Броня из облака — страница 11 из 41

Так новая сказка и привела меня на ленинградский матмех. И первое, что меня там поразило: то, что у нас в Кустанае считалось доказательством, здесь в лучшем случае годилось в «наводящие соображения», в которых небожители сразу находили пятьдесят недоказанных мест. Дошло до того, что на коллоквиуме никто не мог доказать эквивалентность определений предела, если не ошибаюсь, по Гейне и по Коши, — профессор каждый раз обнаруживал незамеченные дырки. И я решил: кровь из носу, а докажу. Сидел, наверно, час, вдумывался, что означает каждое слово, постарался предвидеть все вопросы и на все заранее ответить и наконец напросился отвечать. Мэтр выслушал и сказал, что да, можно поставить пятерку, — только вы в таком-то месте начали доказывать лишнее положение, все уже и без того было ясно.

И я ушел в совершенной растерянности: то все время было слишком мало доказательств, а теперь вдруг стало слишком много… Так где же нужно остановиться, что же тогда такое настоящее доказательство?.. Можно ли найти какой-то неделимый кирпичик знания, по отношению к которому уже нельзя было бы задать вопрос: а это почему? Этакий логический атом, истинность которого была бы самоочевидна? Самоочевидна всем — гениям, слабоумным, дикарям в травяных юбочках… Они ведь тоже как-то мыслят, приходят к собственным умозаключениям, спорят, переубеждаются или остаются уверенными в своей правоте… Так каковы же настоящие, окончательные, объективные законы мышления, которые позволяли бы приходить к неоспоримой истине?

Ответа я так и не нашел.

Потом мне пришлось работать на факультете прикладной математики, куда постоянно приходили какие-то главные теоретики разных технических отраслей. И каждый приносил какую-нибудь свою теорию, а их на семинаре начинали рвать на части: и это не доказано, и то не обосновано, — а это были доктора технических наук, классики местного значения… Зато когда математик-прикладник обращался к каким-нибудь топологам или алгебраистам, они его точно так же начинали рвать на части. И я пришел, в конце концов, к выводу, что доказательство — это всего-навсего то, что принято считать доказательством в данной школе. То есть, попросту говоря, что́ некая авторитетная группа назовет доказательством, то и есть доказательство. А найти самые первые, для всех самоочевидные основания всех оснований невозможно. Даже математика основана неизвестно на чем, на чем-то таком, что всеми в данной школе интуитивно принимается, но как только мы спрашиваем, на чем это основано, то сразу же обнаруживается, что ответа нет. Или мы приходим к соглашению автоматически — или не приходим вовсе.

Однако до этого вывода я добрался не скоро — только после того, как начал писать философскую прозу. Разбирая пресловутые вечные вопросы: «Что такое красота?», «Что такое добро?», «Что такое справедливость?» — те вопросы, которые ставит перед собой каждый человек, желающий хоть как-то примириться с ужасами бытия, с неуверенностью в своей правоте. И в этом процессе поневоле время от времени приходилось выходить на философские диалоги — у героя появляется оппонент, ничуть не менее умный, и говорит ему что-то совершенно поперек. Тогда герой возражает еще более умно, а тот еще умнее, и так далее, и так далее, покуда наконец они не придут к окончательной истине. Но обнаружилось, что споры эти оборвать невозможно. Спорить можно без конца.

Тогда-то я и понял, что никого нельзя убедить, отыскав какой-то последний аргумент: таковых не существует, — убедить может только некий образ, который вызывает душевное потрясение и этим убивает желание возражать. Логическая возможность спорить остается всегда, но желание исчезает.

Доказанных же утверждений просто не бывает, бывают лишь психологически убедительные. Так обстоит даже в математике. Только там это разглядеть очень трудно под огромным слоем рациональных конструкций. В философии это гораздо очевиднее, а в литературе совсем очевидно: никакого доказательства нет, а есть психологическое внушение посредством зачаровывающего образа.

И, следовательно, истина — это любая коллективная сказка, коллективная греза, которая нас настолько зачаровывает, что убивает желание с нею спорить. Убивает скепсис.

Истина есть то, что убивает скепсис, — таков мой итог.

В науке, правда, слой измеряемого, логически выводимого настолько огромен, что возникает иллюзия, будто там ничего другого и нет. И все-таки в основе основ любая математика, любая физика, любая точная наука погружена в незамечаемый нами воображаемый контекст, систему базисных предвзятостей, большей частью неосознанных, внутри которой все эти доказательства только и действенны. Попросту говоря, любой факт допускает множественные интерпретации даже в самых точных науках в зависимости от базисного контекста.

Базисом науки является некая воображаемая картина мира, воображаемый контекст, который увидеть так же трудно, как собственные глаза, потому что мы посредством него и смотрим на мир. И лишь внутри него аргументы науки остаются убедительными. А сам воображаемый контекст точных наук — он точно так же создается внушением, как и в искусстве, его уже не обосновывают — им зачаровывают.

В учебниках дело обычно излагается так, что существовала-де некая стройная теория, затем обнаружился новый факт, который она не могла объяснить, затем появился какой-то новый гений, он объяснил этот новый факт, и возникла новая теория, или даже, пышно выражаясь, новая парадигма. Однако на самом деле все происходит совершенно иначе. Действительно, появляется какой-то новый необъяснимый факт. Допустим, все уже давно знают, что свет — это волна, он обладает всеми волновыми свойствами: интерференция, дифракция, мешает только одно неприятное явление — фотоэффект: свет выбивает электроны из металлов, а волна по разным причинам этого делать не может, по крайней мере, таким образом. И вот является Эйнштейн и заявляет, что свет — это частица, квант. Тогда необъясненное явление, фотоэффект, действительно становится объясненным, но зато становится непонятным все остальное, все волновые свойства света. Образно говоря, новая парадигма очень часто затыкает одну дыру, но при этом уничтожает все судно. И, разумеется, ответственные люди призывают подождать: не стоит разрушать вековую конструкцию ради одного факта — может быть, он еще найдет объяснение. Однако эта новая идея настолько восхищает своей красотой, молодежь настолько очаровывается надеждой стать рядом с классиками, рядом с Герцем, Максвеллом, что она набрасывается именно на новую идею, вместо того чтобы спасать старую, и за несколько иногда десятилетий доводит ее до гениального уровня. И она уже через двадцать-тридцать лет действительно становится лучше, чем старая.

Но ведь все эти годы сторонники новой парадигмы работают на мечту, на грезу… Как и на социализм долго работали не ради его реальных достоинств, а ради пробужденных им надежд. Так бывает и в науке: несмотря ни на какие опровергающие факты, ученые будут держаться за гипотезу, пока она их очаровывает. Опровергающих фактов никогда не бывает достаточно для окончательного решения ни в ту, ни в другую сторону. За некрасивое никто не вступится, а красивое будет воскресать все вновь и вновь. Красивое — то есть соответствующее какой-то нашей тайной или явной мечте.

Поппер, правда, настаивал на том, что хотя доказать научную гипотезу действительно невозможно, но можно все-таки ее опровергнуть. Однако и это не так. Нет никакой возможности отличить опровергающий эксперимент от проблемы, которую предстоит разрешить, — эта граница проводится совершенно произвольно в зависимости от того, адвокатскую или прокурорскую позицию мы займем по отношению к оцениваемой теории, и у красивой гипотезы, равно как у красивой женщины, адвокаты всегда найдутся. Зато низвергнутому диктатору на следующий же день припомнят все, на что прежде десятилетиями закрывали глаза…

Как искусство, как литература стремятся очаровать, внушить, — так же поступает и наука, и особенно философия. Философия прежде всего создает тот воображаемый контекст, внутри которого обретает смысл все остальное. Однако обосновать сам себя этот контекст не может. Иначе говоря, философия — это особая разновидность искусства, которое под маской рациональности занимается тем же, чем занимается обычное искусство, — внушением, зачаровыванием.

Рациональности вообще нет, есть только ее маска. Но бывают маски совершенно прозрачные, как в быту или в политике, где сразу видно, ради чего ведется подтасовка, а бывают почти непроглядные, как в науке, сквозь которую почти не разглядеть зерно иррациональности, ни на чем не основанного произвольного выбора (глубже всего оно упрятано в математике). И все-таки даже научное мышление есть не что иное, как подтасовка. Еще в своей первой повести «Весы для добра» я написал: спускаясь от «почему?» к «почему?», в конце концов останавливаешься на «я так хочу!», в основе всего лежит именно она, ничем не обоснованная воля. Не обоснованная, а только порожденная каким-то воображаемым и чаще всего неосознанным контекстом. Который и сам всегда выстраивается в том числе и ради психологической защиты.

Некоторые формы иррациональности — внушение, к примеру, — существуют цинично и открыто, как в искусстве. Мы и не говорим читателю, что это правда, — то, о чем мы пишем, — мы открыто соблазняем, очаровываем его нашими образами, то есть тешим какие-то его мечты и надежды. Философия это делает более завуалировано, наука совсем завуалировано, но всюду в основе всего лежит искусство. И действенной философией становится только та, которая очаровывает тайной, чудом, авторитетом, красотой. Способ убеждения существует один — внушение, очаровывание. Та, которая возводит нужду в добродетель, придает желательному иллюзорный смысл, а неизбежному иллюзорную красоту.

Недаром столько человеческого гения брошено на то, чтобы украсить самого страшного нашего врага — смерть. Пышные надгробия, мощные реквиемы, гениальные стихи, напыщенные выражения типа «Они ушли в бессмертие», проникающие даже в казенные речи…