Если бы старый Тюбоа был здесь, то в этот вечер он услышал бы странные предостережения в шепоте ветра, который пролетал над вершинами деревьев. Таков уж был этот вечер. Именно в этот, сегодняшний вечер, по мнению Тюбоа, должны были летать по лесам различные фантастические существа и перешептываться между собою о грядущих событиях. Трудно сказать, знал ли что-нибудь старый Тюбоа в свои девяносто лет и мог ли он подозревать что-нибудь такое, чего не предусмотрел бы, несмотря на свои молодость и доверчивость, Карвель. Завтра, завтра! Нипиза так уверенно сказала, что именно завтра у нее будет гость. Но, прислушавшись к шепоту деревьев, Тюбоа мог бы сказать: «А почему не сегодня ночью?»
Была полночь, и полная луна стояла над поляной. В юрте спала Нипиза. В тени можжевельника, невдалеке от огня, забылся сном Бари, а еще дальше, почти у самой опушки леса, крепко похрапывал Карвель. Молодой человек и собака очень устали: они были на ногах целый день и бежали во весь дух, и потому не слышали ни звука.
Но все-таки они шли не так далеко и не так стремительно, как Мак-Таггарт. С восхода солнца и до полуночи, когда он добрался наконец до того места, где когда-то стояла избушка Пьеро, он отмахал целых сорок миль. Два раза он кричал оттуда Нипизе, но, не получив от нее ответа, он еще долго простоял в лунном свете и все прислушивался. Но ведь Нипиза здесь! Она должна была его ожидать! Он утомился, но от волнения не чувствовал усталости. Кровь кипела в нем целый день, а теперь, когда он был уже так близко от своего счастья, она забурлила в нем, точно от хмельного вина. Где-то здесь, вот именно недалеко отсюда, Нипиза должна была его ожидать. Он опять закричал ей и прислушался. Ответа не последовало. Тогда сердце в нем упало и, предполагая что-нибудь недоброе, он тревожно задышал. Затем он понюхал воздух, и вдруг до него донесся едва заметный запах дыма.
Инстинктивно, как человек, выросший среди лесов, он встал лицом к ветру, но ветер был так слаб, что не чуялось под звездным небом ни малейшего дуновения. Мак-Таггарт не стал уже больше кричать и отправился далее через поляну. Несомненно, что Нипиза была где-то в другом месте и спала у разведенного огня, и при мысли об этом он даже радостно вскрикнул. Затем он вступил в лес; случай подсунул ему под ноги полузаросшую травой тропинку; он пошел по ней, и с каждым шагом запах дыма становился ощутимее.
Тот же инстинкт лесного жителя побудил его приближаться с крайней осторожностью. Инстинкт и необыкновенная тишина ночи. Он шел так, что ни одна веточка не хрустнула у него под ногами. Он раздвигал кусты так, что они не издавали ни малейшего звука. Когда он добрался наконец до полянки, где все еще поднимался кверху дымок от костра, разложенного Карвелем, то он сделал это так осторожно и тихо, что его не услышал даже Бари. Возможно, что в глубине души Буш Мак-Таггарт все-таки чего-то остерегался; еще возможно, что он хотел застать Нипизу во время сна. Один вид юрты заставил его сердце забиться сильнее. На том месте, где находилась юрта, было светло как днем, и он увидел развешанное около нее женское белье, которое сушилось на веревке. Крадучись, как лисица, он подошел поближе и уже протянул руку, чтобы отдернуть занавеску, закрывавшую собою вход в юрту, но остановился, чтобы прислушаться, не последует ли какого-нибудь звука. Он услышал дыхание. На секунду он обернулся лицом к свету, так что луна светила ему прямо в глаза. Они горели от страсти. Затем, все еще с величайшей осторожностью, он приподнял занавеску.
Не звук разбудил Бари, лежавшего в десяти шагах в стороне, в глубокой тени можжевельника. Возможно, что это был запах. Он почуял пришельца прежде всего обонянием и пробудился. Несколько секунд он глядел во все глаза на согнувшуюся у входа в юрту фигуру. Он знал, что это был не Карвель. Старый, давно уже знакомый запах человека-зверя точно ненавистным ядом вдруг наполнил его ноздри. Он вскочил и стоял на всех четырех ногах, расставив их квадратом и обнажив свои длинные клыки.
Мак-Таггарт скрылся за занавеской. Изнутри юрты послышались вдруг звуки; там завозились; сначала удивленный крик только что пробудившегося человека, а затем призыв на помощь. Низкий, полусмущенный голос в ответ. Бари с оглушительным лаем выскочил из своей засады и ринулся в смертный бой.
У своей сосновой лесной опушки Карвель беспокойно зашевелился. Странные звуки разбудили его, и, будучи не в силах стряхнуть с себя дремоту, он в первую минуту принял их за сновидение. Наконец он осилил себя, приподнялся и, поняв, в чем дело, вскочил на ноги и бросился к шалашу. Нипиза выскочила уже наружу и изо всех сил звала его на помощь.
– Карвель!.. Карвель!.. – кричала она. – Идите сюда скорее, Джим!
Она стояла вся белая в своей ночной рубашке, и глаза ее были искажены от страха и метали искры. Увидев молодого человека, она бросилась к нему с распростертыми руками и все еще кричала:
– Карвель!.. Карвель!..
А в это время из юрты доносились яростное рычание собаки и жалобные крики человека. Карвель позабыл, что только вечером пришел сюда в первый раз в жизни, и притянул ее к своей груди, и она послушно обвила его шею руками.
– Джим… – плакала она. – Этот человек здесь… Он уже пришел из Лакбэна… Там они оба, Бари и он.
Карвель понял всю правду. Он схватил на руки Нипизу и побежал с ней прочь, подальше от этих звуков, которые становились все ужаснее и сильнее. У лесной опушки он спустил ее на землю. Она все еще держала его за шею; по тому, как она дрожала всем телом, он чувствовал, как она испугалась. Она плакала и смотрела ему чисто по-детски в глаза.
– Джим… Джим… – умоляла она. – Не оставляйте меня… Я здесь одна! Около меня здесь нет ни одной близкой души! И я так боюсь!..
Он склонился над ней, и как-то так само собой вышло, что он привлек ее к себе и поцеловал в губы. А затем испугался своего поступка и побежал к юрте.
Когда он прибежал туда, один, с револьвером в руке, то Бари стоял уже у самого входа и помахивал хвостом. Карвель взял из костра пылавшую головешку и вошел внутрь юрты. Когда он вышел оттуда обратно, то на нем не было лица. Он бросил головешку в костер и возвратился к Нипизе. Он заботливо укутал ее в свое одеяло и стал около нее на колени.
– Он умер, Нипиза, – сказал он. – Умер? Это правда, Джим?
– Да, Бари загрыз его насмерть!
Она едва дышала. Он еще ниже склонился над нею и продолжал:
– Но ты не беспокойся, мое дитя. Об этом не узнает никто. Сейчас я похороню его и подожгу юрту. А завтра утром мы отправимся вместе в Нельсон-Хауз, где есть миссионер.
– Зачем? – спросила она, точно его не понимая.
– А затем, – ответил он, – чтобы, вернувшись оттуда, построить себе новый домик на месте сгоревшего и зажить в нем счастливо.
И вдруг во все горло завыл Бари. Это был его победный крик. Он понесся далеко к звездам, прокатился над самыми верхушками деревьев и долетел чуть не до самой луны. Это был настоящий вой волчьего торжества по поводу совершенного подвига и осуществленной мести. Эхо повторило его несколько раз, затем замерло где-то далеко-далеко, и снова водворилась мертвая тишина. Легкий ветерок пробежал по вершинам деревьев. Издалека донесся ток глухарей.
А Нипиза и Карвель сидели рядом и все говорили, говорили без конца.
Золотая петля
Глава IБрэм и его волки
Брэм Джонсон был необыкновенным человеком даже для своего Севера. Не говоря уже ни о чем другом, он представлял собою продукт окружающей обстановки и крайней необходимости и еще чего-то такого, что делало из него то человека с душой, а то зверя с сердцем дьявола. В этой истории самого Брэма, девушки и еще одного человека к Брэму нельзя относиться слишком строго. Он был способен и на чувствительность, и на жестокость. Впрочем, сомнительно, имел ли он то, что принято вообще считать душой. Если же и имел когда-нибудь, то она затерялась где-то в дремучих лесах и в той дикой обстановке, которая его окружала.
История Брэма началась еще задолго до его появления на свет, по крайней мере за три поколения. Она зародилась еще раньше, чем Джонсоны перешли за шестидесятый градус северной широты. А они все время настойчиво и упорно поднимались к северу. Всякий, кто садится в лодку в Нижней Атабаске и отправляется затем на север к Большому Невольничьему озеру и отсюда через Макензи к Полярному кругу, всегда заметит массу удивительных этнических перемен. По всему его пути будут быстро сменяться одна за другой характерные расовые черты. Худощавые, со впалыми щеками, чиппева, с их быстрыми движениями и остроносыми лодками, сменяются неповоротливыми индейцами племени кри, с их широкими скулами, раскосыми глазами и челноками из березовой коры. И чем дальше на север, тем больше изменяется и кри; каждое новое племя едва заметно отличается от своих более южных соседей, пока наконец те же индейцы кри не становятся похожими на японцев, а их место занимают чиппева. Индейское племя чиппева начинает свою историю там, где ее оставляет племя кри. Чем ближе к Полярному кругу, тем скорее лодка превращается в каяк, лица становятся скуластее и глаза начинают походить на китайские; и писатели, изучающие историю человеческого рода, получают право называть их уже эскимосами.
Продвинувшись на Север, Джонсоны так и не осели на каком-нибудь определенном месте. Вероятно, сто лет тому назад был один какой-нибудь настоящий Джонсон, который воплотился потом в Брэма. Их за это время было довольно много. Кровь первого Джонсона в самом начале смешалась с кровью племени чиппева, затем кровь следующего поколения – с кровью племени кри, так что получилась порода кри-чиппева-Джонсон, пока Джонсоны не превратились в конце концов в эскимосов. Но удивительнее всего то, что уцелела сама фамилия Джонсон. Входишь в юрту или хижину, надеясь встретить там белого, – и вдруг натыкаешься на инородца.
После целых ста лет такого смешения крови Брэм оказался атавистом. Он представлял собою совсем белого человека по цвету кожи лица, волос и форме глаз. Во всем остальном он походил на свою полукровку-эскимоску мать, за исключением ее роста. В нем было добрых шесть футов, и силищи он был невероятной. У него было широкое, скуластое лицо, тонкие губы, приплюснутый нос. Но цвет лица был совершенно белый. Это бросалось в нем прямо в глаза. Даже волосы у него были светло-рыжеватые, хотя жесткие и лохматые, как грива у льва, и глаза голубого цвета, которые, впрочем, в моменты гнева становились зелеными, как у кошки.