, подносить им вязанки дров, хлопать в ладоши у всяких святынь, принимать сверхъестественные блага, брать уроки составления букетов и выращивать у дверей хризантемы, и женись, ради всего святого, найди себе дружелюбное, ловкое, отзывчивое человеческое существо — девчонку, которой наплевать на мартини каждый вечер и дурацкую эмалированную технику на кухне.

— О, — произнес Алва, приподнимаясь в радости, — а еще что?

— Думай о ласточках из сараев и козодоях, кормящихся в полях. Кстати, знаешь, Рэй, со вчерашнего дня я перевел еще один куплет из Хань Шана, слушайте: «Холодная Гора — это дом без стропил и без стен, шесть дверей слева и справа распахнуты, зал — голубое небо, комнаты свободны и пусты, восточная стена сходится с западной, а посередине — ничего. Просители не тревожат меня, когда холодно, я развожу костерок, когда голоден, я варю зелень, мне не нужен кулак с его большим сараем и пастбищем… он лишь строит себе тюрьму, и попав в нее, уже не выберется, подумай об этом, это может случиться и с тобой».

Потом Джафи взял гитару и пустился петь песни; в конце взял гитару я и тоже сочинил песню, пощипывая струны, как мог, вернее, постукивая по ним кончиками пальцев — пум, пум, пум — и спел про товарняк «Ночной Призрак»:

— Это про полночного призрака из Калифорнии, но вы знаете, почему я подумал про Смита? Жарко, очень жарко, бамбук там вымахал до сорока футов, и хлещется на ветерке, и жарко, и кучка монахов где-то свиристит в свои флейты, и когда они читают сутры под постоянный барабанный бой танца квакиутлей, с риффами колокольчиков и палок, то это надо слышать — как пение большого доисторического койота… Во всех вас что-то упрятано, чокнутые, что хотят вернуться к тем временам, когда люди женились на медведицах и беседовали с буйволами, клянусь Богом. Дайте еще выпить. Всегда штопайте себе носки, парни, и смазывайте сапоги.

И, как будто одного этого было недостаточно, Кафлин спокойно, сидя по-турецки, выдал:

— Перья подточите, галстуки завяжите, почистите обувь, ширинки застегните, вымойте харю и причешитесь, пол подметите, пироги с черникою сотрите, глаза распахните…

— Пироги с черникой — это хорошо, — сказал Алва, серьезно оттянув себя за губу.

— Все это время помня, что я очень старался, но рододендрон лишь наполовину просвещен, а муравьи и пчелы — коммунисты, а трамваям скучно.

— А маленькие япончики в поезде «эф» поют «инки-динки-парле-ву!» — завопил я.

— А горы живут в полнейшем неведении, поэтому я не сдаюсь, снимай ботинки и клади себе в карман. Я уже ответил на все ваши вопросы, очень жаль, дайте выпить, мовэ сюже[18].

— Не наступи не яйцесоса! — пьяно вопил я.

— Попробуй, но не наступи на муравьеда, — сказал Кафлин. — Не соси всю свою жизнь, заглохни, тупица. Усек? Мое лев накормлен, я сплю у него под боком.

— Ох, — сказал Алва, — если б я мог все это записать. — Я был изумлен, просто изумлен своим сонным мозгом от чудесных молниеносных дротиков трёпа. Все расплывалось, мы были пьяны. Это была безумная ночь. Она кончилась тем, что Кафлин и я боролись, делая дыры в стенах, и чуть было не разнесли домик вообще: на следующий день Алва довольно сильно злился. В этом борцовском поединке я практически сломал бедняге Кафлину ногу; сам же засадил на целый дюйм занозу, которая вышла наружу почти что через год. Был момент, когда в дверях, как привидение, появился Морли с двумя квартами йогурта и спросил, не хотим ли мы. Джафи ушел около двух, сказав, что вернется и заберет меня утром, чтобы ехать на весь день и снаряжать меня по полной схеме. С Безумцами Дзэна все было в порядке, желтый дом находился от нас слишком далеко, нас оттуда не слышали. Но во всем этом была мудрость, вы это сами увидите, если как-нибудь ночью пройдетесь по пригородной улице, минуя дом за домом по обеим сторонам, в каждом — по лампе в гостиной, сияющей золотом, внутри — голубой квадратик телевизора, внимание каждой живущей семьи приковано, возможно, к одной и той же передаче; никто не разговаривает; во дворах тишина; на вас гавкают собаки, потому что вы проходите мимо на человеческих ногах, а не на колесах. Вы поймете, что я имею в виду, когда начнет казаться, что все в мире уже думают одинаково, а Безумцы Дээна давно стали прахом, и смех застыл на их устах из праха. Только одно скажу я в защиту этих людей, смотрящих телевизоры — миллионы и миллионы Одних Глаз: они никому не причиняют зла, пока сидят перед этим Глазом. Но ведь и Джафи никому не делал зла… Я вижу его в будущем, бредущего с набитым рюкзаком по пригородным улочкам мимо голубых телевизионных окон домов, одного, его мысли — единственные мысли, не подключенные к Главному Рубильнику. Что же до меня, то, быть может, ответ содержался в моей поэме про Бадди, которая продолжалась так: «Чья шуточка злая над нами, козлами? Кто, как крыса, свалил — так, что след в пустыне простыл? — спросил Монтанский Кент, улучив момент, у друга всех людей, что сидел в норе своей. — То Бог запсиховал, как индеец-нахал? Лишь жизнь Он подарил — да и то всех обдурил: сначала дал всем сад, потом забрал его назад, потом потоп наслал, и человек столько крови потерял. Ответь же нам, приятель, хоть ответ твой неприятен: кто смеется так дико над Гарри и Диком, и почему так подла эта Вечная Мгла, и где смысл и законы всего этого загона?» Я думал, быть может, мне удастся узнать, наконец, ответ от этих Бродяг Дхармы.