Понятно, что выглядело все это чистой филькиной грамотой, а я тянул в первую очередь на сумасшедшего. Оно и понятно. Я бы тоже не поверил, что какой-то пленный сержантишка мог быть в курсе планов имперской промышленности и генштаба. Расчет здесь был только на все ту же паранойю нашего Верховного главнокомандующего. Вдруг, если мои писания все-таки попадут к нему (я с пеной у рта доказывал, что это информация особой важности), он поверит хотя бы некоторым из них? В этом случае мое пребывание здесь сразу приобретало особый смысл. Но тетради у меня забрали, а особой реакции не последовало. Зато допрашивали много, нудно и детально. Слава богу, что я помнил все нужные мелочи…
Вообще здешний Вася Теркин оказался мальчишечкой с на редкость подходящей к ситуации биографией. Как видно, легендированием всех этих временных операций занимались отчетливые профессионалы. Мать Васи померла от туберкулеза, когда ему было два года. Отец — красный командир невысокого ранга погиб в первых боях с японцами у реки Халхин-Гол в мае 1939-го. В родном Первоуральске у Васи оставался один родственник — бабушка. Да и та умерла в сентябре 1941-го. На всем белом свете у Васи, таким образом, оставался только двоюродный дядя — работник ОСОАВИАХИМа из дальневосточного городка Самарга. К тому же дядя не видел племянника аж с 1934-го года… И со знанием языка тоже все было в порядке. В Васиной школе его изучали, можно сказать, углубленно, чему способствовал преподаватель немецкого — некий недобитый большевик-ленинец со скандинавской фамилией Татикайнен. А в остальном биография была типичная.
Я не думаю, что мне поверили на 100 %, но, проверяя, промурыжили в этом «госпитале» все лето 1942-го. Даже переломанный венгерский финн выписался раньше. Был, кстати, во всем этом и комический медицинский момент. Первоначально у меня в ноге вроде бы засели две шкассовские пули из числа выпущенных тогда «мигом». А потом рентген и другие обследования показали отсутствие этих пуль. Если они и рассосались, то, вероятно, из-за той таинственной ампулы. Кстати, все дырки заросли так, что даже шрамов не осталось.
Все решилось в начале сентября 1942-го. Видимо, какие-то умники наверху решили, что я вывернулся уже до дна. Поэтому меня под конвоем отвели в столицу, где переодели в новую полевую форму с тремя треугольниками на петлицах (из прежнего гардероба при мне остались неизносимые сапоги с носками и швейцарские часы, которые я прятал чуть ли не в собственной заднице). Потом я предстал пред светлы очи майора Смурова, на столе перед которым лежала пара весьма толстых папок — видимо, мое дело.
Смуров торжественно объявил мне, что следствие в отношении меня окончено. Отныне я считаюсь прошедшим проверку как по линии разведки, так и Смерша. Соответственно, командование считает возможным вернуть мне мое воинское звание. Радость-то какая…
Вслед за этим Смуров подсунул мне подписать «страшную клятву» — подписку о неразглашении всех обстоятельств, связанных с угоном «Дорнье». Подмахивая бумагу, я подумал, доживет ли этот «вершитель судеб» до времен, когда его нынешними действиями заинтересуются как преступными? Хотя, возможно, он тогда сумеет доказать свою «полезность и непричастность». В этом случае он в начале 90-х будет вместе с другими «участниками В.О.В» толочься у прилавков магазинов «Ветеран» (который злоязычные школьники младшего возраста назовут не иначе как «Спасибо Гитлеру»), чтобы купить со скидкой турецкие печеньки или какую-нибудь аналогичную несъедобную гадость. В общем, я мысленно пожелал майору счастья в дальнейшей жизни. Благо я знал, чем эта самая жизнь для большинства таких, как он, обернется.
И все-таки Смуров тогда сумел меня удивить. Вдруг оказалось, что я числюсь погибшим с 22 декабря 1941 года. Более того, я не просто погиб, а «пал смертью храбрых» при обороне той треклятой деревни Щербинино. И наш комбриг Дерзилов, убежденный в моей геройской гибели, накатал на меня представление к правительственной награде. Смуров дал мне почитать это представление. Да-а, звучало оно сильно. Оказывается, я, «прикрывая товарищей, остался в подбитом танке» и «до последнего героически уничтожал живую силу и технику противника, уничтожив до десяти танков и большое количество солдат немецко-фашистских захватчиков». Там же было написано, что я своими геройскими действиями обеспечил успех обороны, поскольку немцы в тот день деревню взять не смогли. Что же, все может быть… Хотя танков я лично подбил не больше трех. В общем, Дерзилов представил меня к ордену Боевого Красного Знамени. В штабе Западного фронта представление исправили, и в итоге 8 января 1942 года последовал Указ Президиума Верховного Совета СССР, согласно которому я в числе прочих награждался орденом Красной Звезды. С пометкой «посмертно».
Этот самый орден Смуров и вручил мне у себя в кабинете с обычным постным выражением лица. Ясно было, что он не одобрял это награждение, но, как известно любому уголовнику, «закон обратной силы не имеет». А значит, вышел я из того кабинета не просто сержантом, но еще и орденоносцем.
Кстати, решение о моей дальнейшей участи было предельно странным. Меня отправляли в Челябинское танковое училище для завершения обучения и присвоения командирского звания. О судьбе моих тетрадей Смуров не сказал мне ни слова. Из этого я сделал вывод о том, что мой «благодетель» из неведомой хроноспецслужбы прав на все сто процентов. Этот мир не переделать. По крайней мере, на моей должности и с моими возможностями…
Оставалось «плыть по течению». Что я и сделал. Правда, еще на вокзале я наметанным взглядом постперестроечного журналиста вдруг обнаружил за собой «хвост». И «пасли» меня практически до самого училища. Кому это понадобилось — черт его знает. Однако по опыту я знал, что «контора», прицепившись один раз, отстает не сразу и не навсегда…
В училище, где мы изучали хорошо знакомый мне Т-34, я прослыл как жлоб, отморозок и отчасти антисоветчик. Причина последнего была в том, что, вернув «в ряды», мне забыли выдать новый комсомольский билет. Документы, которые я сдал Дерзилову перед своим «последним» боем, как видно, сгинули с концами… На этом основании я игнорировал комсомольские собрания и отчасти политзанятия. Как оказалось, в те времена потеря партийного или комсомольского билета считалась страшным (где-то даже подсудным) проступком. Это там, где я живу, потеряв по пьяни паспорт, можно, не особо напрягаясь, выписать новый. А о том, что такое «комсомол» или «партбилет», у нас там давно забыли…
В общем, мое «персональное дело» дошло до начальника политотдела училища. Для выдачи нового комсомольского билета надо было писать кучу бумаг, отправлять запрос в «первичную организацию», где билет выдавали, и т. д., и т. п. А заниматься этим никто не хотел, поскольку я охотно рассказывал всем об обстоятельствах утери столь важного документа. Дескать, в танке сгорела «корочка», в последнем бою. Ну, перед тем, как я в плен попал. Последнее обстоятельство вообще действовало на командиров и политработников как красная тряпка на быка. Дескать, выискался на нашу голову хрен с горы, который отчего-то не скрывает, что был в плену и при этом почему-то попал не в штрафбат, а в приличное военно-учебное заведение…
Как бы там ни было, дело так и не сдвинулось до самого выпуска. А выпуск затянулся, поскольку в самом начале 1943-го объявили о создании нового рода войск — самоходной артиллерии. И нас отправили на дополнительное обучение (оно в основном касалось азов стрельбы с закрытых позиций, что нормальным танкистам никогда не требовалось). В конце концов на фронт я попал в марте 1943-го лейтенантом. Командиром взвода из двух самоходок СУ-122.
А нынешний «День Дурака» был памятен тем, что после обеда мне вручали вторую Красную Звезду. За месяц на фронте я со своим взводом много чего наворотил: подбил несколько немецких танков и штурмовых орудий, обеспечив взятие ряда стратегически важных деревень и хуторов. Последнего из них — предыдущей ночью. А после недавнего контрудара Манштейна на Харьков это было очень важно.
Кстати, вручал орден (не мне одному, понятно, всего нашему полку раздали два десятка наград) лично член Военного Совета фронта Хрущев. Принимая из его рук красную коробочку, я испытал странные чувства. То есть, с одной стороны, я мог рассказать ему о том, что будет со страной и им лично. На шестьдесят лет вперед. А с другой стороны — он бы стал меня слушать? Или читать мою записку? Вряд ли… Коммунисты вроде Хруща были не те люди, чтобы верить голословным пророчествам из уст непонятно кого. Тем более слышать это от меня. Подозрительного типа, который вернулся из немецкого плена целым и невредимым и у которого (по мнению политработников) не все в порядке с головой…
Поэтому я позволил себе только одну малую шалость. Уже после вручения, когда Хрущев со свитой собирался уезжать, я попался ему на глаза и громко, чтобы он услышал, пропел (якобы себе под нос):
— Ах шестидесятые, гордые, пузатые. Разбавляй проклятую песней блатаря!
Ну, Хрущев на творчество группы «Любэ» никакого внимания не обратил и даже не задержался возле меня. Только замполит нашего полка, майор Мотовилин, нехорошо на меня посмотрел. А потом он, как видно, в качестве наказания велел мне сопроводить «по местам боев» столичного журналиста, который приехал со свитой Хрущева из штаба корпуса, но остался, чтобы «собрать материальчик». Ну, я и показал ему «товар лицом». Для меня первая поездка в Чечню тоже началась с вот такого осмотра обугленных трупов (правда, своих, а не вражеских), с очень похожим конечным результатом…
Между тем мы с журналистом дошли до наших машин. Полк готовился к ночлегу. Собственно, за последние три недели мы потеряли почти половину техники и личного состава, так что полноценным полком нас считать было нельзя. После последнего боя нам объявили, что нас отводят во второй эшелон. Это тоже было правильно. Экипажи вымотались до последней степени, снаряды и топливо закончились. Ну а пока над Украиной опускался вечер. Небо было удивительно чистое. Весна, она и н