Бойцы, захлебываясь от смеха, яростно поощряли танцора:
— Наддай! Швидче… Що швидче!
А Малюга, бывало, поглядит-поглядит исподлобья на мелькающие в траве носки сапог и выковыривающие пыль каблуки, громко сплюнет и отойдет прочь.
«Швидкисть в ногах — небогато розума в голови».
Эх, Малюга, Малюга, дремучий был человек!
Послание на множестве листков. Читаю. Ну конечно, бурно высказанная радость, что оба мы еще живы, что можем встретиться… И сразу же Кришталь пустился в воспоминания. На листках запестрело:
«А помните — в Жмеринке… в Гнивани… в Браилове… в Казатине?»
И он выкладывал горы фактов, казалось только что выхваченных из боя, обжигающих пороховым дымом… А ведь события сорокалетней давности!
И все это без дневника. Поразительная у человека память…
Но как же он живет теперь, мой бывший артиллерист, веселый чечеточник? Мне было приятно узнать, что боец «Гандзи» хорошо проявил себя и на мирном фронте. Рабочий-краснодеревщик, он трудился над восстановлением пострадавших от войны домов и дворцов Одессы.
«Это замечательно, — написал я Кришталю, — что у вас такая память. Она может помочь нам в самом трудном — в розыске оставшихся в живых товарищей. Хорошо, если бы вы подсказали план действий…»
Особой строчкой в письме я просил Кришталя сообщить все, что ему известно о матросе Басюке Филиппе Яковлевиче (он у меня в повести выведен как матрос Федорчук).
Ответ пришел незамедлительно.
Распечатываю письмо, с волнением пробегаю страницу за страницей… Вот пошли фамилии… Вот упомянут и особенно близкий мне человек, Басюк… Но вчитываюсь — и перед каждой фамилией начинаю спотыкаться: «НЕТ… НЕ знаю… НЕ слышал… утратил связь… НЕ встречал…»
Мы продолжаем переписываться. Шлем друг другу поздравления на Новый год, на Первое мая, на Октябрьские праздники. Кришталь по-прежнему ошеломляет меня остротой памяти.
Иной раз заново с волнением переживаешь давно забытый случай: со скольких снарядов, к примеру, мы разгрохали вражеский обоз у станции Гнивань, как подавили пулемет на церковной колокольне в селе Кожанка…
Но люди! Такая была дружная, боевая команда… Неужели, кроме нас, никого в живых? Быть этого не может!
И тут сама книга стала скликать своих героев. В 1955 году повесть «Бронепоезд «Гандзя»» была переиздана.
Генерал Григорий Арсентьевич Печенко увидел книжку в руках сына-школьника.
Загипнотизированный названием, прочитал книгу залпом.
И вот уже передо мной на столе письмо:
«Докладывает ваш бывший пулеметчик…»
Далеко шагнул боец «Гандзи» — пришел на бронепоезд молодым крестьянским парнем, а теперь, поди ж ты, генерал-инженер.
Читаю дальше.
Григорий Арсентьевич Печенко проживает в Харькове. Там же обнаружился полковник-инженер Федор Семенович Филиппенко — тоже бывший пулеметчик на «Гандзе». Оба в отставке.
И у Филиппенко за плечами нелегкий путь.
Сын каменщика, он в детстве, в царское время, не знал, что такое поесть досыта.
А в советские годы, посмотрите, сколько учебных заведений окончил:
высшая школа физического образования (ныне Институт имени Лесгафта), летная школа, военная академия, планерная школа.
У Филиппенко плохо действует рука (на бронепоезде хватило осколком по суставам пальцев). Как же попасть в военную школу? Ведь медицинская комиссия, строгий отбор!
И его забраковали. Не посчитались с тем, что человек с фронта, стойкий боец — такими только и пополнять ряды красных офицеров. Даже ходатайство, которое мы написали с бронепоезда, не подействовало на врачей.
Но не таков Филиппенко, чтобы сдаваться.
«Я левша, еще слесарем работал левой — и, на беду, левую и повредило. Нормально действовал на руке только большой палец — я и принялся его тренировать. Одновременно тренировал мускулы на ладони — до корней поврежденных пальцев».
По многу часов в день занимался Филиппенко своей рукой — и с радостью обнаружил, что большой палец крепнет, крепнут и мышцы ладони.
Рискнул — записался на спортивные соревнования.
В зале расположены снаряд за снарядом. Филиппенко сопутствует удача. И вдруг — канат… Свисает с потолка — а до потолка восемь метров, и на канате ни одного узла. Тут же судья объявил, что взбираться к потолку только при помощи рук; притронешься к канату ногами — будешь снят с соревнования.
Филиппенко преодолел канат. Сам не понимал, что за чудо с ним произошло…
Его растормошили соперники, — это были сильные спортсмены.
И они же торжественно повели его получать первый приз.
Так Филиппенко раз и навсегда доказал военным медицинским комиссиям, что его увечье — не увечье, а как бы почетный знак, свидетельство сильной воли.
В Москве Филиппенко заканчивал военно-воздушную академию. Надо было выполнить последнее задание. Посадили его бортмехаником на вновь построенный самолет — первенец нашей бомбардировочной авиации конструкции А. Н. Туполева.
За руль сел Валерий Павлович Чкалов. Он обычно первым поднимал в воздух вновь создаваемые, еще не облетанные и подчас таящие в себе неприятные сюрпризы самолеты…
Набрали высоту…
Но пусть и на этот раз рассказывает сам Филиппенко:
«Вдруг вижу через щель: самолет — камнем вниз. Все внутри у меня поднялось к горлу… Но мелькнула надежда: «Ведь это же Чкалов, не допустит он, чтобы мы так враз угробились!»» Я за что-то схватился, чтобы удержаться на месте, кричу другому механику:
— Что происходит?
— Пикируем.
— Да ведь нельзя! Кто же пикирует на бомбардировщике? Есть приказ главкома — каждому самолету знать свое дело. И не вольничать!
А механик спокойно, с усмешечкой:
— Это же Чкалов…"
После окончания академии Филиппенко работал в авиационном научно-исследовательском институте.
Вот он куда взлетел, пулеметчик с «Гандзи», — исследователем за облака!
Между тем почта принесла мне новое письмо.
И опять от пулеметчика. Ему дал мой адрес Филиппенко.
Иван Васильевич Крысько обнаружился в городе Хмельницке, Винницкой области.
Бывший боец «Гандзи» на заслуженном отдыхе, персональный пенсионер.
Но Крысько — непоседа. Его можно встретить и на партийном собрании в колхозе, и на току, и внезапным ревизором у весов на хлебоприемочном пункте, и в поле, балагуром среди колхозниц…
Если у Ивана Васильевича огорченный вид — это почти наверняка означает, что в делах района возникли неполадки. Именно в сфере общественной, но отнюдь не в личной жизни. Со своей «дружиною», Верой Андреевной, живет он душа в душу. Держатся добрых украинских обычаев. Например, ежегодно ставят в клетку пару гусей. Вера Андреевна не признает новогоднего праздничного стола без гуся, причем особым способом откормленного.
…Итак, передо мной четыре письма: от Кришталя, Печенко, Филиппенко, Крысько. Есть сведения еще о некоторых товарищах, впрочем, пока лишь предварительные, требующие подтверждения. А вот обнаружить следы Басюка не удается… Жив ли он?
Четверо с «Гандзи», со мной — пятеро! Однако мы еще не виделись. Надо встретиться, но где?
Съедемся к Ивану Васильевичу Крысько, поглядим друг на друга, посетуем на годы, которые так изменяют людей, что вынуждают боевых соратников как бы заново знакомиться…
Хмельник был удобен и, так сказать, в оперативном отношении. Отсюда короткий бросок на автомашине — и мы в областном центре Подолии, в городе Хмельницком (бывшем Проскурове).
Взволнованный предстоящим путешествием в свою юность — в годы, которые сделали меня борцом и всю мою жизнь наполнили ощущением счастья, — садился я в поезд в Ленинграде…
Вот и Украина. Проезжаем станцию Коростень. Разумеется, теперь не узнать тупичка, в котором одно время располагался в вагонах штаб нашей 44-й дивизии. Вдруг вспомнился Николай Александрович Щорс. Кажется на станции Жмеринка начдив сделал нам крутую ревизию… Подъезжает к бронепоезду всадник. Все на нем ладное, как на картинке, — и шинель, и ремни. Выбрит, аккуратно подстриженная темная бородка.
Мы на бронепоезде насторожились: какое-то начальство. Про Щорса знал на Украине каждый, и мы гордились тем, что вместе с бригадой вошли в состав его прославленных войск. Но бронепоезду от рождения еще и месяца не было; знали комбрига Теслера, а начдива в лицо еще не видали.
Внезапно из-за спины всадника вынырнул ординарец, конь его перед стенкой броневагона взвился на дыбы.
— Кто тут командир? Докладайте Щорсу! — И вскачь обратно.
Я мигом ссадил из пульманов свободных от боевой вахты людей, построил их, скомандовал «смирно», отдал начдиву рапорт.
Начдив поздоровался, мы более или менее дружно ответили.
Наступила пауза, всегда в таких случаях загадочная.
Щорс поглаживает по холке своего коня и всматривается в нас, окидывая каждого с ног до головы. Под изучающим его взглядом бойцы даже шевелиться начали, как от щекотки.
А лицо у начдива все более недоумевающее. Все строже становится лицо.
— Кого это я вижу, интересно? — заговорил Щорс и совсем не по-военному, с комической ужимкой, развел руками: — Неужели советские бойцы?… Нет, это какие-то голодранцы на бронепоезде!
Я с обидой подумал: «За что он нас?» На станции Жмеринка мы ошалели в боях. Огромный железнодорожный узел — и со всех направлений теснит враг… По нескольку раз в сутки приходилось гонять бронепоезд по станционному треугольнику, чтобы повернуть его головным пульманом то на одесское направление, то на волочиское, то на могилев-подольское… Отовсюду требовали гаубичного огня! Тут не только поесть вовремя — мы в этих боях разучились спать ложиться…
Обтрепалось и обмундирование: ведь на бронепоезде что ни шаг — железо, острые углы.
Щорс выслушал мои объяснения, усмехнулся, снял фуражку, нащупал что-то внутри…
— Железо, говорите, виновато? А про это солдатское железо забыли, товарищ командир?
Гляжу — в руках у него иголка с ниткой. Подержал он ее перед моим носом и убрал опять в фуражку.
С этим и уехал.