Броненосец "Анюта" (с илл.) — страница 11 из 13


Так прошло несколько мгновений, а потом Аклеев скомандовал:

— Флаг спустить! — и приложил руку к своей лихо надетой набекрень бескозырке.

Приложили ладони к своим бескозыркам и Кутовой и Вернивечер. Это была бесспорная вольность против устава: краснофлотцы при спуске и подъеме флага руку к бескозырке не прикладывают. Но Аклеев был на положении командира корабля, Кутовой попросту не знал этих уставных правил, а Вернивечер хотя и знал, но он сидел, а не стоял, как полагалось по уставу, и ему хотелось чем-то восполнить это невольное упущение.

Аклеев молча повел глазами на флаг, Кутовой смущенно заторопился, опустил руку и вытащил флагшток из его гнезда.

— Вольно! — скомандовал Аклеев, и Вернивечер, у которого от слабости сильно кружилась голова, снова с наслаждением вытянулся на сиденье.

Закончился третий день похода.

Со следующего утра Аклеев с Кутовым стали попеременно нести боевую вахту.

«Максим» был вытащен на корму. Его зарядили, и вахтенный должен был непрестанно наблюдать за воздухом и водой. Как только в пределах видимости появится советский корабль или самолет, вахтенному надлежало выпускать одну очередь за другой, пока не убедится, что его сигналы замечены.

Что и говорить, надежда на помощь была очень и очень слабой. Но надежд на ветер было еще меньше. А главное, — и это Аклеев, да и Кутовой отлично понимали, — на вахте человек чувствует себя занятым нужной, предусмотренной уставом работой, и это придает бодрости.

Вахта сменялась другой, а корабли и самолеты не появлялись. Даже вражеские. В такую загнало лимузин морскую глухомань. Но корабль находился в плавании, это был военный корабль, и вахтенную службу на нем, насколько это было возможно, несли с той же тщательностью, как и на линкоре. Утром — подъем флага, вечером Кутовой по команде Аклеева флаг спускал.

Первые два дня после шторма Вернивечер еще находил в себе силы, чтобы приподняться и усесться во время этих торжественных церемоний, потом силы окончательно покинули его. Теперь он все время лежал, все чаще и чаще впадая в забытье. Его томила жажда (полстакана воды, которые он получал в день, конечно не могли ее утолить), мучили голод и воспаленные раны и почти беспрерывно трепал сильнейший озноб. Он был покрыт своим бушлатом и бушлатами обоих своих друзей (на Черном море! в июле месяце!), и все же его лихорадило, и он стучал зубами, как на сорокаградусном морозе. А товарищи его упорно несли вахту.

Пока один стоял на вахте, другой спал, чтобы зря не терять силы. Потом решили нести вахту сидя.

Потянулись бесконечные, долгие часы, не заполненные ничем, кроме вахты. Голод и жажда не давали о себе забывать ни на минуту. Аклеев как-то вспомнил, что в приключенческих романах пострадавшие от кораблекрушения питались мелко нарезанной кожей. Тайком, когда Кутовой заснул, он попробовал кусочек своего ремня, долго жевал солоноватую твердую кожу, даже заставил себя проглотить ее, но желудок не принял этого эрзаца и вернул его обратно. В приключенческих романах, очевидно, знали какой-то секрет, неизвестный Аклееву.

В другой раз осмелевшие дельфины стали играть так близко от лимузина, что Аклеев не выдержал и выпустил по одному из них длинную очередь. Несколько пуль попали в дельфина, фонтанчики крови брызнули из него, покрыв воду буроватой пленкой, но сам он камнем пошел ко дну.

От звуков выстрелов проснулся Кутовой, даже Вернивечер сделал попытку приподнять голову.

— Корабль? — воскликнул с надеждой Кутовой. — Неужто корабль?

— На дельфина охотился, — смущенно отозвался Аклеев, и такое разочарование прочел он при этих словах на лицах своих товарищей, что подумал даже, не зря ли он занялся охотой.

— Ушел? — спросил Кутовой.

— Ушел, — ответил Аклеев. — Раненный ушел под воду.

— Ему, верно, в голову надо стрелять, — угрюмо высказал свои соображения Кутовой. — Ты ему в голову стрелял?

— Старался в голову.

— Тогда правильно… Только как его потом вытаскивать, убитого?

— Сперва убить надо, — неуверенно сказал Аклеев, — а потом уж вытаскивать…

— Мда-а-а, — протянул Кутовой. — Конечно… Был бы хоть багор… Вплавь у нас с тобой уже сейчас не получится…

Но весь этот вялый разговор оказался ни к чему.

Дельфины, напуганные пулеметной стрельбой, перестали появляться вблизи лимузина.

Единственное, что Аклеев мог предпринять по продовольственной части, это запретить Кутовому заводить на эту тему разговоры. Вернивечер и без того все время молчал. Но запретить думать о пище и воде было не во власти Аклеева, и видеть их во сне тоже нельзя было запретить.

Казалось, уже на все темы было переговорено: и о недавних и в то же время таких далеких годах «гражданки»; и о том, какие у Аклеева на эсминце были дружки; и как он под Мекензиевыми горами двадцать часов один-одинешенек отбивался от полутора десятков фрицев. Кутовой вспоминал, как он на шахте ставил первые свои рекорды, как во флотском экипаже скандалил с писарем мобилизационной части, чтоб его поскорей отправляли на фронт, а его все не отправляли, потому что кто-то решил, что лучше его послать бурить скалы и строить какое-то убежище. Но он доказал, что он не бурильщик, а врубовщик, и тогда его послали на фронт, и он дошел туда со своим батальоном из экипажа пешочком часика за полтора. Потом выяснилось, что под Сапун-горой их батальоны дрались рядом. Тогда они стали вспоминать своих командиров, и оказалось, что большинство из них погибло. Аклеев вспомнил — в их батальоне за один день сменилось четыре комиссара: они шли впереди своих наступающих бойцов, которых они поднимали в атаки, и падали смертью храбрых еще до того, как штаб успевал оформить их назначение…

С каждым часом все ощутительнее и беспощаднее давали о себе знать голод и жажда. Не хотелось двигаться, думать о чем-либо, кроме еды и питья. Все реже стали завязываться разговоры, и становились они с каждым разом все короче, отрывистей и бессвязней. Даже если речь шла о семье, о близких. Только одна тема продолжала еще их волновать.

Этой темой была грядущая победа. Июль сорок второго года! Четыре с половиной долгих и горячих месяца отделяли эти горькие и трудные дни от блистательного исхода Сталинградской битвы, которая тогда еще не начиналась.

Как-то вечером — это был четвертый день пребывания на лимузине — Кутовой, задумчиво глядя на причудливую и величественную панораму озаренных закатом облаков, промолвил:

— Тоска на этот закат смотреть. Вроде Севастополь горит…

На это ему Аклеев не сразу ответил:

— А ты представь, что это горит немецкий город.

— Эх, — воскликнул тогда Кутовой, — один бы только часок пострелять в Германии, а потом и помирать можно!..

— Только тогда и жить-то можно будет по-настоящему начинать, — сказал в ответ Аклеев, и оба друга замолчали, углубившись в свои думы.

Быстро догорел закат, темно-синяя ночь опустилась на море, и Кутовой прервал долгое молчание, поведав Аклееву мысль, которая им владела, видно, не первый день.

— Жалко, — осторожно начал он, — никто не узнает, что мы потопили тот торпедный катер…

— Сами доложим, — усмехнулся Аклеев.

— Это если мы доберемся до своих. А если не выйдет у нас ничего? — Кутовой не хотел произносить слова: «если мы погибнем».

Не надо думать, что Кутовой мечтал о пышной, всенародной славе. Ему просто было обидно, что его Кости так и не узнает об этом славном деле.

— Не мы первые, не мы последние, — ответил Кутовому Аклеев. — Важно, что мы его потопили. — Он помолчал и добавил: — Помнишь, у Приморского бульвара стоит в воде памятник?

— Погибшим кораблям?

— Вот именно, погибшим кораблям. А ты название этих кораблей помнишь?

— Не помню, — ответил Кутовой и тут же честно поправился: — и даже никогда не знал…

— И я не помню, — в свою очередь, сознался Аклеев. — А каждый раз, бывало, как гляну на этот памятник, так даже сердце холодело от волнения. И вот я думаю: кончится война и поставят в Севастополе другой памятник, и на нем будет золотыми буквами написано: «Погибшим черноморцам». И если нам с тобой и Вернивечером судьба погибнуть, так будет, я думаю, в этом памятнике и наша с тобой и Вернивечером слава. И когда будет уничтожен последний фашист, то в этом опять-таки будет и наша слава. А другой мне не надо. Я не гордый.

— Ну, и я не гордый, — примирительно сказал Кутовой.

— А все-таки здорово мы этот катер угробили! — донесся из каюты слабый голос Вернивечера. — Аж теперь приятно вспомнить.

Он слышал весь разговор Аклеева с Кутовым, хотел было поначалу сказать, что и он не гордый, но не сказал, потому что не хотел врать. Слова Аклеева его только частично утешили, но не переубедили. Вернивечер страстно мечтал, чтобы о бое с торпедным катером узнал один человек, в котором он был очень заинтересован. Этим человеком была Муся.

Истощенных краснофлотцев покидали последние силы.

Кутовой даже как-то сказал:

— Раньше мы вахту стояли, теперь мы вахту сидим, а завтра, верно, лежать ее будем.

— А что? — отозвался Аклеев. — В крайнем случае, можно и лежа. Главное, чтобы внимательно.

— Ну, пока мы еще вполне можем сидеть, — добавил Кутовой, бодрясь, но Аклеев его уже не слышал. Он спал.

Этот краткий и не очень обнадеживающий разговор произошел часов в семь вечера. А в девятом часу Кутовой услышал отдаленный грохот орудий и еле различимый стрекот пулеметов.

Сначала Кутовой решил, что это ему мерещится. За последние несколько суток ему уже не раз чудились выстрелы, звуки сирены, даже отдаленный звон рынды, на которой отбивают склянки. И каждый раз он убеждался, что это только плод его воображения.

Но грохот становился все громче и ближе, и когда наконец Кутовой убедился, что слух его не обманывает и что нужно поскорей будить Аклеева, тот сам проснулся.

— Стреляют? — взволнованно прошептал он.

— Ага! — ответил, дрожа всем телом, Кутовой. — Сражение!..

Они впились глазами в западную часть горизонта, откуда долетал нараставший гул боя. Гром орудий и треск частых пулеметных очередей перемежались редким уханьем тяжелых разрывов.