— Завтра днем, когда рванем на Стимсон-Бич, — сказал Джафи, — ты увидишь весь белый город Сан-Франциско у голубой бухты во множестве миль отсюда. Рэй, ей-Богу, позднее, в нашей будущей жизни, мы сможем жить среди этих калифорнийских холмов свободным и беспечным племенем, у нас будут девчонки и десятки лучистых просветленных карапузов, мы будем жить, как индейцы — в хоганах[31], питаться ягодами и побегами…
— А фасоли не будет?
— Мы станем писать стихи, у нас будет печатный станок, и мы будем их печатать — издательство «Дхарма-Пресс», — мы всё поэтизируем и издадим толстенную книжку ледяных бомбочек для сисястой публики.
— Ах, да публика не так уж плоха — она ведь тоже страдает. Всегда ведь можно прочесть, как где-нибудь на Среднем Западе сгорела хибарка из толя и в огне погибло трое детишек, там же фото плачущих родителей. И даже котенок сгорел. Джафи, как ты думаешь: Бог что — создал мир, чтобы развлечься, потому что ему было скучно, или как? Если так, то Он просто подонок.
— Хо, кого ты имеешь в виду под Богом?
— Просто Татхагату, если тебе угодно.
— Ну так в сутре говорится, что Бог — или Татхагата — сам не испускает мир из своей утробы, а мир появляетея только благодаря невежеству разумных существ.
— Но он же испустил из себя разумных существ — как и их невежество. Все это уж слишком убого. Я я не успокоюсь, пока не разузнаю, почему, Джафи, почему.
— Ах, да не отягощай ты сути своего разума. Помни, что в чистой сути разума Татхагаты нет вопроса «почему», нет даже никакого значения, придаваемого ему.
— Ну, тогда на самом деле ничего и не происходит.
Он кинул в меня палкой и попал по ноге.
— Ну, и этого тоже не случилось, — сказал я.
— Я действительно не знаю, Рэй, но ценю твою мировую скорбь. В самом деле. Вот посмотри на нашу вечеринку. Все хотели хорошенько оттянуться и очень сильно старались, но на следующий день мы все проснулись и ощутили какую-то печаль и отъединенность. Что ты думаешь о смерти, Рэй?
— Я думаю, смерть — наша награда. Когда мы умрем, то отправимся прямиком в нирванные Небеса — и все дела.
— Но предположим, ты переродился в нижних преисподних, и дьяволы пихают тебе в глотку раскаленные докрасна железные шары.
— Жизнь уже сунула мне в рот свою железную лапу. Я же не считаю это ничем, кроме мечтаний, сварганенных какими-нибудь истеричными монахами, которые не поняли мира Будды под Деревом Бо или, если уж на то пошло, мира Христа, который глядел сверху вниз, на макушки своих мучителей, и прощал их.
— А тебе на самом деле нравится Христос, правда?
— Конечно, нравится. Ведь, в конце концов, множество людей считает его Майтрейей — Буддой, который по пророчествам появится после Шакьямуни, ведь сам знаешь, что «Майтрейя» на санскрите означает «Любовь», а Христос ведь говорил только о любви.
— Ох, только не надо христианства мне проповедовать, я и так вижу, что на своем смертном одре ты станешь целовать крест, будто какой-нибудь старый Карамазов или как наш общий приятель Дуайт Годдард, который всю жизнь был буддистом, а в последние дни возвратился к христианству. Нет уж, это не для меня, я хочу по многу часов в день проводить в одиноком храме, медитировать перед запечатанной статуей Кваннона, которую никому никогда не дозволяется видеть, поскольку она — слишком могущественна. Бей сильней, старый алмаз!
— Все это вымоется.
— Помнишь Рола Стурласона, моего кореша, что уехал в Японию изучать камни в Рёандзи? Он поплыл на сухогрузе, который назывался «Морской Змей», и поэтому в кают-компании на переборке нарисовал здоровенное панно с морским змеем и русалками к восторгу всего экипажа — те врубились в него как ненормальные и все немедленно захотели стать Бродягами Дхармы. Теперь Рол восходит на священную гору Хиэй в Киото, быть может, по колено в снегу, а впереди наверх не проложено ни одной тропинки, круча круче, сквозь заросли бамбука и корявые сосенки, как на рисунках кистью. Ноги промокли, обед позабыт — вот путь восхождения.
— Ну ладно, а что ты собираешься носить в монастыре?
— Ох, чувак, то, что надо, — вещи в стиле старой Династии Тан, длинные, черные, просторные, с огромными опадающими рукавами и смешными складками: в них чувствуешь себя настоящим восточным человеком.
— Алва говорит, что в то время, как парни вроде нас залипают на том, чтобы стать настоящими восточными людьми и носить халаты, действительные восточные люди там читают про сюрреализм, про Чарльза Дарвина и торчат от западных деловых костюмов.
— Восток все равно с Западом встретится. Прикинь только, какая великая всемирная революция произойдет, когда Восток окончательно сомкнется с Западом, и только парни вроде нас могут все это заварить. Только подумай: миллионы парней по всему свету, с рюкзаками за спиной, бродят по глубинке, и ездят стопом, и каждому доносят весть.
— Это очень похоже на первые дни Крестовых Походов — Вальтер Безденежный и Петр Отшельник ведут оборванные банды верующих в Святую Землю.
— Ага, но всё то был сплошной европейский мрак и чушь, я хочу, чтобы у моих Бродяг Дхармы в сердцах была весна — когда цветочки по-девичьи распускаются, а птички роняют вниз маленькие свежие какашки, пугая кошек, лишь миг назад хотевших их съесть.
— О чем ты думаешь?
— Просто складываю в голове стихи, взбираясь на гору Тамалпаис. Видишь — вон она, впереди наверху, красивая, как любая гора на свете, у нее такие прекрасные очертания, я очень люблю Тамалпаис. Сегодня заночуем далеко за нею. До нее идти целый день, до самого вечера.
Приморские земли оказались более по-сельски приветливыми, нежели суровые Сьерры, в которые мы лазили прошлой осенью: здесь все было в цветах, цветах, деревьях, кустарниках, но у тропы росло и много ядовитого дубка. Когда мы дошли до конца грунтовки, то неожиданно попали в густой лес секвой и пошли по хоженой просеке — такой глубокой, что свежее утреннее солнце едва пробивалось сюда, и внизу было влажно и прохладно. Но запах здесь был чистым, глубоким и густым: пахло хвоей и сырыми стволами. Этим утром рот у Джафи не закрывался. Он снова стал маленьким мальчуганом, стоило лишь выйти на тропу.
— Для меня единственная лажа во всей этой затее с японским монастырем — в том, что, несмотря на весь свой интеллект и добрые намерения, американцы там настолько мало чувствуют настоящую Америку и то, кто люди, врубающиеся здесь в буддизм, есть на самом деле; к тому же, поэзия им совершенно ни к чему.
— Кому?
— Ну, тем людям, которые меня туда посылают и всё финансируют. Они тратят свои неслабые башли на устройство элегантных садиков, на книги, на японскую архитектуру и прочую чушь, которая никому не понравится и которую все равно не оценить никому, кроме разведенных американских богачей с круизов по Японии — а на самом-то деле им надо всего лишь построить или купить старый джапский домик с огородом, чтобы было место, где тусовались бы все наши кошаки и чувствовали себя буддистами: в смысле — чтоб был настоящий цветок чего-нибудь, а не просто обычная американская ебота с показухой для среднего класса. И все равно я этого жду не дождусь, ох как же хочется увидеть себя поутру — сижу я такой на циновках за низеньким столиком, стучу на машинке, а рядом — мой хибачи, на нем котелок с кипятком подогревается, а все мои бумаги, карты, трубка, фонарик аккуратненько убраны, а снаружи — сливы и сосны со снегом на сучьях, а наверху, на горе Хиэйдзан снег — все глубже, и повсюду вокруг — суги и хиноки, что значит — красное дерево и кедры, мальчик мой. Крохотные часовенки, упрятанные в глубине каменистых тропок, заповедные уголки, покрытые холодным мхом, где квакают лягушки, а внутри — статуэтки, висят масляные лампады и золотые лотосы, и картины, и все пропитано древними запахами благовоний, и стоят лакировенные раки со статуэтками. — Его судно отходило через два дня. — Но мне все-таки грустно уезжать из Калифорнии… вот поэтому я и хотел напоследок подольше посмотреть на нее сегодня вместе с тобою, Рэй.
Мы выбрались из глубины секвой на дорогу, где стоял охотничий домик, перешли на другую сторону и снова нырнули в кусты — на тропу, о которой, может статься, вообще никто не знал, кроме пары-другой туристов: и оказались в лесах Мьюир-Вудз. Они тянулись на много миль перед нами — целая огромная долина. Две мили нас вела старая дорога на лесоповал, а затем Джафи сошел с нее, и мы продрались по склону наверх и вышли на еще одну тропу, которая и вообще присниться бы никому не могла. Двинулись по ней: вверх-вниз вдоль кувыркавшегося ручейка — там, где его надо было переходить, лежали упавшие стволы, а иногда были перекинуты целые мостики: Джафи сказал, что их соорудили бойскауты, распилив бревна вдоль, чтобы по плоскому удобнее было идти. Затем мы вскарабкались по отвесной круче с соснами и вышли на шоссе, поднялись по заросшему травой склону холма и наткнулись на что-то вроде театра под открытым небом: он был выстроен в греческом стиле, вокруг — амфитеатр с каменными скамьями и голая каменная площадка для четырехмерных представлений Эсхила и Софокла. Мы попили воды и, разувшись, сели отдохнуть и посмотреть немую пьесу с самой галерки. Далеко внизу виднелся мост Золотые Ворота и белизна Сан-Франциско.
Джафи ни с того ни с сего начал вдруг визжать, ухать, свистеть и орать песни — просто переполнившись чистой радостью. Вокруг — ни души, никто не услышит.
— Вот так вот и ты будешь сидеть на вершине Опустошения этим летом, Рэй.
— Я буду распевать во всю глотку впервые в своей жизни.
— Да тебя там никто и не услышит, кроме, разве что, кроликов да медведя-критика. Рэй, Скагит, куда ты едешь, — самое замечательное место в Америке, там по ущельям змеится река, в ее долине нет совсем никаких людей, мокрые заснеженные горы плавно переходят в сухие сосновые и в глубокие долины, вроде Большой Бобровой и Малой Бобровой, и там еще остались самые лучшие в мире девственные угодья красного кедра. У меня из головы не идет мой брошенный пост на Кратерной горе: домик-то остался, а вокруг — никого, только кролики на пронизывающем ветру: ветер воет, они стареют, эти самые кролики в своих мохнатых гнездышках под валунами, им тепло, они жуют себе семена или что они там вообще жуют. Чем ближе ты к подлинной м