Бродяги Дхармы — страница 4 из 41

— Знак «взбираться», знак «вверх», знак «холодный», знак «гора», знак «тропа».

— Ну вот так и переводи: «Карабкаюсь вверх тропою Холодной Горы».

— Ага, а что тогда делать со знаком «длинный», знаком «горловина», знаком «забитый», знаком «обвал», знаком «валуны»?

— Где это?

— Третья строчка, тогда придется читать: «Длинная горловина забита валунами обвала».

— Да ведь так даже лучше!

— Н-ну да, я об этом тоже думал, но надо будет, чтобы одобрили специалисты по китайскому здесь, в университете, и чтобы по-английски звучало нормально.

— Слушай, какая четкая штука, — я оглядел его маленькую хижину, — и ты тут такой сидишь себе тихо, в этот тихий час, занимаешься совсем один, в очках…

— Рэй, тебе вот что надо — как можно скорее пойти со мною в горы. Хочешь залезть на Маттерхорн?

— Клево! А где это?

— В Высоких Сьеррах. Мы можем поехать туда с Генри Морли на его машине, взять рюкзаки и пойти от озера. Я к себе мог бы сложить всю еду и все, что нам понадобится, а ты попросил бы маленький мешок у Алвы и прихватил сменную обувь, носки и все остальное.

— А это что за иероглифы?

— Здесь написано, что Хань Шан после многих лет, проведенных в скитаниях по Холодной Горе, спустился повидаться с родней в городе — и говорит: «До недавнего времени я жил на Холодной Горе…» и так далее «…вчера зашел к друзьям и семье, и больше половины их пропало в Желтых Источниках…» это значит «смерть» — Желтые Источники… «А нынче утром я — лицом к лицу с моей одинокой тенью, не могу заниматься — глаза полны слез».

— Это тоже на тебя похоже, Джафи: заниматься с глазами, полными слез.

— Мои глаза вовсе не полны слез!

— А разве так не будет через много, много лет?

— Конечно, будет, Рэй… и еще вот смотри: «В горах холодно, здесь всегда было холодно, не только в этом году,» — видишь, он в натуре высоко, может, двенадцатъ или тринадцать тысяч футов или даже больше, в вышине — и говорит: «Зазубренные обрывы всегда заснежены, леса в темных ущельях изрыгают туман, трава еще только пробивается в конце июня, а листья уже начинают опадать в начале августа, и я вот здесь, летаю высоко как торчок…»

— Как торчок!

— Это мой собственный перевод, на самом деле он говорит: «вот я здесь, высоко, как сенсуалист из города внизу,» — но я это осовременил и облагородил.

— Четко. — Я спросил, почему Хань Шан стал для Джафи героем.

— Потому что, — ответил он, — Хань Шан был поэтом, горным человеком, буддистом, преданным принципу медитации на сущности всех вещей, к тому же, кстати, — вегетарианцем, но я еще по этому оттягу не встрял; я прикинул, что, наверное, в этом современном мире быть вегетарианцем — слегка отдает занудством, поскольку все разумные существа едят то, что могут. А он был человеком уединения, который мог отчалить сам по себе и жить чисто и верно самому себе.

— Это тоже звучит совсем как у тебя.

— И как у тебя тоже, Рэй, я ведь не забыл, что ты рассказывал мне, как в лесах там медитировал в Северной Каролине, и всякое такое. — Джафи стал очень печален, тих, я никогда не видел его таким спокойным, меланхоличным, задумчивым, голос его был нежен, словно голос мамы, казалось, он говорит откуда-то издалека с бедным страждущим существом (мною), которому необходимо услышать его призыв, он нисколько не прикидывался, он действительно был немного в трансе.

— Ты сегодня медитировал?

— Ага, я медитирую утром первым делом перед завтраком и всегда подолгу медитирую днем, если меня не перебивают.

— Кто тебя перебивает?

— Люди. Иногда — Кафлин, а вчера пришел Алва, и Рол Стурласон, и еще ко мне эта девчонка приходит поиграть в ябъюм.

— Ябъюм? Это еще что?

— Ты что — не знаешь про ябъюм, Смит? Потом расскажу. — Казалось, ему было слишком грустно, чтобы говорить сейчас о ябъюме, о котором я узнал две ночи спустя. Мы еще немного поговорили о Хань Шане и стихах на скалах, и когда я уже уходил, пришел его друг Рол Стурласон, высокий светловолосый симпатичный пацан — обсудить их предстоящую поездку в Японию. Этого Рола Стурласона интересовал знаменитый сад камней Рёандзи монастыря Сёкокудзи в Киото, который из себя не представлял ничего, кроме старых валунов, расставленных якобы в соответствии с мистической эстетикой — так, чтобы заставлять тысячи туристов и монахов каждый год совершать туда паломничество лишь для того, чтобы потаращиться на эти валуны в песке и через это обрести спокойствие духа. Я никогда не встречал настолько нелепых, но все же настолько серьезных и искренних людей. И больше ни разу не видел Рола Стурласона — он вскоре после этого уехал в Японию, но я никогда не забуду, что он сказал про эти валуны в ответ на мой вопрос:

— Ну а кто же расставил их в этом особом порядке, который такой четкий?

— Никто не знает — какой-нибудь монах или монахи, очень давно. Но в расположении камней есть определенная таинственная форма. Только через форму мы можем постичь пустоту. — Он показал мне фотографию этих валунов в песке, хорошо причесанном граблями: они походили на острова в море, как будто у них были глаза (их скаты), и их окружала аккуратно закрытая ширмами строгая монастырская терраса. Потом вытащил схему расстановки камней с проекцией сбоку и объяснил ее геометрическую логику и все такое, роняя фразы, вроде «одинокой индивидуальности», и что камни — это «толчки, вторгающиеся в пространство», и все это означает какие-то дела, связанные с коанами, которые меня интересовали не так сильно, как он сам, и в особенности — как милый добрый Джафи, заваривший нам еще чаю на своем шумном керосиновом примусе и подавший новые чашки почти что с молчаливым церемонным поклоном. Все это довольно сильно отличалось от того поэтического вечера.

4

Но на следующий вечер, уже около полуночи, Кафлин, я и Алва собрались вместе и решили купить большой галлон бургундского и завалить к Джафи.

— Что он сегодня делает? — спросил я.

— О, — сказал Кафлин, — может, занимается, может, трахается — посмотрим. — Мы купили этот пузырь далеко на Шэттак-авеню, приехали к Джафи, и я опять увидел там его жалкий английский велосипед. — Джафи ездит на этом велике целыми днями взад и вперед по Беркли с рюкзачком за спиной, — сказал Кафлин. — Раньше он так разъезжал по Рид-Колледжу в Орегоне. Он там достопримечательностью был. Мы такие винные попойки закатывали, имели девчонок, а в конце прыгали через окна и такие студенческие номера откалывали по всему городу…

— Ну он и чудной, — сказал Алва, прикусив губу в изумлении: он сам проводил тщательное и заинтересоварное исследование нашего странного шумно-спокойного друга. Мы снова ввалились в маленькую дверь, Джафи опять оторвался от изучения своей книги, на сей раз — американской поэзии, и лишь странно культурным тоном вымолвил:

— Ах! — Мы сняли обувь и прошлепали каких-нибудь пять футов по соломе, чтобы сесть с ним рядом, но я замешкался с башмаками, повернулся и издали показал ему пузырь, который держал в руке, а Джафи вдруг взревел: — Ага-а-ааа! — и с того места, где сидел по-турецки, подпрыгнул вверх и перелетел через всю комнату ко мне, приземлившись на ноги в позиции фехтовальщика с кинжалом, откуда-то взявшимся у него в кулаке, слегка коснувшись его кончиком бутылочного стекла с отчетливым «клинк». Это был самый поразительный прыжок, который я видел в своей жизни, если не считать чокнутых акробатов, похожий на прыжок горного козла, чем, как потом выяснилось, он и был. К тому же, Джафи напомнил мне японского самурая: ревущий вопль, прыжок, позиция и эта маска комического гнева — смешная рожа с выпученными глазами, которую он мне состроил. У меня сложилось впечатление, что этим самым он жаловался на наше вторжение, на то, что мы притащили вино, отчего он напьется и не сможет провести свой запланированный вечер за чтением. Однако без лишней волокиты он сам откупорил бутыль, хорошенько глотнул, и мы все уселись по-турецки и битых четыре часа орали друг другу разные новости — одна из самых веселых ночей у меня, типа такого:

Джафи: Ну, Кафлин, старый пердун, чего поделывал?

Кафлин: Ничего.

Алва: Что это за странные книги у тебя тут? Хм, Паунд, тебе нравится Паунд?

Джафи: Если не считать того, что этот мудила залепил везде японское имя Ли Бо и получилась вся эта известная хренота, то он ничего — на самом деле, он мой любимый поэт.

Рэй: Паунд? У кого это любимый поэт — такой претенциозный псих?

Джафи: Выпей вина, Смит, ты несешь чепуху. Кто у тебя любимый поэт, Алва?

Рэй: А почему никто не спрашивает меня про моего любимого поэта? Я знаю о поэзии больше, чем вы все вместе взятые.

Джафи: Это правда?

Алва: Может быть. Ты разве не видел новую книжку стихов Рэя, которую он только что написал в Мексике? «Колесо подрагивающего мясного зачатья вращается в пустоте, изгоняя нервный тик, дикобразов, слонов, людей, звездную пыль, дураков, ерунду…»

Рэй: Это все не так!

Джафи: Кстати, о мясе — вы читали новую поэму…

И т. д., и т. п., пока, наконец, это все не распалось на дикий фестиваль болтовни, воплей и в конце концов — песен, и все катались по полу от хохота, и закончилось все тем, что Алва, Кафлин и я, держась за руки, вывалились на тихую университетскую улочку, распевая «Эли, Эли» во всю глотку, уронили пустой пузырь прямо себе под ноги — вдребезги, а Джафи ржал, высовываясь из своей дверцы. Но из-за нас он вечером не позанимался, и мне от этого было нехорошо, пока на следующий вечер он не возник в нашем флигеле с хорошенькой девушкой и, войдя, не приказал ей раздеваться, что та сразу же и сделала.

5

Это соответствовало теориям Джафи о женщинах и любви. Я забыл сказать, что в тот день, когда к нему пришел его художник по валунам, сразу за ним вошла какая-то блондинка в резиновых сапожках и тибетской куртке с деревянными пуговицами и в общем разговоре поинтересовалась насчет наших планов забраться на Маттерхорн, и спросила:

— А мне можно с вами? — поскольку сама была немножко скалолазкой.