– Ты разглядел ее губы? – спросил Энрике. – Они были сжаты так сильно, как у того, кто изо всех сил пытается не заговорить.
Энрике снова попытался вызвать в памяти образ каменной женщины. Однако теперь воспоминания утратили прежнюю яркость и не вызывали таких сильных эмоций.
– Или петь… – медленно произнес он.
Энрике потер пальцами переносицу, изображение постепенно обретало ясность, однако он пока еще не мог никак это соотнести с тем, что они увидели в пещере.
– Возможно, это была статуя сирены, – сказал он. – Римский поэт Вергилий упоминал о том, что им поклонялись в некоторых районах империи.
Северин постукивал пальцами по столу.
– Но почему именно песня сирены? В чем смысл?
Энрике нахмурился.
– Не знаю… ведь их песни считались смертоносными. Исходя из мифологии, единственный человек, который мог слушать их песни и не броситься в море, был Одиссей, и то только потому, что был привязан к мачте корабля, а его команда заткнула уши воском.
Северин немного помолчал, раскачивая в сосуде жидкую карту, остатки дыма клубились за стеклом.
– Песня сирены – это нечто, что соблазняет нас… нечто прекрасное, что обещает блаженство в смерти, – медленно произнес он. – Какое отношение это имеет к храму под Повельей? Понадобится музыка или достижение какой-то гармонии, чтобы открыть врата?
Энрике уставился на него. Несмотря на всю свою проницательность, он, похоже, забыл об одном-единственном объяснении прямо у себя под носом.
Бюст сирены мог оказаться не чем иным, как предупреждением.
– А что, если сам храм и есть песня сирены, – сказал Энрике. – В таком случае, это будет последняя прекрасная вещь, которую мы увидим перед смертью.
Гипнос и Зофья притихли. Энрике подумал, что Северину не понравится это предположение, однако тот улыбнулся.
– Возможно, это вполне разумно, – сказал он. – Помню, ты как-то показывал мне что-то из славянского искусства, статуэтку существа с женской головой и телом птицы. Нечто похожее на сирену.
– Гамаюн, – подсказал Энрике.
Он помнил эту статуэтку. Размером с большой палец, выполненную из чистого золота. Она была Сотворена, чтобы говорить голосом покойной матери мастера. Интересная, западающая в память вещица. Однако он решил не приобретать ее для коллекции Эдема. Казалось неправильным, если в коридорах отеля станет звучать голос мертвеца.
– Что это за Гамаюн? – заинтересовался Гипнос.
– Птица, делающая пророчества… считалось, что она охраняет врата в рай, – ответил Энрике. – И знает все тайны мироздания.
– Сирена, гамаюн… смерть или рай, – сказал Северин. – Возможно, на Повелье нас ждет и то и другое, в зависимости от наших действий.
– Возможно, – согласился Энрике.
Он чувствовал себя немного глупо из-за своего драматического заключения, однако не считал, что полностью ошибается…
Эта пещера абсолютно не напоминала рай.
– А как насчет скелета у входа в пещеру? – спросил Северин.
Он мерил шагами комнату. Энрике видел, как его рука машинально потянулась к нагрудному карману пиджака, где он обычно прятал свои леденцы, помогавшие ему размышлять. Северин нахмурился, опустив руку.
– Надпись на греческом переводится как «Простите меня», – сказал Энрике.
– Значит, они совершили что-то плохое? – спросил Гипнос.
Энрике вспомнил ледяной грот в Спящем Дворце, надпись, высеченную на глыбе льда специально для них. Но не успел высказать свою догадку, как заговорила Зофья.
– Игра божественного инструмента призовет разрушение, – сказала она.
– Думаешь, они просили простить их за игру на инструменте? – спросил Гипнос.
Зофья пожала плечами:
– Это выглядит логичным.
– Или это что-то еще, – сказал Северин. – Возможно, ритуал, принесение жертвы перед игрой на инструменте.
– И в чем разница? – спросил Гипнос. – Все равно у нас остается мертвец, темное озеро, на дне которого может скрываться все что угодно, и зловещая пещера, которая отбивает у меня всякий аппетит к божественному.
– Мы должны это выяснить, – ответил Северин. – Если это ритуал, значит, то, что скрывается в пещере, – достойно почитания и это то самое место, где божественная лира сработает. А если это извинение…
– Тогда, возможно, игра на инструменте станет катастрофической ошибкой, – продолжил Энрике. – И так они хотят нас предостеречь.
– Кто они? – спросила Зофья.
– Те, кто приходил раньше, – ответил Энрике. – Ткань на скелете почти не сохранилась, чтобы определить время, когда она была сделана. Возможно, это одна из Забытых Муз, когда-то охранявших божественную лиру.
– Есть еще предположения? – спросил Северин.
– Кости скелета были покрыты позолотой, – произнесла Зофья.
– Интересное украшение, однако это ничего не объясняет, – откликнулся Северин.
– У него были рога, – произнес Энрике, вспомнив костяные выступы на лбу.
Северин помолчал.
– Рога?
Он поднял руку, коснувшись лба. Энрике вспомнил тот ужасный час, проведенный в катакомбах больше года назад, золотистый гной, сочившийся изо рта Северина, прежде чем из его спины прорвались крылья, а на лбу выросли закругленные рога, исчезнув несколько мгновений спустя.
– Думаю, это были бычьи рога, – сказал Энрике, приходя в себя. – И это наводит на мысль о Древней Греции или минойской цивилизации.
– Как у животного, приносимого в жертву, – сказал Северин. Его лицо просияло. – Как у козла отпущения.
– Козла отпущения? – переспросил Гипнос.
– Животного, принимавшего на себя грехи людей в ритуальном смысле, которого приносили в жертву, чтобы избежать катастроф. Люди приносили в жертву животное, чтобы избежать эпидемий или разрушительной бури, – объяснил Энрике. – Это древний обычай, упомянутый в Левите, но они использовали козлов, а не людей, отсюда и пошло выражение «козел отпущения».
– Но она не была животным, – сердито ответила Зофья.
– Конечно, нет! – торопливо воскликнул Энрике. – Но процесс был похожим. В некоторых общинах действительно приносили в жертву людей. В Древней Греции такой ритуал с принесением в жертву человека, изгнанного из общины, назывался фармаком.
Гипнос потянулся за новым бокалом.
– Ты думаешь, что эту женщину могли изгнать из общины и повесить на нее все грехи?
– Думаю, это зависит от того, что еще мы найдем в этой пещере, – ответил Северин.
Когда Северин снова потянулся к сосуду с Сотворенной разумом картой, Энрике вдруг поймал себя на мысли о могуществе. Он не мог сказать, что полностью разделял оптимизм Северина, считавшего, что лира наделит их божественным могуществом, однако в одном точно был уверен. Закрывая глаза и вспоминая иллюзию, Сотворенную разумом, он видел не позолоченные кости и не каменные губы сирены, но явственно ощущал смрад.
В воздухе пещеры витало зловонное дыхание чего-то древнего и голодного. Это было все равно что стоять перед чудовищем, распахнувшим пасть, в которой между пожелтевших клыков застряли раздробленные человеческие конечности.
23. Лайла
Лайла поднесла лезвие кинжала к ладони и надавила на него. Она поморщилась, но не от боли, а по привычке. В эти мгновения Лайла ничего не испытывала. Даже острого прикосновения кинжала.
Пустота, накатившая на нее в тот момент, когда они с Гипносом бросились вслед за Энрике, казалась внезапной и ослепляющей. Она едва нашла в себе силы предупредить Зофью, чтобы они начинали без нее, а затем отправилась на кухню и заперла за собой дверь. Оставшись в одиночестве, она пыталась отдышаться, но воздух не проникал в легкие. Мир вокруг начинал меркнуть, теряя краски.
Когда такое случилось в последний раз, прикосновение Северина возродило ее чувства, но Лайла не хотела идти к нему. Окончательно потерять над собой власть было для нее равносильно смерти.
Ну почувствуй что-нибудь, – приказывала она своему телу, глядя на порез. Хоть что-то. Прошла секунда, две… пять. Что-то плотное и дегтеобразное забулькало в ране. Долгие годы Лайла старалась не смотреть на то, что было в ней. Всю жизнь ее преследовали слова отца.
Ты девочка из могильной грязи.
Но теперь Лайла не испытывала ужаса. Напротив, ее охватило чувство гордости. По всем признакам, она не должна была остаться в живых.
– И все же, – яростно произнесла Лайла. – Я живу.
Прошла еще секунда, когда она наконец почувствовала это: едва заметная болезненная пульсация в ране. Лайла жадно ухватилась за это ощущение.
В детстве она часто рисовала в воображении разные чудеса. Например, как она забиралась на дерево, находя плод манго из чистого золота. Или мечтала о принце, который встретит ее, когда она будет стирать одежду в реке, и ее красота так поразит его, что он похитит ее и увезет в свой дворец из лунного камня и яшмы. Но сейчас Лайла повзрослела и понимала, что боль и есть настоящее чудо. Боль была пронзительной, яркой чертой между жизнью и смертью.
Несколько дней назад Лайла стояла на коленях на ледяном полу, охваченная ужасной болью, не в силах даже вздохнуть. Она представляла, что никогда не увидит, как Гипнос помахивает очередным бокалом с вином, как Энрике открывает книгу, Зофья тянется за спичкой или как улыбается Северин. Для каждой потерянной частицы самой себя, заключенной в уходящих секундах, ударах сердца и ощущениях, возрождение надежды было подобно вспыхивающему огню факела, разгонявшего тьму.
Пустота напоминала тень смерти, и все же это еще был не конец.
ВОЗМОЖНО, ВСЕЛЕННУЮ ВОСХИЩАЛ ее нелепый оптимизм, потому что вскоре ее ожидали новые чудеса. В глубине кладовки Лайла отыскала банку если и не свежеиспеченных, то, по крайней мере, не давнишних сахарных печений. Поискав еще, она обнаружила сахарную пудру, чтобы присыпать печенье, как любила Зофья. В шкафчиках нашлись также какао-бобы, превратившиеся в горячий шоколад для Энрике и Гипноса, а когда она порылась в поисках корицы, чтобы добавить в напиток, то нащупала гладкие металлические края и вытащила банку с леденцами.