Иногда, сидя в лесу, я просто смотрел на предметы как они есть, стараясь все же постичь тайну бытия. Я смотрел на священные желтые длинные клонящиеся злаки вокруг моей соломенной подстилки, Трона Чистоты Татхагаты, они кивали друг дружке, волосато перешептываясь под диктовку ветра: «та… та… та…», тесные кучки сплетников и отдельные отщепенцы, здоровые, больные, полумертвые и падающие, целое живое травяное сообщество, то звонит под ветром, словно в колокола, то взволнованно встрепенется, все из желтого вещества, торчащего из земли, и я думал: Вот оно. «Ну-ка, ну-ка,» – говорил я им, и они разворачивались по ветру, мотая умными усиками, пытаясь выразить идею смятения, заложенную в цветущем воображении влажной земли, породившей карму корня и стебля… Было отчего-то страшно. Я засыпал, и мне снились слова: «С этим учением земля подошла к концу», снилась мать, медленно, торжественно кивающая головой, глаза закрыты. Что мне до утомительных обид и скучных неправд этого мира, человеческие кости – лишь тщетные, бесполезные линии, вся вселенная – пустая звездная пыль… «Я бхикку Пустая Крыса!» – снилось мне.
Что мне до вяканья повсюду блуждающей маленькой самости? У меня тут выброшенность, выключенность, ничегонепроисходимость, вылет, полет, улет, конец приема, обрыв связи, порванная цепь, нир – звено – вана – звень!
«Пыль моих мыслей собралась в шар в сем безвременье одиночества,» – думал я и улыбался, ибо наконец отовсюду сиял для меня ослепительно-белый свет.
Теплый ветер беседовал с соснами той ночью, когда на меня снизошло то, что называется «Самапатти», в переводе с санскрита – трансцендентальное посещение. Мозг мой отчасти дремал, но физически я полностью бодрствовал, сидя под деревом с прямой спиною, когда внезапно увидел цветы, розово-алые миры цветочных стен, среди неслышного «Шшш» безмолвных лесов (достичь нирваны – все равно что найти тишину), и древнее видение посетило меня, это был Дипанкара Будда, Будда, никогда не произносивший ни слова, Дипанкара – громадная снежная пирамида с кустистыми черными бровями, как у Джона Л.Льюиса, и ужасным взглядом, и все это на древнем заснеженном поле («Новое поле!» – как восклицала черная проповедница), так что волосы зашевелились на моей голове. Помню странный магический последний крик, разбуженный во мне тем видением: «Колиалколор!» Видение было свободно от какого бы то ни было ощущения меня: чистая безындивидуальность, бурная деятельность дикого эфира, без каких-либо ложных обоснований… свободная от усилий, свободная от ошибок. «Все правильно, – думал я. – Форма есть пустота, и пустота есть форма, и мы здесь навсегда в той или иной форме, которая пуста. Мертвые знают этот глубокий неслышный шорох Чистой Страны Бодрствования».
Мне хотелось кричать над лесами и крышами Северной Каролины, провозглашая свою простую и великую истину. Потом я сказал: «Рюкзак у меня собран, весна на дворе, пора отправляться на юго-запад, где сухие, длинные пустынные земли Техаса и Чиуауа, развеселые улицы ночного Мехико, музыка льется из открытых дверей, девчонки, вино, трава, сумасшедшие шляпы, вива! Не все ли равно? Как муравьи от нечего делать роют целыми днями, так и я от нечего делать стану делать что захочу, и буду добрым, и не поддамся влиянию воображаемых суждений, и буду молиться о свете». Сидя в беседке Будды, в «колиалколоре» розовых, алых, белых цветочных стен, в волшебном птичнике, где птицы признали мой бодрствующий дух странными сладкими криками (неведомый жаворонок), в эфирном благовонии, таинственно древнем, в благословенном безмолвии буддийских полей, я увидел свою жизнь как огромный светящийся чистый лист, и я мог делать все, что захочу.
На следующий день произошел странный случай, подтверждающий, что чудесные видения сообщили мне истинную силу. Пять дней мучили мою матушку кашель и насморк, наконец разболелось горло, да так, что кашлять стало больно, и я начал бояться за нее. Я решил впасть в глубокий транс и загипнотизировать самого себя, постоянно повторяя: «Все пусто и бодрствует», дабы найти причину маминой болезни и способ излечения. Тут же перед закрытыми глазами моими явилось видение: бутылка из-под бренди, которая оказалась лекарством – согревающим растиранием, а сверху, точно в кино, постепенно замаячила четкая картинка: белые цветочки, круглые, с маленькими лепестками. Я немедленно поднялся, дело было в полночь, мама кашляла в постели, взял несколько ваз с цветами, собранными сестрой неделю назад, и вынес на улицу. Потом нашел в аптечке согревающее растирание и велел матери натереть им шею. На другой же день кашля как не бывало. Позже, когда я уже отбыл автостопом на запад, знакомая медсестра, услышав эту историю, сказала: «Да, похоже, что это аллергия на цветы». Во время этого видения и последующих действий я четко осознавал, что люди заболевают, используя физические возможности наказать самих себя, благодаря саморегулирующейся природе – от Бога, или от Будды, или от Аллаха, называй Бога как угодно, так что все получается автоматически. Это было первое и последнее сотворенное мною «чудо», так как я боялся развить в себе чрезмерный суетный интерес к подобным вещам и, кроме того, несколько опасался ответственности.
Все домашние узнали о моем видении и о том, что я сделал, но как-то не обратили на это особого внимания, да и сам я, впрочем, тоже. И правильно. Я был теперь невероятно богат, супер-мириад-триллионер трансцендентальною милостью Самапатти, благодаря хорошей скромной карме, а может быть, за то, что сжалился над собакой и простил людей. Но я знал, что теперь я наследую блаженство, и что последний страшный грех – это добродетельность.
А посему пора заткнуться, выйти на трассу и ехать к Джефи. «Don't let the blues make you bad», как поет Фрэнк Синатра. В последнюю лесную ночь, накануне выхода на трассу, я услышал слово «звездность», как-то соотносимое с тем, что вещи созданы не чтобы исчезнуть, а чтобы бодрствовать в величайшей чистоте своей истинности и звездности. Я понял, что делать нечего, ибо ничто никогда не происходило и не произойдет, все вещи – пустой свет. Итак, в полном вооружении, с рюкзаком, я отправился в путь, поцеловав на прощанье матушку. Пять долларов отдала она за починку моих старых ботинок – к ним приделали новые резиновые подошвы, толстые, рифленые, так что я был готов к летней работе в горах. Наш старый знакомый из деревенского магазинчика, Бадди Том, сам по по себе замечательный тип, отвез меня на шоссе 64, мы помахали друг другу, и начался мой трехтысячемильный стоп обратно в Калифорнию. На следующее Рождество приеду опять.
22
А в это время Джефи ждал меня в своей хижинке в Корте-Мадера, штат Калифорния. Шон Монахан дал ему приют в этом деревянном домике за рядом кипарисов, на крутом травянистом холме, поросшем сосной и эвкалиптом, позади главного дома, в котором жил сам Шон. Много лет назад старик построил хижину, чтобы умереть в ней. Она была сработана на совесть. Меня пригласили туда жить – сколько захочу, бесплатно. Сколько-то лет хижина простояла в запустении, пока зять Шона, славный молодой плотник Уайти Джонс, не привел ее в жилой вид: обшил холстом деревянные стены, сложил крепкую печку, поставил керосиновую лампу – но никогда не жил там, так как работал за городом. Так что въехал туда Джефи, чтобы завершить учение в добром одиночестве. Каждому, кто хотел зайти к нему в гости, приходилось преодолевать крутой подъем. Пол устилали плетеные травяные циновки; он писал мне: «Сижу, курю трубку, пью чай и слушаю, как ветер хлещет тонкими эвкалиптовыми плетьми и гудит в кипарисах». Он собирался пробыть там до 15 мая – дата его отплытия в Японию по приглашению американского фонда, где ему предстояло жить в монастыре и обучаться у мастера. «А пока что, – писал Джефи, – приезжай разделить со мной жилище отшельника, вино, воскресных девочек, вкусную еду и тепло очага. Монахан даст заработать – повалим несколько стволов и будем пилить и рубить их на дрова, обучу тебя лесорубному делу».
Зимой Джефи ездил автостопом на родину, на северо-запад, через заснеженный Портленд вверх к голубым ледникам, оттуда в северный Вашингтон к приятелю на ферму в долине Нуксак, где провел неделю в лесной избушке и полазил по окрестным горам. Такие слова, как «Нуксак» или «Национальный парк Маунт-Бейкер», отзывались во мне великолепным хрустальным видением: льды, снега, сосны, дальний Север моей детской мечты… Пока что, однако, я стоял на жаркой апрельской трассе в Северной Каролине, ожидая первой машины. Очень скоро подобрал меня студентик и довез до провинциального городка Нэшвилла, где я полчаса жарился на солнце, пока не застопил молчаливого, но добродушного морского офицера – до самого Гринвилла, Южная Каролина. После невероятного покоя всей той зимы и ранней весны, ночевок на веранде и отдыха в лесах, автостоп давался труднее, чем когда-либо, это был сущий ад. Три мили прошагал я по Гринвиллу под палящим солнцем, запутавшись в лабиринте улиц в поисках выхода на трассу, по пути попалось что-то вроде кузницы, где вкалывали черные потные мужики, все в угольной пыли, волна жара обдала меня, и я зарыдал: «Опять я в аду!»
Но начался дождь, несколько пересадок – и я уже в мокрой ночной Джорджии, сижу отдыхаю на рюкзаке под уличным навесом у старой скобяной лавки, попиваю винцо. Выпил полпинты, дождь, ночь, стопа нет. Пришлось останавливать «Грейхаунд». На нем доехал до Гэйнсвилла, там я надеялся поспать у железнодорожных путей, но до них оказалась еще миля, а на сортировочной, только я собрался заночевать, появилась местная бригада стрелочников, и меня заметили; пришлось отступать на пустую площадку возле путей, но тут крутилась полицейская машина с прожектором (может, им стрелочники сказали, а может, и нет), так что я плюнул, тем более комары, вернулся в город и стал ждать машин в ярком свете возле закусочных в центре, полиция прекрасно меня видела, поэтому не искала и не беспокоилась.
Стопа нет, начался рассвет; пошел в гостиницу, выспался в четырехдолларовой комнате, побрился и хорошенько отдохнул. Но опять, опять это чувство бездомности, незащищенности, совсем как по дороге домой, на Рождество.