Из записок молодого человека
1
Посыльный передал, что меня вызывает командир; я ответил: «Хорошо, иду» — и почему-то вспомнил отчима: тот сердился, когда его вызывали — завгар, диспетчер или в профком. Вот ты работаешь, говорил отчим, и все вроде бы зависит от тебя самого, а раз вызывают, раз кто-то может вызвать, значит, ты пешка, зря стараешься.
Я шел и думал: «Зачем?»
Тогда еще не истек мой первый месяц в дивизионе. Другие офицеры тоже, правда, не вышли в ветераны, новую технику приняли только-только, перед самым моим приездом, и еще побаивались ее — свеженькую, с острым запахом заводской краски. В тот год так случалось со многими: служил человек артиллеристом или в авиации, ни о чем другом не задумывался, и бах — ракетчик. Только Евсеев, командир дивизиона, ничем не обнаруживал перемены в своей судьбе: говорили, он и прежде был такой, с виду его будто бы ничто и никогда не задевает. Ну и мне с моим дипломом чего теряться? «Эпоха становления» даже нравилась. Кругом суета, тут мучаются, там переживают, а у меня одна забота — сказануть при Евсееве что-нибудь эдакое, понаучнее, пусть помнит, что инженер у него не из переученных пушкарей, — первого законного выпуска.
И вдруг заболел один техник. Вот в то самое утро, когда его повезли в госпиталь, Евсеев и вызвал меня.
Он стоял в своей любимой позе — прислонившись спиной к подоконнику, папиросный дым чуть застил его лобастую, уже тронутую сединой голову.
— Слушай, Корниенко, — сказал. — Не нравится мне, как ты работаешь!
От неожиданности я покраснел и переступил с ноги на ногу. Сам не знаю почему, — когда себя неловко чувствую, начинаю топтаться.
— Так из тебя инженер не получится, — добавил Евсеев.
Я покраснел сильнее и опять задвигал ногами. Даже вспоминать неловко — будто собирался танцевать. Но командир что говорил? Инженер не получится. Это когда я почти что месяц инженером в дивизионе! Затанцуешь.
— Ты как профессор. Операторы не знают, что за чем включать, — давай Корниенко. Технику лень самому разобраться — опять Корниенко. Прибежишь, дух не переведешь и — пожалте, лекция. Говоришь, говоришь… а надо сесть да показать!
— Разрешите, товарищ подполковник, — не выдержал я. — Вы же сами говорили, что моя основная обязанность…
— Помню: учить людей. Ну и учи… С толком! Не разделяй знания и навыки. Так, кажется, по педагогике вам преподавали?
Я растерянно смотрел в окно. При чем тут педагогика? В училище многому учили. Выходит, зря.
У входа в казарму, по ту сторону узкого скверика остановился командирский газик. Из кабины вылез шофер Лацемидзе — без пилотки, с расстегнутым воротом, одернул несвежую, в пятнах гимнастерку, заулыбался и что-то закричал проходившему мимо солдату.
— Так вот, — продолжал Евсеев, — для пользы дела садись-ка ты, братец, на место заболевшего техника. Прямых обязанностей я с тебя не снимаю, но и за приемники, за передатчики спрошу на полную железку. А потом другой аппаратурой займешься. Станешь всюду с закрытыми глазами мараковать — цены тебе не будет…
Подул ветер, и створки окна захлопнулись, пригасили шелест тополей. Евсеев снова растворил окно и заметил свою машину. Громко позвал:
— Лацемидзе, у тебя все в порядке? Скоро поедем.
Что ответил шофер, я не расслышал, и позавидовал ему: залезет на пропахшее бензином сиденье, раскроет какой-нибудь замусоленный, зачитанный детектив и будет читать, ожидая командира, а тот придет и не скажет, хороший Лацемидзе водитель или плохой, — просто куда ехать и долго ли снова ждать.
— Ты что? — спросил Евсеев.
— Я? Ничего…
— Ну, раз ничего, тогда шагай.
В кабину, где отныне мне полагалось работать, я пришел после обеда. Сложил горкой инструкции, подпер голову руками и так сидел, глядя в угол. Вспомнилось: актовый зал, строй в ниточку, и начальник курса торжественным голосом выкликает нас по очереди, а у стола, застланного зеленым сукном, стоит генерал — невысокий, серьезный такой, со множеством орденских ленточек на кителе — и вручает дипломы. До буквы К далеко, но каждый раз, когда к столу идет очередной выпускник, мне страшно хочется переступить, еле удерживаюсь, чтобы не нарушить заученную ровность строя, а когда по алфавиту настает моя очередь, с трудом отрываю ноги от пола, подхожу к генералу и, вместо того чтобы взять диплом левой рукой, как наставляли, беру правой. Генерал протягивает мне руку, и я никак не могу сообразить, что надо сделать, чтобы не ответить на рукопожатие левой. Проходит целая вечность, пока я перекладываю синюю книжицу и коробочку со значком из руки в руку, а генерал негромко подбадривает: «Диплом инженера получают один раз в жизни, но все же не стоит так волноваться».
Действительно, не стоит, думал я теперь. Какой диплом, какая наука? Вот инструкции, надо вызубрить порядок регулировки, и Евсеев будет доволен. Чрезвычайно просто!.. А потом и вовсе перейти в операторы, вон на место того, когда отслужит, — Жерехова. Сопит, сердечный, протирает панели и не ведает, какое счастье ему привалило: практика, каждый день практика!
Солдат будто почувствовал, что мысли мои коснулись его персоны, робко спросил:
— А вы, товарищ лейтенант, заместо нашего техники будете работать или так посидеть пришли?
Это уж было слишком, совсем не вытерпеть.
— Я «так» никогда не сижу! И «заместо» твоего техника тоже, вообще говоря, положено кому-то работать, Или думаешь с новым почином выступить: оператор работает за себя и за техника?
Жерехов смотрит испуганно.
— Какой почин? Я ни с каким почином не выступал…
Мне стало неловко — он-то при чем?
— Ну ладно, прости… Показывай, что тут у вас и как, начнем разбираться. А то, глядишь, другие расчеты обгонят. Вы ведь вроде шли впереди?
— Шли…
Я начал осматривать блоки; увидел замененную деталь и поразился, как тщательно выполнена замена. Я считал себя классным радиолюбителем, но даже в том приемничке, с которым возился целый год и который за качество монтажа попал на окружную выставку, провода были заделаны хуже.
— Это ты или техник? — спросил я у Жерехова.
— Техник, — ответил он равнодушно. — Но больше я таким делом занимаюсь.
В кабине стало тихо. Я уныло листал инструкцию. Взгляд скользил по перечню действий, но вместо нужного значения слов на разные лады читалось: «Чтобы быть инженером, надо: а) Работать техником; б) Научиться изящно заделывать концы проводов, как это делает рядовой Жерехов…» Еле дождался конца рабочего дня. А тут еще в дверь заглянул капитан Корт, секретарь парторганизации дивизиона и мой сосед по квартире, спросил, помню ли я, что сегодня собрание и что мне как инженеру надо выступить, а я, конечно, забыл, бог знает что на душе творилось, но ответил, что помню, а насчет выступления не обещаю.
— Ну, это ты брось, — сказал Корт и ушел.
Мы обычно собирались в ленинской комнате; парторганизация в то время была небольшая, и все умещались за двумя столами, составленными углом. У меня было привычное место — там, где соединялись столы, а теперь я ушел на самый дальний конец; сидел хмурый, безучастно смотрел на кумачовые плакаты. Хорошо еще, не выбрали в президиум — просто неприлично было бы с такой физиономией сидеть в президиуме, да еще когда обсуждались сроки готовности к боевому дежурству. В перерыве Корт сказал:
— Так я записываю?
— Не надо… я не буду выступать.
— Ты что, заболел?
— Да.
Устраиваясь на своем месте, я заметил, как Корт, поглядывая на меня, что-то сказал Евсееву. Тот выслушал, посмотрел в мою сторону и неожиданно подмигнул. Он всегда умеет, наш командир, выкинуть такое, что не предвидишь заранее, и мне ничего не оставалось, как улыбнуться в ответ. Не от радости и счастья, разумеется; улыбка получилась такая, будто я секунду назад сжевал кислое яблоко.
Когда пришел домой, Андрейка, сын, уже спал. Стараясь не шуметь, я расстегнул ремень, портупею и стянул гимнастерку. Лида — это моя жена — молча ходила из комнаты в кухню и обратно, собирала ужин. Она всегда молчит, пока не накормит меня. В общем, это хорошо: постепенно переходишь на домашние рельсы, служебные заботы отходят на задний план, не мешаются с житейскими делами.
Теперь молчание было вдвойне приятным. В открытое окно доносились звуки радио, — наверное, от Савельевых, что живут этажом выше, у них никогда не выключают радио. Звуки долетали разрозненные, то затихали, то усиливались, будто приемник носили по комнате, и я вспомнил, как отвечал на экзамене об эффекте Доплера — изменении частоты колебаний с изменением расстояния. Экзамен был зимой, стояли сильные холода, и я чуть не отморозил ухо, когда бежал из общежития в училище; загадал: если выдержу, не опустив ушей у шапки, значит, сдам.
— Садись, инженер, — сказала Лида и поставила на стол тарелку с помидорами.
Есть не хотелось. В голове кругами ходили слова длиннющей речи, обращенной неизвестно к кому. Наконец я не выдержал, встал из-за стола и начал укладываться спать. Лида удивленно спросила:
— Что с тобой, инженер?
— Неужели у меня нет имени? Напоминаю: меня зовут Ни-ко-лай!
— Злиться можешь в одиночестве, — сказала Лида и ушла на кухню.
Я погасил свет и лег на кровать лицом к стене. Скоро Лида вернулась и легла тоже — обидчиво, стараясь не касаться меня.
От ковра на стене веяло душной теплотой; пробили часы на Спасской башне, и радио у Савельевых умолкло. Лида уже давно спала. Я лежал с открытыми глазами, прислушивался к звукам, долетавшим с близкого к дому шоссе, считал проезжавшие в ночи машины. Но сон все равно не шел. За окном посветлело; я решил встать и пойти побродить по росе в яблоневом саду — там, за крайней улицей нашего военного городка. И показалось, что я уже в саду, уже слышны голоса птиц, проснувшихся на заре, и видна вылезающая из-за дальнего леса раскаленная краюха солнца, и следы мои тянутся по белесой от росы траве — ровные, отчетливые, потому что я не так уж плох, как думает Евсеев, и вовсе не разделяю знаний и навыков. Просто у меня еще не было возможности показать себя. Но я покажу, покажу…
Когда проснулся, часы на тумбочке показывали, что до утреннего построения осталось пятнадцать минут. Я стал быстро одеваться. Лиды и Андрейки дома не было — обидевшись, жена ушла гулять с сыном пораньше. Возможно, в тот самый сад, в который я собирался сам на рассвете.
Не знаю, правда ли, что утро вечера мудренее, — от вчерашних мыслей остались смутная тревога и единственное желание, чтобы никто не трогал и можно было спокойно заниматься делом — нравящимся или ненравящимся, не имеет значения. Так, во всяком случае, мне хотелось отныне жить.
Офицеры были уже в сборе. У входа в казарму стояли, выстроившись, солдаты и сержанты. Солнце высветлило их лица, выгладило складки на гимнастерках, и они казались какими-то особенно бодрыми, чистыми, довольными.
Корт налетел на меня.
— Ты сегодня техников проверяешь, да? Не забудь сказать, если что выявится, я план по решению собрания готовлю. — Он заглянул в записную книжицу и ткнул в нее авторучкой: — И еще ты должен к вечеру сдать мне план по военно-технической пропаганде. Понял?
— Это вопросы к коммунисту Корниенко или к инженеру под той же фамилией? — мрачно сострил я.
— А-а, не дури! Конечно, к инженеру.
— Тогда, кстати, кто будет проверять техника по передатчикам?
— Зачем же проверять? Ты сам теперь этим делом занимаешься, Евсеев здорово придумал. Действительно, кто, кроме тебя, справится с двумя должностями?
Я не знал, что ответить: получалось, будто мой перевод в техники не ссылка, а почетное повышение. Корт, во всяком случае, так и определил: «Кто, кроме тебя, справится с двумя должностями?» Но мне-то Евсеев долбил только про одну сторону: чтобы я сел на место техника. Универсальное, черт возьми, решение!
Подъехали грузовики, и все стали садиться. Жерехов, увидев меня, заулыбался и услужливо уступил свое место на передней скамье. Всю дорогу до позиции техники и солдаты громко переговаривались, но я не вникал в смысл их слов; вопреки утверждению Корта, старался удержать в мыслях прежнее: обиду на командира. Он принял решение, и я тоже. Баш на баш.
Жерехов открыл дверцу кабины и пропустил меня вперед; я поднялся на высокий порог одним рывком — постарался, чтобы на глазах у солдата вышло половчее. Чуть подождал, осмотрелся, хотел приказать операторам, чем заняться в первую очередь, но в светлом проеме показалась коротко стриженная голова лейтенанта Гонцова, техника из другой кабины. С явной усмешкой обращаясь ко мне на «вы» — мы были в равных званиях и почти однолетки, — Гонцов спросил:
— Сказали, проверять будете. Может, сейчас начнем? А то мне в наряд заступать.
Я поглядел на него с досадой — выбрал время! — протиснулся мимо Жерехова и спрыгнул на землю.
Солнце стояло еще невысоко; дальний лес, прикрытый плотными облаками, казался совсем темным, а широкое пространство луга перед ним, наоборот, желто светлело, и оттуда, с недавнего покоса, доносился запах подсыхающего сена. И так же покойно, как выглядело все вокруг, под шиферным навесом тарахтел дизель — однотонно, с почти бесплотным выхлопом, словно убаюкивал сам себя.
Гонцов прошел в дальний угол своей кабины и вопросительно уставился на меня. Губы его сомкнулись в тонкую линию, лицо выражало нетерпение и досаду. Других техников и операторов в кабине не было.
— Кто на склад ушел, а кто в наряде, — пояснил Гонцов, демонстрируя завидную способность отвечать на вопросы, которые ему не задают.
Я мучительно соображал, с чего следует начать. Проверять знание инструкции? Но для кабины аппаратуры наведения я их и сам толком не знал. Правда, третьего дня у Гонцова забарахлил усилитель. Исправлять пришлось мне, я невольно запомнил несколько параграфов, так что можно начать с них. А потом?
Решил проверить параметры — характеристики аппаратуры. Вообще говоря, главная задача всех, кто работает в кабинах, — держать параметры в заданной норме, не больше и не меньше, чем указано в инструкциях, только тогда ракета попадает в цель.
— Может, с параметров начнем? — спросил Гонцов, как бы снова перехватывая мысли.
Он уверенно, хотя и не очень быстро, включил тумблеры, задвигал рукоятками. По экрану осциллографа побежал ярко-зеленый луч. Я сделал его четким и подогнал по масштабу. Гонцов принялся подключать цепи.
Импульсы на экране меняли форму, плыли то важно, размеренно, словно речные баржи, то вдруг скользили с быстротой гоночных лодок. Меня всегда завораживают эти изумрудные кривые. Пусть разбудят ночью, и я расскажу нехитрую механику их появления, но просто так, на экране, они мне кажутся сигналами из какого-то таинственного мира, оттуда, где люди марсианской наружности изъясняются одними лишь математическими знаками — радикал, синус, косинус, интеграл. Вот и теперь я с удовольствием рассматривал импульсы, особенно тот, идеальный по форме, что пришел от усилителя, который я сам исправлял. Гонцов тем временем раскрыл инструкцию и пододвинул поближе. Вот, мол, все работает, а домашние инсценировки экзаменов, право же, ни к чему. Я встретился с ним взглядом и подумал, что он определенно мог сказать: «Инсценировки экзаменов».
— Нет, так не пойдет, — воспротивился я. — Выключайте все и закрывайте инструкцию.
Гонцов недовольно повел плечами. Я накинулся на чего с вопросом, который знал, — порядок проверки усилителя. Он поднял глаза к потолку, опять сжал губы в ниточку. Надолго стало тихо. Я вспомнил: когда возился с усилителем, Гонцов или уходил курить, или чистил отверткой ногти. Занятый работой, я не придавал этому значения, да и помощь мне не требовалась, но теперь понял, что Гонцову тогда все было попросту неинтересно.
— Так, не знаете, — со злорадством сказал я. — А этот блок как проверить?
Гонцов торопливо заговорил. Я не очень твердо помнил нужную страницу инструкции, но по выражению лица техника чувствовал, что и он не уверен в правильности своих слов. Его выдавали в руки — он шарил пальцами по краю гимнастерки, словно искал шпаргалку. Наконец умолк и хмуро уставился на меня.
— Все, — сказал я. — Придется доложить командиру. — Спрыгнул с порога кабины и пошел к курилке.
Гонцов, однако, быстро догнал меня, уселся рядом на скамье, возле врытой в землю бочки с водой. Он явно ждал, не изменю ли я своего решения.
С луга, с недавнего покоса все так же сонно тянуло запахом сена; дизель электростанции выключили, и стало слышно, как чирикают воробьи. Гонцов не выдержал:
— А может, повремените докладывать? Я выучу… И потом, у меня сегодня именины.
Так и сказал: именины, а не день рождения, и я подумал, что его, наверное, крестили. И может, имя ему, редкое теперь, — Егор — дали в церкви. А дома мать говорила: святой Егорий скоро, ты именинник. Вот чертовщина! Святой Егорий — и ракетчик.
— А вас крестили? — спросил я.
— Что?
— Крестили, спрашиваю?
— Нет, — сказал Гонцов. — Я детдомовский.
Неподалеку солдаты перематывали катушки с кабелем, их терпеливо подбадривал сержант. Я прислушивался к его голосу и думал о том, что действительно не стоит докладывать командиру — рано еще.
— Ладно, — сказал. — Учите как следует.
— Законненько! — с радостью подхватил Гонцов. — От начала и до конца, потом в обратном порядке!
Тень его упала на воду в бочке — буро-зеленую, как в болоте, и снова там отразились облака и небо; цвет их был неестественный, приглушенный, словно увиденный сквозь дымчатые очки, и я вдруг подумал со страхом и болью, что фокус вообще-то не в том, что Гонцов не знает, а в том, что проверяющим был я. Законненько… А что, если бы поменяться ролями?
Швырнул окурок в бочку, в отражение облака, и встал со скамейки. Пора было возвращаться в с в о ю кабину, к Жерехову.
2
Отошел июль, день за днем укорачивался август, деревья желтели, и вечерами над городком, вскрикивая, тянули долгие стаи черных птиц. Но мы с летом не прощались. Для нас оно должно было кончиться не дождями, не палой листвой, а стрельбами, первыми боевыми стрельбами. Вот только их никак не назначали, будто забыли про евсеевский дивизион. Когда командира спрашивали, скоро ли поедем, он отшучивался, но по глазам угадывалось, что ожидание истомило даже его.
Однажды в воскресенье я взял у соседа ножовку, молоток и починил валявшийся в сарае стол. Поставил в угол комнаты, между диваном и кроватью, покрыл скатеркой, а сверху положил кусок текстолита. Еще через неделю на столе появились ящички с деталями, паяльник и настоящее шасси от телевизора «Знамя» — все это я купил, съездив в город, в порядке осуществления своей мечты — собрать телевизор с дальним приемом. У меня было припасено несколько схем из журнала «Радио», я хотел объединить их вместе и удивить сослуживцев чудо-аппаратом.
Каждый свободный вечер сидел теперь за своим столом. На коленях у меня устраивался Андрейка, тянулся к разноцветным сопротивлениям и конденсаторам, а я, стараясь не обжечь его паяльником, потихоньку монтировал детали.
Лида однажды спросила:
— Что-то ты довольный, инженер. Не злишься… — И, не дожидаясь ответа, напомнила: — Лежал ночью, отвернувшись к стене, а мне было страшно. Казалось, произошло что-то непоправимое, но я боялась, спросить — что. А теперь все время улыбаешься. Странно.
— Я действительно думал, что жизнь не задалась. Как тебе сказать?.. Меня Евсеев в техники перевел. Ну, не совсем, а перевел. Понимаешь?
— Где уж мне, — обидчиво отозвалась жена. — Целый день с Андреем да на кухне. Не смотри так. К празднику, говорят, ателье откроют, пойду работать.
— В ателье? Работать? Пой-де-ешь! — запел я, радуясь отличному, как мне показалось, предложению Лиды. Она ведь окончила техникум легкой промышленности, работала в Энске в самом большом ателье. Конечно, здесь будет не то, но я уже представлял, как она примеряет заказчицам пальто и платья у больших, ярко освещенных зеркал, и думал, что хорошо бы кусты посадить возле донов, с осени, — сирень там, жасмин, черемуху, и чтобы весной — все в цвету… Что вам е щ е тогда будет нужно, товарищ Корниенко? Чтобы не повторился м у д р ы й разговор с Евсеевым? А он и не повторится. Такие разговоры между дельными людьми случаются всего один раз, потому что важен ведь не разговор, а вывод, да. Инженер-лейтенанта Корниенко отныне голыми руками не возьмешь!
Ну а потом — стрельбы, приказ получили шестого сентября.
Эх, если бы не писать дальше, тут бы и поставить точку! Я не стремлюсь в писатели, в мою задачу не входит живописать характеры, сталкивать их и разводить, хитроумно воссоздавать на бумаге будто бы реальную действительность. Да и хватило бы морали на рассказ, на повесть? Мне вообще кажется, что все случившееся касается меня одного; если бы не желание получше разобраться в себе, в своем прошлом, а значит, и в будущем, я бы не стал копаться в событиях того лета и осени. Только это и придает мне храбрости двигать свои записки дальше.
Так вот, стрельбы. Мы оставили свой городок и целым эшелоном, как во время войны, приехали на полигон. Здесь еще стояла по-летнему яростная жара. Пыльная степь с редкой травой плоско убегала во все стороны, и верилось, что за горизонтом, до края земли, ничего другого нет, та же степь.
Мы работали в душных кабинах, обливаясь потом. Вентиляторы натужно гудели, будто обещали, что вот-вот остановятся и тогда наша электроника разом выйдет из строя, сгорит, как сгорают у фотографов лампы-вспышки. Техник все еще был в госпитале, и мне приходилось, как и прежде, заменять его. Но я даже радовался длительной тяжести двух должностей. Теперь хотелось доказать Евсееву не то, что он напрасно унизил меня, инженера, а то, что я могу хорошо работать всюду.
Корт спросил:
— Ты что все время улыбаешься? «Москвича» по лотерее выиграл?
— Произошло нечто более значительное, товарищ капитан. В тяжких учебных буднях я обретаю уверенность и стойкость истинного бойца.
— Ишь ты, — удивился Корт, — как торжественно!
И будто кто поймал меня на слове — в тот же день объявили тревогу.
Когда завыла сирена, я занял место в кабине одним из первых. Рядом деловито возились операторы. Подали команду о предбоевой проверке, я уже принялся за дело и вдруг услышал, как кто-то подошел к двери, как подковки сапог цокнули о металлическую скобу. Наверное, проверяющий. Я встал, набрал побольше воздуха, чтобы доложить, но слова сами собой застряли в горле. Конечно, я не надеялся, что наблюдать за нашей работой придет сам генерал. Но и такого не ожидал: проверяющий — лейтенант-коротышка, да еще с таким знакомым лицом! Дробышев, Венька Дробышев, с которым я четыре года прозанимался в училище.
Мы с Дробышевым не любили друг друга. На третьем курсе меня назначили командиром отделения, и — так вышло — я здорово его прижал. Венька числился отличником, но все ребята знали, что похвальные отметки он добывает с помощью шпаргалок. Делал он их мастерски — крохотные, испещренные бисерными буквами и, видимо, такие понятные, что ему хватало нескольких взглядов из-под полы, чтобы без запинки вывести длиннющую формулу. Прошлому командиру отделения было все равно, так даже общий балл получался выше, и я бы, наверное, молчал, полагая, что в сущности тут вопрос застарелой вузовской традиции: кто их не писал — шпаргалки? Но однажды, когда мы готовились к экзамену в большой аудитории, Венька сам вызвал меня на бой. Я-то отличником не был, у меня никогда не получалось учиться на круглые пятерки, даже в школе, — может, оттого, что старался побольше понять и выдолбить надолго, а времени всегда не хватает. Вот и тогда разобрался до буквы, до последнего коэффициента в нуднейшей системе уравнений, и ребята попросили повторить, собрались кучкой возле доски, только Дробышев остался за столом, склоненный над своей ювелирной работой — изготовлял он «шпаги» открыто. А вывод был действительно трудный, его-то уж не спишешь на бумажный клочок; я позвал и Веньку к доске, но он рассмеялся в ответ, а потом, потягиваясь и зевая, сказал, что только дураки забивают память ненужной писаниной и телефонами знакомых, и еще добавил, что мозговые клетки не восстанавливаются. Ребята молчали, поглядывали на нас. И тут я неожиданно для самого себя произнес: «Иди лучше, поздно будет. Я твои шпаргалки все равно уничтожу». Венька все же не подошел к доске, и как-то это все забылось, но через час примерно я оказался возле его стола, когда он вышел в коридор, и вспомнил, что говорил прежде: замирая, открыл первую попавшуюся на глаза тетрадь и увидел там предмет нашего раздора. Сгреб всю пачку в карман и спустил в уборной… Венька, однако, промолчал, хотя я видел, каким бледным стало его лицо, — экзамен был на следующий день. Он получил первую свою тройку и только прошипел при встрече: «Ну, погоди же!..» Писал ли он шпаргалки по-прежнему, я не знал, но остальные полтора года учебы мы, в сущности, не разговаривали. И вот теперь — надо же! — сошлись, как на узком мостике.
Дробышев тоже узнал меня, но удивление не тронуло его пухлого, обгоревшего на солнце лица. Что он, специально выбрал кабину, где я работал? Ухмыльнулся и сделал от порога шаг вперед.
— Значит, ты? — спросил я вместо доклада.
— Я, — согласился он и вытащил из кармана часы «Молния» на цепочке. — Не доверяешь?
— Отчего же. Ты, значит, здесь служишь?
— Ага. Нашлось теплое местечко.
— Ты, я вижу, не изменился, — сказал я. — Лучше…
— Лучше начинал бы, — перебил Венька. — Времечко, оно бежит себе.
Я спохватился: действительно, нашел, когда беседовать. Отвернулся к шкафу с аппаратурой и стал смотреть на сигнальные лампочки. И вдруг мне показалось, что в настройке системы должна обнаружиться ошибка. Помнилось, прежде импульс был на пределе. А сейчас? Взял отвертку и начал поворачивать регулировочный шлиц, хотя делать это теперь ни в коем случае не разрешалось. Не разрешалось, а я вертел отверткой… Взгляд мой встретился со взглядом Жерехова, он молчаливо укорял: «Что с вами?» Спохватившись, я крутнул шлиц обратно и оглянулся на Веньку. Тот сидел на табурете возле столика, закинув ногу на ногу. Перед ним лежал самодельный блокнот — общая тетрадь, разрезанная пополам.
— Так-так, командир, — сказал Венька. — Двигай дальше. Ты, я вижу, неплохо инструкцию усвоил.
Меня кольнуло это «командир»; в училище ребята так звали скорее из уважения, чем по уставу, и Венька вспомнил давнее, несомненно, для того, чтобы подчеркнуть перемену в наших положениях.
— А кстати, чего это ты за техника вкалываешь? — ангельским тоном спросил он и покачал свои часы на указательном пальце. — Не справился или должности не нашлось?
Я все еще держал в руках отвертку; черт знает что ею натворил из-за нежданной встречи, а теперь этот вопрос — специально рассчитанный, чтобы побольнее задеть.
— Техник заболел. В госпитале.
— Бедняга, — сказал Дробышев, и по тону его голоса было нетрудно уловить, что «бедняга» относится не к технику, а ко мне, и что я оказался на новой должности конечно же по неспособности быть кем-то иным.
Но теперь я промолчал. Дробышев положил часы на стол и что-то писал в своей разрезанной надвое тетрадке. Только изредка, не глядя на меня, бросал каким-то деревянным голосом: «Так, так… Хорошо… Преотличнейше!»
В динамике щелкнуло, я быстро доложил о готовности кабины. Не успел договорить фразы, как посыпались доклады других, и то, что я успел первым, заставило меня улыбнуться — все-таки здорово получилось, что первый, Дробышеву нечего будет сказать. Конечно, ненужной регулировкой я дело подпортил, но не страшно, раз успел.
Прошло еще немного времени, и снаружи кто-то позвал Веньку.
— Иду, — ответил он и не тронулся с места. Морщил лоб и что-то строчил в блокноте.
Его еще раз позвали. Наконец он встал, в упор посмотрел на меня:
— Вот так, командир! — и выскочил из кабины.
Нас собрали в солдатском клубе — тесном, с земляным полом, с белеными стропилами, низко нависшими над рядами скамеек. Я сел в четвертом ряду. Впереди расположились командир, Корт и замполит, дальше теснились незнакомые спины и по-разному стриженные затылки офицеров с полигона.
Раздалась команда — и все встали. Вошел генерал. Он разрешил сесть и медленно пошел к невысокой сцене, где стояла тумбочка, покрытая куском кумача. Генерал положил на тумбочку кожаную папку, открыл ее и стал перебирать бумаги. Наконец поднял голову и начал говорить, не обращая внимания на документы, которые только что внимательно перебирал и которые лежали теперь поверх кожаной папки. Из слов его выходило, что мы, то есть наше подразделение, достойны похвалы; за довольно короткий срок сложная, новая техника в общем освоена неплохо, мы вполне уложились в нормативы.
Мне почудилось, что в эту минуту по клубу пронесся негромкий шум. Даже не шум, а просто движение. Наверняка каждый из наших офицеров двинулся, что-то шепнул соседу или просто облегченно вздохнул. Всегда приятно слышать, что работа сделана неплохо, а мы ведь старались. Кто больше, кто меньше — на круг получалось прилично. Генерал уловил шумок и сделал паузу; оглядел ряды и взял со столика свои бумаги. Потом вытащил из кармана очки и поднес к глазам. Он не надел их, а лишь взглянул через стеклышки на документы, отвел руку и протянул: «Но однако…»
И вот тут-то началось; я сразу понял, что такое «разбор». Досталось всем: Евсееву, замполиту, Корту, ну, всем, кто занимал хоть какой-нибудь командный пост. Только меня генерал почему-то не упомянул. Покончив с разбором общих действий, принялся за частности: перешел к техникам, к операторам. Тут он чаще подносил к глазам очки, заглядывал в записи, — видно, на листах были замечания проверяющих. Генерал перебрал по фамилиям почти всех техников, а меня снова не упомянул. Я разволновался, не переставая, водил рантом сапога по земляному полу. Наверное, подумал, генерал не называет меня потому, что я инженер и техника заменяю временно, а потом все же решил, что, раз я первым уложился по времени, генерал приберегает меня под конец, чтобы поставить в пример. Надо же кого-то поставить в пример, иначе какой же разбор? От нетерпения я быстрее задвигал ногой, и на полу образовалась канавка с загнутыми, как у молодого месяца, краями. И вдруг услышал, что генерал говорит обо мне.
— А на ком мне, товарищи офицеры, хочется остановиться особо, так это на инженер-лейтенанте Корниенко. — Мне показалось, генерал произнес мое звание таким тоном, словно оно было чем-то позорным. — Мо-ло-дой чело-век, недавно окончил высшее инженерное училище. Кстати, он здесь?
Я встал. Множество лиц обернулось ко мне. На всех было написано ожидание.
— Мо-ло-дой че-ло-век, — с расстановкой повторил генерал, — недавно окончил высшее инженерное училище! Но вы посмотрите, товарищи офицеры, сколько замечаний по его работе пришлось сделать проверяющему…
Слова, составлявшие длиннющий список моих недостатков, больно хлестали по ушам: «не знает», «недостаточно овладел», «плохо освоил», «с трудом разбирается». Казалось, все самые обидные обвинения, какие только можно себе вообразить, имелись тут.
— Я не берусь объяснять, чем это вызвано, — заключил генерал. — Но вам, товарищ лейтенант, надо всерьез задуматься над выбранной профессией. Так относиться к делу нельзя. Вас партия и правительство не в бирюльки послали играть, а служить в зенитно-ракетных частях Войск ПВО страны — важнейшего вида наших Вооруженных Сил!
Последние слова генерала донеслись до меня как сквозь вату, ноги обмякли, словно оттопали десятка два километров, я мечтал только об одном — скорее сесть. Но генерал все говорил, говорил. Многие из смотревших на меня отвернулись. Я бессознательно обводил взглядом лица, которые еще были обращены ко мне, словно просил о заступничестве. И тут увидел Дробышева — он ехидно поглядывал из конца первого ряда.
Стало нестерпимо жарко, захотелось крикнуть, что все сказанное неправда, ведь это оценки Дробышева читал генерал, а тот чепуховую в общем оплошность раздул в целую аттестацию.
Наконец генерал разрешил мне сесть. Скоро разбор закончился. Офицеры повалили из клуба, щурясь на солнечном свету, таком резком после клубного полумрака. У выхода я столкнулся с Евсеевым. Вначале командир посмотрел на меня, словно бы на незнакомого, потом с усилием протянул:
— Нехорошо, брат, получилось, а?
— Товарищ подполковник, — заговорил я, глотая слова от обиды и волнения. — Меня мой однокашник проверял…
— Ну и что? — перебил Евсеев. — Не оправдывайся. Нехорошо так нехорошо. Надо быть самокритичным.
— Вы все же поймите, товарищ подполковник, меня же мой однокашник… — снова начал я и умолк. Вдруг расхотелось говорить. Разве объяснишь все, что произошло когда-то между мной и Дробышевым в училище, и то, что было в кабине? Да еще в нескольких словах. А Евсеев тоже не очень старался продолжить беседу.
Как провел остаток дня — не помню. Ужинать не пошел, соврал Корту, что надо на почту, и отправился в ближайший степной городок, благо подвернулась попутная машина. Ехал и думал: «Только бы подальше сейчас от палаток, от знакомых лиц! Позор, какой позор!..» Больше всего почему-то беспокоило, что я один выслушивал замечания генерала стоя. «В конце концов, и другие оказались не ангелами, было за что поругать. Но я…»
В ушах, как записанный на магнитофонную пленку, звучал чуть приглушенный голос генерала: «Мо-ло-дой че-ло-век…» И тут же вспоминался Венька, его смешок во время проверки, дурацкие возгласы: «Хорошо, превосходнейше…»
Возле окраинных домов, не останавливая машины, я спрыгнул из кузова. По пути к центру, к базару, надо было миновать улицу, застроенную одинаковыми, как вагоны поезда, финскими домиками; кажется, здесь жили те, кто постоянно работал на полигоне. Монотонность квартала нарушалась только пестротой освещенных окон — занавески были разного цвета. Я смотрел на окна, и это отвлекало от грустных мыслей.
На углу неширокого проулка, возле изгороди из тонкого штакетника, пришлось остановиться. Куда идти — прямо или направо? Окна углового дома были темны. Тень его, отброшенная луной, встававшей со стороны базара, достигала моих ног. Сбоку хлопнула дверь.
— Хватит тебе возиться, опоздаем, — сказал кто-то и чиркнул спичкой.
Другой отозвался:
— Сейчас, только сапоги почищу. Англичане говорят: с нечищеными сапогами не сделаешь карьеры.
Довольный смешок завершил сказанное. Мне бы идти дальше, а я стоял, чувствуя, как часто колотится сердце. Ведь тот, кто собирался чистить сапоги, был Дробышев — я сразу узнал его голос!
Другой, тот, что курил, потоптался на месте и, видно, от скуки, чтобы скоротать ожидание, сказал:
— Говоришь, карьеры не сделать… А мне, знаешь, жалко стало сегодня того… ну, того парня, которого генерал на разборе драил. Вот уж кому теперь не до карьеры, хоть во взводные переводись, склады там охранять или по интендантской части…
— Ха-ха, склады! — отозвался Дробышев. — Еще как и при ракетах послужит! Генерал влындил, а потом свой командир добавит, они там, в частях, командиры, ого-го-го как не любят, когда их подводят. Помытарит с полгодика, повоспитывает и приведет в чувство. Главное — в чувство привести!
— Можно подумать, что он тебе чем-то насолил. Сам на его месте как бы себя чувствовал?
— Чего мне — сам… Я на его место не попаду. А вот он, между прочим, как раз и насолил мне, тот парень, подругу отбил…
Я ловил долетавшие до меня слова и чувствовал, как странное, почти болезненное волнение охватывает меня. Надо же — приехал на полигон и встретил Веньку; ушел из расположения дивизиона, в степь, в какой-то богом забытый поселок — и снова он, больше того — разговаривает с дружком не о ком-нибудь, а обо мне. Сон, прямо бредовый сон! От напряжения, что ли, оттого, что хотелось подавить волнение, я крепко сжал штакетину, потерял равновесие и чуть было ее не сломал; забор скрипнул и пошатнулся.
— Эй, кто там? — крикнул Венька и, не получив ответа, пояснил: — Ветер… Да, так вот о подруге. Чувиха была что надо, я планы имел, а он взял и отбил…
Дальше все опять напоминало сон. Венька говорил о какой-то компании, которая собиралась в клубе строителей, о том, как он танцевал в клубе с Лидой и будто бы все знали, что он с ней жених и невеста, а потом, дескать, появился я и гнусными — он так и сказал — гнусными интригами радушия, растоптал его, Дробышева, светлое чувство. Вообще-то, он правда был родом из Энска, Венька, жил неподалеку от техникума, в котором училась Лида, но на танцы в клуб строителей мы ходили всем классный отделением, и я не помнил, не мог вспомнить, чтобы кто-то связывал вместе его и Лидино имя, он с ней даже ни разу — по крайней мере на моих глазах — не танцевал. И уж кого называли женихом и невестой, так это меня с ней, мы поженились скоро, через два месяца после нашего знакомства, а когда я был на втором курсе, уже родился Андрейка… Нет, он врал, нагло врал, Дробышев, но зачем?
— Вот и суди, — долетали до меня Венькины слова, — жалеть мне его или радоваться. Лично я заодно с генералом — справедливость должна восторжествовать. — Он рассмеялся и бросил щетку куда-то в угол крыльца.
Его приятель промолчал. Вдвоем они пошли прямо на меня — это потому, что, как оказалось, я все время стоял возле калитки.
— Кто-то пришел, — сказал Венька. — Эй, кто там? — И, узнав меня, с удивлением переспросил: — Ты? — Мне показалось, что он испугался, однако быстро овладел собой, затараторил: — В гости пришел, командир? А мы, вот беда, уходим, видишь, уже собрались. Может, с нами, а? За компанию? С девочками познакомим — первый сорт девочки, развеешься от служебных невзгод.
Я отступил от калитки — будто отстраняясь, будто желая показать, что не хочу иметь с ним что-либо общее. Что-то трудное, копившееся весь день, искало выхода и наконец нашло.
— Ты подлец, — сказал я. — Ты законченный подлец, Дробышев!
— Ну-ну, ребята, без этого, — сказал Венькин приятель и вышел за ограду. Он, видно, сообразил, что разговор только что шел обо мне. — Нашли место счеты сводить!
— Да, да, без личностей, — вставил Венька, обрадованный поддержкой. — Я этого не люблю!
— А шкодить любишь? За спиной шкодить, исподтишка, а потом хвастаться, что за справедливость? Мелкая ты душа!
— Я… мелкая? А сам, не помнишь?
Лицо Дробышева придвинулось ко мне, а руки, наверно измазанные сапожной ваксой, потянулись к моему вороту. Приятель его двинул плечом, вставая посередине, как бы разнимая нас, но это не помогло — Дробышев все тянулся ко мне, наступал. И с быстротой молнии я представил себе, как через секунду мы с ним деремся, катаемся по земле, и пуговицы у гимнастерок с хрустом отрываются, летят в стороны, а на другой день Евсеев смотрит на меня и опять с грустью в голосе говорит: «Нехорошо получилось» или что-то вроде этого, и мне уже нечего, совершенно нечего ему возразить.
— Не подходи! — закричал я. — Слышишь, не подходи!
Подул ветер, и калитка заскрипела, как бы подчеркивая тяжесть наступившей тишины. Я повернулся и пошел — сначала медленно, потом быстрее, словно вот этим, быстротой шага, можно было искупить вторичный за сегодняшний день позор, новое торжество Веньки и скрип, такой насмешливо-размеренный скрип калитки.
За рядами финских домиков потянулась главная улица городка, потом открылась базарная площадь — опустелая, пахнущая сеном и арбузами.
Я прошагал базар и вышел в степь.
Луна здесь светила, казалось, ярче; глухо стрекотали цикады, их перебивал доносимый ветром сонный лай собак. Я не смотрел на часы и некоторое время шел по разъезженной дороге, потом опустился на твердую, иссушенную землю. Ненависть к Дробышеву еще кипела во мне, но не прошло и тесное, будто железный обруч, усилие воли, которым я сковал себя, смирил, предотвращая драку. Мешанина чувств угнетала, было жаль себя, больно оттого, что нельзя, как в детстве, разреветься, излить тоску открытым признанием своей слабости перед неподвластным тебе миром. Что-то похожее, вспомнилось, было и после разговора с Евсеевым у него в кабинете, после моего бесславного перемещения в техники. Унижение? Тогда я тоже почувствовал, что унижен. И стерпел? Пожалуй, да. Только там было легче, там все искупала дисциплина. Там дело касалось с л у ж б ы, и ты должен был это выдержать, снести, думал я, потому что сам, по своей воле надел погоны и, значит, взвалил на плечи такое, что не уложится, не может уложиться в обычные отношения людей. А с Венькой иначе. Венька только воспользовался службой, служба тут ни при чем. Он хотел тебя унизить и добился своего. И ты, в сущности, ничего не сделал против, стерпел, дважды стерпел: на разборе и у калитки…
Я говорил сам с собой и вспоминал голоса возле финского домика, когда Венька чистил сапоги, и спрашивал себя, что он думает сейчас обо мне, Венькин сослуживец, что думает вообще о людях, если они могут терпеть то, что вытерпел я. И генерал… Что сейчас делает генерал? Вспоминает меня? «Молодой человек, недавно окончил высшее инженерное училище…» Нет, зачем обо мне вспоминать генералу, вовсе не надо. А Евсеев сказал: «Нехорошо».
В вышине, просвеченной лунным светом, пророкотал самолет. Зеленый навигационный огонь плыл по небу, похожий на метеор. Я знал, что летит свой, но как просторно, подумалось, небо, как легко оказаться в нем чужому самолету… Нет, конечно, не так-то легко, если есть наш дивизион и все другие. Если есть… И если техник Корниенко, инженер Корниенко — все равно — не станет по-дурацки лезть с отверткой когда не следует, куда не следует, потому что без него, Корниенко, все-таки нет дивизиона, как без дивизиона — полка. И… при чем же тогда Дробышев?
Мысли трудно сцеплялись. Я отводил одни, отбрасывал как неверные и повторял другие, так и сяк определяя то, что казалось незыблемо прочным, неподвластным никому, кроме меня самого. И странно: все оставалось прежним вокруг — трещали цикады, так же плоско стлалась к темному горизонту земля, — все было таким же и иным. Что-то ломалось во мне, я чувствовал, что-то не прошло сегодня даром, потому что я вдруг показался себе вроде бы старше, вроде бы прошел год или пять лет; что-то вернулось из прошлого, окрепнув в сто раз, — мое обычное, то, что всегда давало силы, существовало помимо Веньки и его дружка, помимо генерала; казалось даже, что теперь нетрудно вытерпеть все сначала, даже стыд от своей неловкости, незнания, неумения, потому что — теперь я знал! — за вычетом стыда все-таки что-то останется — м о е.
Вот только Евсеев… Я снова вспомнил, как он сказал: «Нехорошо», и подумал, что сейчас вполне самокритичен, как он всегда требует, как считает постоянно нужным, а в моей самокритике, возможно, нет никакого смысла, потому что Евсеев вправе попросить в дивизион другого инженера, факт!.. Вот, оказывается, что самое трудное — то, что не зависит от тебя, — нужен ты или нет.
Наверное, была уже глубокая ночь, когда я добрался до своей палатки. Все спали, только Корт услышал, что я вожусь возле койки, и проворчал:
— Шляешься где-то, а завтра, говорят, работа будет… Ложись!
Утром, на построении, Евсеев действительно объявил, что нам предстоят боевые стрельбы.
На этот раз в нашу кабину пришел другой проверяющий — немолодой уже капитан со строгим лицом. Я обрадовался: раскусили, значит, Дробышева, но тут же подумал, что прошло слишком мало времени, да и вообще никто не обязан вступаться за меня. Могли случайно прислать нового проверяющего, а может, порядок такой. И все-таки было заметно, что капитан следит за всем особо придирчиво, хоть и не говорит ни слова. Сначала было тяжко работать, ощущая на себе его настороженный взгляд, но команды, целая лавина команд из динамика, заставили забыть обо всем п о с т о р о н н е м. Я старался вовсю.
Да, они прошли как во сне, они были суровы и прекрасны, первые стрельбы.
Яркое пламя вспыхнуло, всклубилось, и ракета сорвалась с пусковой установки; сначала за ней тянулся оранжево-черный шлейф, потом он исчез. Секунда, другая… Еще вспышка, и там, в вышине, где прежде была цель, — короткий рокот разрыва.
Осталось одно лишь сероватое облачко дыма, будто отчет, будто напоминание: ракета выполнила все, что ей приказали люди.
3
Мы вернулись с полигона. Отстранив на ходу детскую коляску, которую кто-то оставил в подъезде, я взбежал на второй этаж и постучал в дверь, знакомую до последнего кусочка облупившейся краски. И сразу услышал голос Андрейки — он играл в коридоре.
— Мама, к нам кто-то просится!
Руки у Лиды были по локоть в муке, и на щеке мука, я шагнул вперед, и она прижалась ко мне, пряча руки за спиной, чтобы не испачкать. Андрейка теребил за брюки, приговаривая: «Папка, папка приехал». Надо было что-то говорить, а я все стоял молча, и Лида стояла, и руки у нее были растопырены, потому что она все время помнила о муке.
В коридор вышла соседка, жена Корта, и набросилась на меня: а где ее муж? Как будто это я посылаю офицеров в командировки и назначаю срочную работу. К счастью, внизу хлопнула парадная дверь, и по ступеням затопали тяжелые сапоги Корта.
— Слышите? — сказал я и потащил свое семейство в комнату.
— Приехал, — сказала наконец Лида и стала вытирать руки передником.
— Приехал, — подтвердил я и пошел по комнате вокруг стола.
Потрогал зачем-то книги на полке, недоделанный свой телевизор, коврик с зайцами над кроватью сына. Наверное, у меня был глупый вид: улыбался и все повторял: «Приехал, приехал». И Лида тоже улыбалась, а потом убежала на кухню — у нее ведь пеклись пироги.
Потом мы обедали, играли все втроем в Андрейкины игрушки. Наступил вечер. Мы уложили сына спать и уселись с Лидой на диване. В форточку дул ветерок, и я радовался, что нет уже проклятой полигонной жары. Лида ни о чем служебном меня не расспрашивала. Она молодец, знает, что, если можно, сам расскажу. Вообще-то, про разбор я хотел ей рассказать, не мог не рассказать, но она начала вдруг говорить про кинофильм, который на днях показывали в Доме офицеров, и я стал слушать. Как всегда, играло радио наверху у Савельевых — эстрадный концерт, и мне уже совсем не хотелось вспоминать про Веньку, про свой позор, и снова думать, как же теперь быть. Показалось даже, что все это приснилось, придумалось.
Но так было только вечером. Утром, шагая на службу, я думал о том, что, в сущности, на происшедшее со мной еще никто не прореагировал — ни Евсеев, ни замполит. Словно бы оттягивали время, чтобы заняться пообстоятельней, когда приедем домой. И еще были начальники постарше. Им-то придется поинтересоваться, кто из нас и как отличился на полигоне.
Толком не собравшись с мыслями, с ходу, я наткнулся на командира — он что-то внушал своему шоферу Лацемидзе.
— А, инженер, — сказал Евсеев. — Ты мне нужен. Забери отчетность и мигом в штаб. С утра телефон оборвали.
Через десять минут я сидел в евсеевском газике и смотрел, как стелется под колеса серый бетон шоссе. Потом в штабе полка ходил по кабинетам, занимался делами, которые поручил Евсеев, и все прислушивался, не говорят ли что обо мне и о злополучной полигонной истории. Нет, ничего. Это было удивительно. Даже начальник штаба и тот ничего не сказал, хотя расспрашивал меня о подробностях стрельб и вообще о нашей жизни на полигоне.
Не может быть, сомневался я, не начальник штаба, так уж в политотделе обязательно спросят. Но и там никто не проронил ни слова. Успокоился я только в библиотеке, стал рассматривать книги на полках, отбирать, что выписать в нашу дивизионную передвижку, и вдруг услышал, как открылась дверь и кто-то спросил, нет ли меня. Посыльный, наверное. Библиотекарь меня окликнула, и я вышел из-за стеллажей. Оказалось, вызывал инженер-майор Бунчуков.
Я шел по лестнице и думал, что вот теперь-то и начнется то, чего боялся. Ведь не случайно не зашел к главному инженеру полка, у меня даже были к нему кое-какие дела. Решил, что на этот раз обойдусь. А он вот узнал, что я в штабе, и требует к себе. На стружку зовет, определенно стружку снимать…
Бунчуков был один в продутой сквозняком комнате. Теребя кончик черного казацкого чуба, он что-то писал в похожей на бухгалтерский гроссбух «секретной» тетради.
— А-а, ты, — протянул Бунчуков миролюбиво и этим сразу же озадачил. — Я что позвал — тебе, знаешь, завтра занятия проводить. И учти, кроме ваших будут офицеры из других подразделений.
Последние слова Бунчуков произнес, снова уткнувшись в свои записи, — будто ничего особенного не сказал. А я-то хорошо знал, что значит: «Будут офицеры из других подразделений». Это когда разбирают наиболее сложные теоретические вопросы. Такие занятия всегда проводил сам Бунчуков или другие, помладше, но особенно хорошо подкованные. Один раз и мне доверили, но это было еще до полигона.
— Мне проводить? Так ведь я теперь…
— Ты про полигон? — поднял голову Бунчуков. — Знаем, как же. Но ты ничего, проводи…
До поздней ночи я просидел над своими училищными конспектами. Лида и Андрейка спали. Настольная лампа бросала желтоватый отсвет на стол, комната тонула во мраке, и мне казалось, что я готовлюсь к экзамену.
На другой день я выводил графики на доске нашего самого просторного класса. Офицеры прилежно записывали мои слова; особенно внимателен был Евсеев — сидел за первым столом и крепко сжимал своими большими, по-крестьянски корявыми пальцами крохотную авторучку. Я искоса посматривал на командира и, когда видел, что он долго не записывает, смотрит, хмурясь, на доску, снова повторял. Специально для него — похоже, оправдывался или старался задобрить.
Мои молчаливые мольбы как будто подействовали на Евсеева — он так и не сказал мне ничего. И замполит не вспоминал, и Корт молчал, даже дома, когда мы выходили с ним в коридор покурить. Мне очень хотелось расспросить Корта, но я боялся, что наш разговор невзначай услышит Лида. А через несколько дней я, как мне показалось, стал догадываться о причинах всеобщего «заговора молчания».
Тогда, помню, выдался ветреный день. Мы стояли с Евсеевым на краю позиции. К нам подходили офицеры, слушали, что говорил командир, спрашивали, кому что надо. Обычно Евсеев во все вникал, а тут, смотрю, говорит: «С инженером решите». Со мной, значит. Потом другому: «Что вы ко мне с таким делом? На то инженер есть». И спокойно так ушел.
Я смотрел вслед командиру, на его сутулую спину, и вдруг осенило: он мой авторитет спасает! Ну, не мой лично, Корниенко, а моей должности… И про полигон никто не напомнил тоже, конечно, по его, Евсеева, наущению. А чтобы убедительнее получалось, он даже то, что сам обычно делал, сплавляет мне, и обязательно у всех на виду. Пусть, мол, знают, что он, командир дивизиона, мне как-никак доверяет…
И еще вспомнился штаб, Бунчуков. Выходит, назначив меня проводить занятия, он тоже спасал авторитет, только теперь уже всей своей инженерной епархии.
На душе было погано, как у совестливого школьника, который не выучил урока, а ему все равно поставили пятерку. Но что было делать? Дивизион готовился к экзаменам на классность, и я целый день крутился так, что к вечеру ноги наливались свинцом. Даже телевизор забросил. Приду домой, поужинаю, с Андрейкой поиграю и — спать. Лида не очень сердилась, что я ей уделяю мало внимания. Она шила шторы для детского сада. Скоро сад должен был открыться, и наши женщины вовсю помогали его оборудовать. Мы с сыном засыпали под стрекотание швейной машинки. Не знаю, как ему, а мне нравилось: будто лежишь на полке в вагоне поезда и колеса стучат, стучат…
В те дни мне все в дивизионе напоминало училище: конец семестра, сессия… Я тогда, бывало, больше другим объяснял, чем сам учил; наверно, это у меня от матери, наследственное — она учительница. И теперь объяснял, учил; настоял, чтобы точнее следили за графиком нарядов и все были бы в равном положении, договорился с комсоргом Володей Дубинским, и мы устроили специальное собрание. Я выступил с докладом: что еще нам мешает? В прениях говорили — мало учебных пособий. На другой день я сколотил бригаду — изготовлять пособия. Дубинский, серьезный человек, поначалу обиделся: без бюро, стихийно. А я рассмеялся в ответ: какое теперь бюро, раз идея овладела массами? Дубинский тоже засмеялся — понял, сам взялся за паяльник. С ним разве что Жерехов мог поспорить, мой коллега по кабине, где я недавно заменял техника. Жерехов придумал и сам изготовил пульт для тренировки операторов. В бою ведь все решают секунды, действия расчетов должны быть доведены буквально до автоматизма, а для этого нужны постоянные тренировки. Но вот какое получается противоречие: надо тренироваться на технике и ее же беречь, у нее ресурс, определенное время работы. Зато с пультом Жерехова возись сколько хочешь. Конечно, он не заменял весь ракетный комплекс, только частичку его, но и это нам было большим подспорьем.
Бунчуков, когда узнал, тотчас приехал. Щелкал тумблерами, спрашивал, что к чему, и срисовывал схемы, чтобы передать в другие подразделения. Мы с Жереховым объясняли. Пусть делают — не жалко!
Потом принялись за новый тренажер. Идею его предложил уже сам Володя Дубинский. Машина должна быть сложной, и над ней корпела вся наша бригада. Я сделал расчеты, а Дубинский и Жерехов стали главными монтажниками. Время поджимало, и я решил сагитировать в помощники еще кое-кого из техников.
Так вышло, что я начал разговор, когда Корт к вечеру собрал офицеров, чтобы посоветоваться накоротке по текущим делам. Я говорил, собственно, с теми, кто был мне нужен, а получилось, что слушали все. Наверное, я увлекся; помню, когда кончил свою речь, кто-то в шутку даже захлопал в ладоши.
Евсеев сидел за столом недалеко от меня, а рядом с ним стоял Корт и все еще держал перед носом свою потертую книжицу. Когда я умолк, он наклонился к Евсееву.
— Вот бы кому — секретарем, — сказал негромко, а Евсеев ничего не ответил, только пристально посмотрел в мою сторону. Корт еще раз наклонился и добавил: — Ему, видите, легче на главном направлении действовать…
Он не договорил. Похоже, разговор у них шел давно в все понятно с полуслова. А Евсеев по-прежнему ничего не сказал и продолжал смотреть на меня.
Я это все заметил и слышал, что говорил Корт, но как-то не придал значения его словам, только подумал: что значит «на главном направлении»? И не успел найти ответ, потому что меня стали спрашивать про тренажер, я объяснял, а потом предложил пойти в тот класс, где мы устроили свою мастерскую.
Когда проходил мимо Евсеева, посмотрел на него. Командир встретился со мной взглядом и вдруг усмехнулся. Совсем как тогда, в своем кабинете, когда посылал работать вместо заболевшего техника. Только на этот раз в его взгляде не было настороженности, он будто говорил: «А ты парень ничего, соображаешь!»
Я бы, может, потом и не вспомнил обо всем этом, если бы не жена Корта, Анна Сергеевна. Я уважал ее, рассудительную и справедливую женщину, она немало лет провела с мужем в дальних гарнизонах, в самых что ни на есть захолустьях, но не увяла, не ожесточилась, даже наоборот, приобрела особенную, постоянную покладистость. И вот увидел Анну Сергеевну непривычно рассерженной.
Поздно вечером услышал, как на кухне кто-то грохочет кастрюлями. Вошел и удивился: Анна Сергеевна. В такой-то час! Заметив меня, она еще раз переставила кастрюлю с полки на полку и сердито спросила:
— Чего бродишь? Спать пора.
— Читаю.
— Ишь ты, читает! А мой бы враз уснул. Да, вишь, — уроки не приготовлены. Школьник!
Я улыбнулся: Корт и — школьник; даже представил его за школьной партой — смешно…
Анна Сергеевна снова двинула кастрюли, а я сказал:
— Учиться нелегко.
— Куда уж! — Анна Сергеевна обернулась, уперла руки в бока. — А как же ты, милый, инженерский значок получил? Семи пядей во лбу, что ли?
— Я, собственно, в другом смысле…
— То-то, в другом. Трудно, если как надо жизнь не устроена. Ты небось, учившись, только и знал, что в тетрадки глядеть да в рот учителям. А мой сегодня после службы в штаб мотался, на семинар секретарей. Пришел, обеда толком не проглотил и — за книжки. И вчера вернулся бог весть когда. Тоже, говорит, дела: отчетный доклад к перевыборному собранию. Да снова за конспекты! Мудрено ли чахотку схватить? Скажи, мудрено?
Я наконец понял, отчего она сердита: Корту надо заниматься, начался учебный год в заочном институте, а у него, естественно, времени нет. Ночами сидит. Вот жена и негодует. Но что же делать? Конечно, времени у Корта меньше, чем у других. Да он ведь учиться поступил не из прихоти. Это необходимо, совершенно необходимо, такая уж у нас техника. А Корту не довелось получить систематическую подготовку. И не ему, в сущности, одному…
Анна Сергеевна не дождалась моих слов, снова заговорила:
— Я не против — учись, сама подбивала. Только жизнь надо прежде наладить. Что он у вас — незаменимый? И служба, и занятия, и еще секретарем? Больше некому?
— Такого авторитетного больше нет.
— Ишь ты! — всплеснула руками Анна Сергеевна. — Так ведь когда его восемь лет назад первый раз выбрали, у него авторитета, как у тебя было… — Она осеклась, почувствовав, что сказала обидное для меня, и перевела на другое: — Ты бы предложил на собрании, а? Может, подумают насчет другого секретаря? Хоть на один срок. Моему бы только разгон взять…
— Хорошо, скажу, — пообещал я.
Анна Сергеевна стояла, отвернувшись к темному, без огоньков, окну. Я потоптался еще с минуту в кухне и пошел к себе.
Половицы в коридоре перекрещивал лучик света. Он выбивался из щели неплотно прикрытой двери, и я подумал: а ведь Корту был слышен наш разговор; вдруг у него на сей счет иное мнение? Негромко постучал в дверь и вошел.
Корт сидел за письменным столом, как всегда дома, — в полосатой тельняшке.
— Ну, все обмозговали, адвокаты? — Он обернулся, заговорил громко, но, видимо, вспомнил, что рядом в комнатке, отгороженной шторой, спят его дочки, и перешел на шепот: — Как все просто у вас получается!
— А может, и правда попросить тебе самоотвод, если опять выдвинут?
Корт неопределенно покачал головой.
— Ты с командиром говорил? — настаивал я.
— О чем?
— Да что тебе трудно.
— А ты откуда знаешь, что трудно?
— Ну, жена твоя рассказала.
— Ах, жена… Женам, конечно, все всегда известно. А кто будет вместо меня, Аня не говорила?
Тут-то я и вспомнил разговор Корта с Евсеевым в классе. Корт сказал тогда, указывая на меня: «Вот бы кому — секретарем». Придумал! Мне — секретарем… Не случайно Евсеев промолчал. Но поискать и вправду надо. Вон на столе задачник, курс дифференциального исчисления. Ох, как мы сидели над ними в училище! И верно Анна Сергеевна сказала, что у нас тогда ничего другого на уме не было. А Корт — командир стартовой батареи, у него служба, семья…
Да что математика! Сколько еще наук ему предстоит одолеть: теоретическая механика, физика, химия, а потом специальные предметы. И все одному, вот так, сидя до глубокой ночи за столом.
— Ну, так что сам-то думаешь? — спросил я Корта.
— Придется, видно, попросить, чтобы освободили.
— Вот и мы про то. А ты — адвокаты! И потом… может, я тебе в занятиях чем помогу?
Корт устало взглянул на часы:
— Конечно, поможешь. Одному век не разобраться. Только не сейчас. Ступай, ложись спать.
В дверях я столкнулся с Анной Сергеевной. Она взглянула на меня так, словно я уже выполнил данное ей обещание. Но мне от этого взгляда стало тревожно. Слишком уж все гладко выходило в наших разговорах.
Собрание состоялось через несколько дней. Корт выступал с докладом. Он стоял возле стола в ленинской комнате и читал скороговоркой свои записи. Интересно получилось: когда отмечал положительные стороны нашей работы, говорил негромко, а перешел к недостаткам, и голос так загрохотал, что задрожало стекло в окне. Я посмотрел на Евсеева — он согласно кивал головой в такт словам Корта. Я подумал, что Евсеев, наверное, помогал составлять доклад, но в ту же минуту досталось и ему — мол, не всегда как надо опирается на партийную организацию. Я снова посмотрел на Евсеева и увидал, что он по-прежнему утвердительно кивает. Только краснее стал, и от этого заметнее проступила седина в его жестких, коротко остриженных волосах.
Вспомнил Корт и о полигоне, сказал про выводы комиссии. Мне здорово попало. Не было Венькиных выражений, но Корт говорил, что я, в общем-то, еще не нашел себя. Что ж, ничего не попишешь — я вспомнил, как проверял Гонцова; Корт описал это, словно сам был тогда с нами в кабине.
Ну а потом начались прения. Выступали без регламента. И на чем все сошлись, так это на том, что дивизион хоть и вошел в строй довольно быстро, но похвастаться перед другими нам пока нечем. В резолюцию вписали длинный перечень задач — что делать и как.
Оставался второй пункт повестки дня — перевыборы. Парторганизация у нас была в то время небольшая, бюро при таком составе выбирать не полагается, просто секретаря и заместителя. Кто-то сразу предложил: Корта. Я тотчас поднял руку.
— В принципе я тоже за него, но вот какое дело. Мы соседи по квартире, и я вижу то, что, может, другим неизвестно. Вижу, как занимается Корт в институте и как ему трудно. Любому на его месте было бы не сладко, а тут, сами понимаете, то на комсомольском собрании надо побывать, то побеседовать с кем или на семинар в политотдел вызовут… Словом, много времени нужно. А первый курс самый сложный. Вот почему я предлагаю не заносить Корта в список.
— А что товарищ Корт сам думает? — перебил меня капитан, представитель политотдела. — Тут его первое слово.
Все повернулись к Корту. Он поднялся с трудом, с лицом хмурым и озабоченным.
— Нелегкое, конечно, дело — учиться… Ну так что ж, легкого в жизни мало. Как собрание решит… — И тяжело опустился на стул.
Стало тихо. Я смотрел на Корта. Странно, дома говорил одно, а тут другое. И Анна Сергеевна… Наверное, передумал. А скорее, не хочет оказаться вроде дезертира, Ну и характер! Эх, я-то поспешил…
В это время взял слово замполит Вешняков; он высоко держал свою красивую голову и каждое слово выговаривал громко, твердо, будто читал лекцию.
— Не обязательно жить в одной квартире с Кортом, чтобы знать, что ему приходится засиживаться по ночам. Я тоже учился в академии в его возрасте, понимаю, как ему нелегко. И потому поддерживаю Корниенко, думаю, действительно надо пойти навстречу товарищу Корту. Учеба — это важно, и пусть не обидится на меня товарищ Корт, но при всех его положительных качествах ему, как секретарю, как раз и не хватало прочных и разносторонних знаний. Правда, к чести его, он умел опираться на знающих специалистов. Корниенко, в частности, ему много помогал. Вот я и думаю, если учесть, что Корту трудно теперь исполнять обязанности секретаря и надо выдвинуть другого человека, то почему им не может быть Корниенко? Человек молодой, энергичный, знающий инженер, ему и карты в руки. А Корта — это я вношу второе предложение — следует избрать заместителем, чтобы было кому поддержать молодого секретаря.
Вешняков сел, а я растерянно посмотрел на Евсеева, тот что-то сказал представителю политотдела и потом взглянул на меня. Представитель политотдела, капитан, тоже повернулся в мою сторону, что-то ответил Евсееву и снова кивнул. И — гул голосов; я пытался разобрать: «за» или «против» моей кандидатуры, и потому забыл сказать о самоотводе, о котором было подумал, когда Вешняков назвал мою фамилию. А тут еще вспомнил, как Корт тогда, в классе, говорил про меня командиру и тот ничего не сказал в ответ… Я с тревогой ждал, что будет дальше.
— Дать Корту поучиться!
— Конечно, сейчас в секретари специалист нужен.
— Корниенко, как приехал с полигона, доказал, что может работать.
Последняя фраза больно задела; хотелось встать и объяснить, что я ничего не доказывал, что всегда стараюсь одинаково, но председатель уже подводил итог:
— Другие предложения есть? Принято.
Потом, когда подсчитали бюллетени, оказалось, что против меня один и против Корта один голос — он, видимо, как и я, вычеркнул сам себя.
Меня поздравляли, хлопали по плечу. Кое-кто уже одевался, уходил домой — внизу, в подъезде, громко бухала дверь.
В коридоре был полумрак, горела одна лампа вдали, и там, в желтом скупом свете, виднелась фигура Евсеева — он дошел до своего кабинета, достал ключи, отпер дверь и исчез за нею. Меня вдруг потянуло к командиру: он ведь один не сказал мне ничего после выборов, только он не поздравил, и я не мог уйти, не поговорив с ним. Наверняка, подумал, он специально промолчал, Евсеев, он все делал нарочно, на все у него был свой расчет…
Окно в кабинете было растворено, Евсеев стоял, опершись спиной на высокий подоконник, словно не замечая, как холодно в комнате. Какое-то мгновение лицо его сохраняло выражение глубокой задумчивости, но ее быстро согнала усталая улыбка:
— А-а, секретарь. Заходи, садись.
Я вошел, но не сел. Взял со стола карандаш и прочел слова на нем: «Деловой. 2М». И подумал, что раньше никогда не входил просто так к командиру и не брал с его стола карандаш.
— Ну что, дел прибавилось? — спросил Евсеев. — Так? — Я кивнул. — И ты пришел узнать, почему выбрали тебя, а не другого? Так? — Я снова кивнул. — Верят тебе, голуба душа, вот что могу ответить. — Евсеев помолчал, чиркнул спичкой. — Никаких ты еще высот не достиг, даже больше — оскандалился на полигоне, скажем теперь прямо, но — верят. И знаешь почему? Есть у тебя любовь к службе, армейский ты человек… Каждый ведь дело по себе выбирает — на скрипке играть, мосты строить или там — моряком. А ты вот военную дорожку выбрал, переживаешь, если тебя с нее сбивают… любишь, значит. Ее, между прочим, не просто любить — нашу профессию, это, знаешь, я бы сказал так: выведут в осеннее поле, на слякоть и дождь, и прикажут — ляг и ползи. А далеко ли, долго ползти — молчок. Ползи!.. Вот что такое военное дело… Ракеты, конечно, ракетами, но то поле, с грязью и дождем, обязательно остается, да! Но как же, спросишь, его тогда любить — военное дело? Трудно, соглашусь. Трудно!.. А вот любят же, сколько людей любит — со времен Петра, с тысяча восемьсот двенадцатого года. Что-то, понимаешь, есть в нем такое, в военном деле, помимо формы, помимо парадов и жалования, какую-то оно особую дает возможность человеку первым проявить себя… В доблести, что ли, или в силе, в чести — потому что, случись самое трудное, самое опасное для России, и всех других мужчин позовут — кто строил мосты, и станки, и на скрипке, а ты уже будешь действовать раньше них, ты будешь в походе или в бою… — Евсеев замолчал, похоже нащупывая, возвращая убежавшую от него мысль, потом с жаром продолжил: — Ты, по-моему, такой. По крайней мере, есть у тебя это… Скажешь, лет мало? Да нам в Сталинграде меньше, по двадцать многим было, и ничего, батареями командовали. Корт опытнее тебя? Да, только не тот у него опыт, что требуется нынче — не на здравом смысле опыт должен теперь основываться, не на старозаветной житейской мудрости — то, мол, хорошо, потому что деды наши так поступали, то плохо, раз они такого не терпели, — а на зна-ни-ях, понимаешь? На математике, черт побери! А у тебя знаний — хоть отбавляй, тебе только смотреть, чтобы в мелочах не захлебнуться. И что осечки случались — неважно, исправишься. Даже скорей исправишься, потому что отныне — тоже все понимают — тебе промахиваться никак нельзя!.. — Евсеев стал яростно давить окурок в пепельнице и как бы в довершение своей речи бросил: — Вот так, инженер или секретарь, не знаю уж, как тебя с сегодняшнего дня величать!
Я смотрел на него и молчал. У меня ведь не было отца, вернее, я совсем не знал его. Был отчим, умер недавно. Человек хороший, работящий, механик в большом автохозяйстве, он относился ко мне, скорее, как знакомый, как добрый сосед, и я отвечал ему тем же. А сейчас, впервые за долгие годы, почувствовал, что слушаю Евсеева не как командира или старшего товарища, а как отца. Что-то такое было в его словах, что мог сказать лишь отец, только он…
От волнения я затоптался на месте, хотел сказать, что понял, вот это понял, отцовское, но в голову лезло что-то иное, не свое, что-то трескучее и вытверженное, казалось, заранее, на все случаи жизни — мол, оправдаю доверие, докажу делом, честным трудом, не пожалею сил. Но, слава богу, не успел излиться — в коридоре послышались шаги, дверь распахнулась, и появился Вешняков.
Замполит был, как всегда, подчеркнуто сосредоточен, начал говорить Евсееву, что пора всерьез потолковать насчет руководителей политзанятий, а мне — что меняются часто руководители и хорошо бы с конспектами разобраться, лавируют некоторые, планы занятий пишут, а конспектов хороших нет. Евсеев, слушая, кивал головой, проверил, заперты ли ящики стола, и снял с вешалки фуражку.
— Хорошо, — сказал, — потолкуем. — И мне: — А ты, Корниенко, берись-ка без раскачки за дело.
Тон его был совсем другой, чем прежде, когда мы были с ним вдвоем, и я почувствовал, что теперь со мной говорит не отец, не старший товарищ, а уставший за день, но от этого не менее жесткий и требовательный командир.
Я распрощался с Евсеевым и замполитом на углу своей улицы; они пошли дальше, а я с минуту стоял, глядя им вслед. Потом зашагал, стараясь ступать так же твердо, как Евсеев, и даже немного сгорбился, как он, будто нес на плечах что-то тяжелое и старался не повредить.
4
Тренировки сделали свое дело, времени на подготовку комплекса стало уходить меньше, но до сто́ящих показателей нам было еще далеко. Я пришел к Евсееву и положил перед ним график; для наглядности нарисовал его Андрейкиными цветными карандашами, линии ползли по листу и обрывались в тщетной надежде соединиться друг с другом. Каждая цветная черта в масштабе означала время подготовки отдельной кабины, а если учесть, что ряд элементов системы готовится друг за другом, последовательно, то получалось, что мы много времени тратим даром именно из-за того, что проверка кабин не увязывается по времени.
Евсеев долго смотрел на график.
— Черт возьми, а ведь верно! Слушай, Корниенко, это ты как инженер или как секретарь предлагаешь?
О, я теперь уже не мог остановиться; составлял расписание занятий и прибавил себе часов, но Евсеев нахмурился, во многих местах перечеркнул «Корниенко» и написал фамилии техников. Я засомневался — правильно ли, все-таки я инженер, и моя задача учить людей. А он вслух, громко пересчитал, сколько раз упоминалась моя фамилия, ч сказал, что хватит.
Вообще-то, он оказался прав. Знания техников так росли быстрее, я убеждался в этом каждый раз, когда мы мудрили с аппаратурой. Секрет был прост: одно дело — сидеть на занятиях и слушать, другое — готовиться и учить самому.
Так шли дни, мне казалось — один лучше другого.
Как-то вечером я чуть раньше обычного пришел домой. Лида была на кухне; Андрейка и дочки Корта возились на полу в коридоре с игрушечным грузовиком.
Я походил по комнате, посмотрел в окно — на двор, перекрещенный веревками с сохнущим бельем, и, не найдя себе занятия, вышел на лестницу, посмотреть, нет ли чего в почтовом ящике. Оказалось, его забыли опустошить днем; там была целая пачка газет, свежий номер журнала «Радио» и очередной пакет Корту из его заочного института.
Чтобы разобрать почту, я вернулся к себе в комнату. Развернул пачку. Внутри оказался конверт. На нем был изображен букет незабудок, а по линейкам написаны наш адрес и слова: «Корниенко Лидии», Почерк на конверте показался знакомым. Ну да, Венька писал! Венька! Он и обратный адрес поставил: полигон. И номер воинской части…
За дверью послышался шум. Я быстро сунул письмо в пачку газет.
В комнату никто не вошел, — наверное, Андрейкин грузовик занесло на повороте. За окном было ветрено, белые простыни на веревках надулись, как паруса. Куда они плывут? Нет, о чем письмо? Наверное, Дробышев решил донять меня: злорадно рассказывает жене, как я тогда, вернее, как он тогда…
Я стал закуривать, но спичка не загоралась. Переломал штуки три и забросил коробок в угол. А может, Венька затеял новую кляузу? Вот гнида… Я же в училище для его блага старался; когда распределяли назначения, начальник курса меня спросил, куда его, Дробышева, направить, и я сказал — можно использовать на исследовательской работе, вот он и попал на полигон… Вроде специально, меня подкараулить! И потом, как он смеет писать замужней женщине? Просто неприлично. Невежливо… А почему бы и нет? Он тогда ночью своему приятелю говорил о Лиде. И может… может, Венька и не за училище мстил мне? Просто хочет унизить меня в глазах Лиды, чтобы…
Дальше думалось уж черт знает что; я вспомнил Отелло и хитроумные льстивые речи Яго. Только здесь все иначе: атака на Дездемону.
Простыни на дворе колыхались, как белые парламентерские флаги; они требовали переговоров. И эти незабудки на конверте — голубые, мещанские. Они, наверное, тоже требовали переговоров — чтобы Лида перешла на сторону Дробышева…
Дверь распахнулась, Андрейка позвал меня:
— Папа, отвинтилось.
Грузовик, как подбитая птица, привалился на один борт. Я стал навинчивать колесо на ось, но Андрейка потребовал, чтобы все было «по правилам». Пришлось достать ящик с инструментом и разложить рядком на полу молоток, клещи, ножовку и отвертку. Андрейка где-то видел, как шофер чинил машину и у него в чехле, конечно, были рядком натыканы ключи.
Мимо прошла Лида и задела меня краем фартука. Раньше я бы попытался схватить ее за фартук или просто сказал бы что-нибудь веселое, но тут промолчал. Лида мне показалась не то чужой, не то скрывающей какую-то тайну.
Она вышла из комнаты и сказала странным, ч у ж и м голосом:
— Мужчины, кончайте забавляться. Я накрываю на стол.
Колесо наконец встало на свое место. Мы собрали инструменты и пошли с Андрейкой в комнату.
Ужин был на столе. Пачки газет среди тарелок не было. Я покосился и увидел ее на этажерке поверх книг. Сел за стол и стал молча есть. Потом не выдержал и противным, перехваченным волнением голосом произнес:
— Да, Корту, наверное, нужны газеты. Пойду отдам.
В коридоре воровато развернул пачку. Письма не было. Я еще раз просмотрел пачку, развернул каждую газету в отдельности.
Письма не было.
Я отдал Корту его газеты, пакет из института и вернулся к себе. Лида, как ни в чем не бывало, предлагала Андрейке съесть еще две ложки, последних, — за маму и за папу.
Я снова сел и уткнулся в тарелку. «За маму и за папу!» А письма нет.
Если бы цвели ромашки, можно было погадать: спросить Лиду или нет? Но ведь это в шутку гадают, да и ромашки давно отцвели. После ужина я сидел на диване и терзался сомнениями. Сейчас я спрашиваю себя: отчего? Наверное, оттого, что застенчив. Оттого, что люблю Лиду и она для меня всех дороже.
Любовь с кулаками не отвоюешь, думал я, не выклянчишь. А если так, чего мне лезть с вопросами? Раз Лиде нужно держать от меня письмо в тайне, значит, она так хочет. И потом, я ведь так и не рассказал ей всего о полигоне, что там случилось. Тоже причина. Времени прошло изрядно, как тут объяснишь. Да и зачем? Служебные, в общем, дела.
Служебные… Так я себя уговаривал, но выходило не очень достоверно: Венька теперь залез в самую мою что ни на есть личную жизнь.
Сколько бы я еще так сидел — час, два, сколько бы дней терзался — не знаю. Только Лида, уложив Андрей-ку, вдруг щелкнула замком своей сумки и показала мне письмо.
Когда я поднял голову и посмотрел, лицо мое наверняка было чересчур удивленным — теперь уже оттого, что письмо ко всему оказалось не распечатанным. Мне казалось, что Лида обязательно должна была прочитать его, улучив минутку, тайком, на кухне. А тут — целехонько.
— Ты помнишь Дробышева? — спросила она.
Праздный вопрос. Я отвел взгляд и, помолчав, буркнул:
— Подвизался такой, к сожалению, в училище.
— Почему, к сожалению? Ты уже видел письмо?
— Видел.
— Ну… А я думала, что ты принес газеты и не заметил. Впрочем, все равно. Откроем?
Лида потянулась к столу и взяла ножницы. Отрезала краешек конверта, и к ней на юбку выпала фотография. Это было так неожиданно, что я невольно подался вперед. Лида уже взяла карточку и немного разочарованно рассмеялась. Заглянула в конверт и, ничего там не обнаружив, протянула карточку мне. Сердитый вздох вырвался у нее:
— Фу! Чего это он вздумал?
Фотография была мне знакома: Лида, еще совсем девочка, студентка техникума. Сидит, подперев голову, на обороте ее рукой написано: «В. Дробышеву. На память». Ни число, ни место, где совершен был дар, не указаны.
Я угрюмо молчал. Лида дотронулась до моего плеча:
— Что ты? Это я в Энске подарила, когда еще не знала тебя. Он пришел вместе с кем-то из ваших курсантов в общежитие. Тот курсант ухаживал за моей подругой. Вика, блондинка, высокая такая, помнишь? Ну, сидели, болтали. А у меня эта карточка на тумбочке стояла. Он пристал — подари. И еще надпись заставил сделать.
Я поднял глаза на Лиду. Теперь она чуточку волновалась; краска прилила к щекам, и дышала она чаще.
Некоторое время мы молчали. Слышалось, как посапывает во сне Андрейка. Я смотрел на деревянный переплет его кроватки и решал, что же сказать. Женатые меня поймут. Тяжело, когда видишь карточку жены, подаренную не тебе, даже если жена сама тебе ее показывает. Но тогда дело было не только в этом, я понимал, что происходящее — продолжение Венькиного нападения на меня. И все, в сущности, из-за того, что я когда-то не захотел покривить душой. Не велика ли цена?
По шоссе проехала машина и, ударившись на ухабе, грохотнула кузовом. Лида обняла меня за шею и так же ласково, как говорит с Андрейкой, спросила:
— Что же ты молчишь?
Конечно, надо было говорить. Рассказать про замученную солнцем степь и как мы работали на полигоне. Как началась проверка и я стал по-глупому вертеть шлиц. И что потом было в клубе. Про чуть было не начавшуюся драку и про самолет, который пролетел надо мной в степи.
Но… черт возьми! Получалось, как в шахматной игре: уже занес руку, чтобы сделать ход, и вдруг заметил ловушку — вражеская ладья собьет ферзя, и пронырливый слон, пританцовывая на черно-белой диагонали, учинит мат. Венька здорово придумал: если я не расскажу Лиде про его проделку сам, поможет карточка. Все равно зайдет разговор о нем, и даже пусть я буду ругать его при Лиде последними словами, позора мне еще раз не миновать. Генерал-то свое сказал!
Лида придвинулась ко мне, поцеловала в щеку. Один, другой раз и все повторяла: «Неужели сомневаешься?» А потом заплакала. Я стал ее успокаивать, она вдруг схватила карточку и долго рвала ее на мелкие кусочки, пока их держали пальцы.
Мы долго сидели молча. По шоссе еще раза два проезжала машина, и было слышно, как на ухабах раскатисто гремит ее пустой кузов.
Однажды на казарменный двор вкатил штабной газик и из него вылез инженер-майор Бунчуков. Потолковав немного со мной, он предложил поехать на позицию.
Часа три мы лазали по кабинам. Бунчуков молча копался в аппаратуре, огрехов не нашел и был, видно, доволен этим. Потом мы пошли в курилку, уселись, и Бунчуков спросил неожиданно, будто продолжая давний разговор:
— Ты, когда учился, о такой работе мечтал? Или хотел другого?
Я посмотрел на Бунчукова. Он мой начальник, он дает распоряжения и распекает, если что не так. Я, признаться, даже побаиваюсь его. А ведь на самом деле он такой же, как я, и окончил то же училище, только на несколько лет раньше. В сущности, мы могли бы быть приятелями.
— Откуда же мне было знать, что работа — это лазать по кабинам, а потом сидеть с начальством в курилке и разговаривать? — Тут мы оба с Бунчуковым засмеялись, и я продолжил: — В училище не представляешь конкретно, что придется делать. Но я хотел быть инженером-радистом и занимаюсь этим сполна. Тут и теорию не забудешь, и практики хватает.
— А люди? Ты знал, что тебе придется работать с людьми? Готовился к этому? — Бунчуков произнес это строго, будто спрашивал, выполнено ли его приказание.
Я подумал, что ошибся: никакого задушевного разговора мой собеседник затевать не собирался; обычный служебный разговор, только в необычной обстановке.
— Ракета — оружие коллективное, — сказал я. — Прописная истина!
— Верно, прописная, — задумчиво протянул Бунчуков, и тон его снова стал неслужебным. — Понимаешь, я часто думаю о нашем поколении. Мы пришли в армию инженерами… Но армия остается армией, в ней есть солдаты и офицеры. Люди, приходящие служить лишь потому, что этого требует закон, и те, кто обязан их учить, ими командовать. Хорошо командовать. И вот, понимаешь, о чем я думаю — нужен инженер и нужен командир. Новое и старое в одном лице… Знаешь, я еще мальчишкой решил стать инженером. Мне казалось, это самое широкое, самое всеобъемлющее применение человеческих знаний и возможностей.
— Так оно и есть.
— Да. Но если подумать о современном военном инженере, то получится, что у него возможности еще шире. Подчеркиваю: возможности, то есть то, что может быть реализовано, а может и остаться втуне… Вот ты, положим, здорово знаешь импульсные системы. А в каком-нибудь, скажем, импульсном отделе человеческой души хорошо разбираешься?.. Я вот езжу, смотрю и понимаю, что одной радиотехникой в нашем деле не обойдешься. У тебя почему-то проще — народ, что ли, в дивизионе подобрался. У соседей операторы хоть и знающие, а дело делают посредственно. Инженер крутится, день и ночь на работе, да только-только на троечку вытягивают.
— В чем же причина? Вы им что-нибудь советовали, предлагали?
— Ничего я им не предлагал. С теорией у них в порядке, а вот с людьми… — Бунчуков встал. — Говорю — тебе хорошо. У вас люди стоящие подобрались. А были бы похарактернее… — И заторопился: — Ладно, поеду. Прощай!
Он словно бы сглазил, Бунчуков: несколько месяцев в дивизионе не было серьезных нарушений дисциплины, и вдруг нате — лейтенант Гонцов не вышел на службу, он сидел на гауптвахте.
Произошло это так.
Через день, в субботу, я заступил в гарнизонный наряд. После развода перечитал для верности все имеющиеся в дежурке инструкции, потом раскрыл принесенную с собой книжку. Стрелки на стенных часах медленно ползли по циферблату, тихо напевало радио. Не дочитав главы, я спохватился: сижу, читаю, словно дома. Поправил ремень, непривычно оттянутый пистолетом, и приказал двум сержантам, назначенным в патруль, следовать за мной.
Мы медленно обошли весь городок. На груди у сержантов висели автоматы, и со стороны мы, наверное, выглядели очень воинственно, тем более что мимо текла мирная, субботняя жизнь: возле домов играли дети, много народу шло по улице, ведущей к Дому офицеров.
Мы вернулись в дежурку и с полчаса отогревались. Потом, к явному неудовольствию моих подчиненных, начавших слушать трансляцию концерта Райкина из Москвы, я встал и снова направился к двери.
На улице стало холоднее, мелкий дождь колюче хлестал в лицо. Мы походили по дальним окраинам городка и вышли к сельскому клубу. У нас в гарнизоне шутили, что клуб этот специально построили для укрепления связи армии с народом — он стоял как раз между городком и ближней деревней.
Прямоугольники света, падавшие из окон, манили к себе. Мы подошли ближе. Дверь распахнулась, и кто-то вышел на крыльцо. Постояв секунду, человек обернулся на шум наших шагов.
— А-а, патрули. Вовремя заявились. Там один из ваших… шибко куражится.
Сказал и пошел в темноту, посвистывая. Я направился к двери, сержанты тяжело топали следом.
В низком, скупо освещенном зале грохотала радиола, желающих танцевать было с избытком, лица у всех раскрасневшиеся от жары, довольные, и я усомнился, правду ли сказал тот человек на крыльце. Но вот танцующие переместились по кругу, и прямо на меня выплыл Гонцов. Он был заметно выпивши, ноги неважно слушались его; залихватски подхватив низенькую курносую девчонку, техник выделывал невероятнейшие па, налетая на другие пары, мешая им.
Откуда-то появился незнакомый майор в авиационной форме, подошел к Гонцову и крепко взял его за рукав. Сквозь топот и музыку донеслось: «Товарищ лейтенант, потрудитесь покинуть зал».
Гонцов сначала с удивлением, потом зло посмотрел на майора, дернул рукой, освобождаясь.
— Я повторяю, покиньте зал, — громче и тверже сказал майор.
Несколько шагов, и я тоже оказался рядом. Многие перестали танцевать, смыкали вокруг нас плотное кольцо.
— Сейчас же выполните приказание! — поддержал я майора. — Сейчас же!..
— А, и тты здесь, воспитатель, — хрипло отозвался Гонцов. — Аа я нне на сслужбе… Оотдыхаю, мможно ссказать…
То ли злость прибавила мне сил, то ли Гонцов заметил у входа сержантов, но я легко дотянул его до раздевалки. К счастью, вслед за танго грянул краковяк, и никто из посторонних не вышел вместе с нами.
Сержант достал с вешалки шинель Гонцова, и тот, пошатываясь, натянул ее. Мы вышли из клуба.
Дождь перестал, среди низких туч проглядывали редкие звезды. Гонцов шагал впереди меня. По тому, как он все тверже ставил ногу, я догадывался, что голова его трезвеет. О чем он думает сейчас? Сердится или раскаивается? Я не мог знать этого, но всю дорогу меня не оставляло беспокойство. А если бы объявили тревогу? Как бы он тогда следил за приборами в боевой кабине?.. Лучше бы этого не случилось — тревоги и он — такой… Но нет, раз было, значит, было. И хорошо, что я теперь знаю, что он может оказаться совсем не тем Гонцовым, которого я обычно встречал на службе. Тот не лучше, но и не хуже других выполнял предбоевые проверки, участвовал на полигоне в стрельбах. А этот… Этот ничего не может и не сможет…
«Тот и не тот, тот и не тот», — твердил я в такт шагам и вдруг вспомнил слова Бунчукова: «У вас люди подобрались… Вам легче…»
Легче! Я с силой толкнул дверь дежурки. Подошел к столу, на котором стояла зеленая коробка полевого телефона, и попросил телефонистку на коммутаторе соединить с квартирой Евсеева.
Ожидая, когда в трубке прекратятся гудки, я почему-то представил командира в пижаме, с газетой в руках, и мне стало жаль его — как-то он выслушает мой невеселый рассказ! Но Евсеев к телефону не подошел. Его жена объяснила, что он в казарме. Я быстро перезвонил, постарался объяснить суть дела как можно короче и спросил, что делать дальше. Евсеев сердито бросил: «Сейчас приду».
Трубка легла на место, а я так и остался стоять у стола. Один из сержантов вышел, другой стоял, внимательно разглядывая носки своих сапог. Гонцов сидел на топчане, Руки его были глубоко засунуты в карманы помятой, выпачканной глиной парадной шинели.
Потом дверь растворилась, и на пороге появился полковник, командир нашей части. В темноте прихожей за ним виднелся Евсеев — вот, оказывается, почему он оказался не дома! Я хотел доложить, но полковник сделал отрицательное движение рукой — не надо; он в упор смотрел на вскочившего при его появлении Гонцова.
— Пьянствуете?
— Никак нет, — тихо ответил Гонцов. — На танцы ходил.
— А что ж вас оттуда удалили? Да еще по инициативе старшего офицера? — Полковник, видно, уже все знал.
— Он неправ, товарищ полковник, этот майор. Я хоть и выпил, но ведь как-никак при погонах, а он в присутствии гражданского населения делает мне замечание, вместо того чтобы тихонько сказать. Ведь это авторитет армии подрывает.
Полковник повернулся к Евсееву.
— Фортель, оказывается, с философским обоснованием! — И снова к технику: — Вот что, Гонцов, с вашей философией мы потом разберемся, а пока я подвергаю вас аресту на двое суток.
Впервые, пока длилась эта сцена, я посмотрел на Евсеева. Когда на пороге появился полковник, у меня шевельнулось сомнение: не пересолил ли я? Ну, пусть Гонцов выпил, в конце концов, можно было спровадить его в общежитие, сказать ребятам, чтобы не выпускали. А теперь получилось, что виноват не Гонцов, а все подразделение: вон что у них происходит. Наверное, Евсеев проклинает меня…
Евсеев действительно выглядел необычно. Лицо его было злым и строгим. Но когда он перевел взгляд на меня, я не уловил ничего определенного. Посмотрел, и все. И когда полковник строго произнес приказ об аресте, Евсеев совсем не переменился, только еще сильнее покраснел.
Потом оба командира ушли, а я все думал, правильно ли поступил. Налагая взыскание, полковник сказал «я», а про философию — «мы» разберемся. Мы — это там, в штабе полка, в политотделе. Но «мы» — это и те, кто здесь: Евсеев, замполит, офицеры и я — секретарь парторганизации. Да, я — секретарь. А если бы я был только инженер?
Снова вспомнился разговор с Бунчуковым и то, о чем я думал по дороге из клуба в дежурку. Можно было, конечно, и не звонить Евсееву. Но что, если бы и вправду объявили тревогу? Ту, настоящую, ради которой мы существуем. Чего бы стоили самые тонкие настройки аппаратуры, если бы место техника Гонцова в кабине оказалось пустым?
Вот так и не появился в понедельник на занятиях техник-лейтенант Гонцов. Его место в кабине занял я, хотя мне и полагался отгул за воскресенье. Меня все еще мучили сомнения, и вечером, когда собирались уезжать с позиции, я спросил у Евсеева:
— Наверное, зря я вам позвонил вчера. Не думал, что полковник в казарме.
Командир смерил меня пристальным взглядом, будто видел впервые, и невесело усмехнулся.
— А я не знал, Корниенко, что ты очковтиратель.
Это было неожиданно, и я затоптался на месте.
— Вы меня не поняли… Я в том смысле, что, может, лучше было бы самим сначала разобраться…
— Лучше! Хуже! Как есть — так и есть. Полковник приехал проверить, как у нас досуг у солдат организован, вот заодно и с офицерским познакомился. Чего ж тут предварительно разбираться?
Возразить было нечего. Но, чувствуя, что разговор еще не окончен, после минутного молчания я снова спросил:
— А с самим Гонцовым как будем?
— Отсидит свое и пусть работает.
— Я про другое. Про философию.
— Ах, про это… Не знаю.
— Нет, правда, товарищ подполковник, — растерялся я, привыкший к точным евсеевским определениям.
— Да не знаю, говорю тебе. Это ведь не спьяну он намолол. Прорвалось то, что изнутри распирает. Возомнил, наверное, что раз при ракетах состоит — теперь ему сам черт не брат… Но дело, вероятно, не только в этом. Гложет что-то Гонцова, а что — не знаю. Давно уж следил, опасался, что сорвется. Так и случилось. И на будущее мы не гарантированы. Присмотреться надо, пожить…
На дороге затормозил газик. Из-под брезента блеснула улыбка Лацемидзе.
— Со мной поедешь? — спросил командир.
— Мне еще кое-что надо сделать.
Я соврал. На позиции оставаться было незачем, но хотелось побыть одному. Я смотрел на садившегося в машину Евсеева, как он умещает на сиденье свое грузное, немолодое тело. Подумалось: странно все-таки, случись что с аппаратурой, он наверняка отрезал бы: срочно исправить и доложить. А тут — присмотреться, пожить…
— Товарищ подполковник, а может, на собрании вопрос поставить? О его поведении. — Я сказал «его», чтобы Лацемидзе не понял, о ком идет речь. — Пропесочат — сразу вылечится.
Евсеев с неподдельным интересом взглянул на меня:
— Пропесочат, говоришь? Ишь шустрый. А гауптвахта, по-твоему, — санаторий? Садись-ка лучше в машину да поедем. Поостынуть тебе надо.
Он медленно вылез из машины и терпеливо ждал, пока я проберусь на заднее сиденье газика. Всю дорогу мы не произнесли ни слова. Лацемидзе, чувствуя, что у нас с командиром какие-то недомолвки, против обыкновения, тоже не раскрыл рта. Лишь на ухабах, когда ему удавалось удержать рывок машины, он начинал напевать какую-то переливчатую грузинскую мелодию.
Вечером, поужинав, я снова надел шинель и вышел из дому. Еще по дороге с позиции решил сходить в общежитие, где жили наши офицеры. Мне казалось, Евсеев преувеличивает и «болезнь» Гонцова, и трудности поставить ей диагноз. Просто распустился парень, думал я, холостяк, отсюда и время свободное, и деньги.
Общежитие встретило меня теплом. Не домашним, конечно, но все-таки теплом. Я здесь бывал и раньше, но больше мимоходом, а теперь пришел с определенной целью, и каждая мелочь, бросавшаяся в глаза, казалась необычайно значимой.
На второй этаж вела деревянная лестница. На площадке под самодельной картиной «Иван-царевич на сером волке» — место дежурной, но сама она отсутствовала. Хрипело радио: «Удар, еще удар! Ай-я-яй! Не использовать такую возможность!» Где-то на юге еще играли в футбол.
Я прошел по коридору, устланному зеленым половиком. Идти сразу в комнату, где жил Гонцов, показалось рискованно, ребята сразу заподозрят, что я пришел специально. Поэтому толкнул ближнюю дверь налево. В комнате горел свет, но никого не было. Аккуратно застланные кровати, над ними — маленькие коврики; на тумбочках — графины с водой и стопки книг.
— Вы кого ищете?
Я обернулся. В дверях стояла дежурная.
— Все ушли до Дома офицеров, — пояснила она дружелюбно. — Мероприятие у них. — Женщина вышла в коридор и включила свет. На крашенной в голубое стене висел лист бумаги. Дежурная приблизилась к нему и долго разглядывала строчки текста. — Во, нашла. Занятие университета культуры.
На лестничной площадке зазвонил телефон, и она убежала. Я пошел дальше. Дверь напротив последнего окна была чуть приоткрыта, слышались голоса:
— Хотите держать банчик?
— Небольшой — извольте… Угодно снять?
Я замер. Ничего себе университет культуры! Евсеев говорит, пожить надо, присмотреться, а тут вечерами преспокойно дуются в карты. Может, и выпивка Гонцова — не ЧП, а рядовой случай? Мне мать на всю жизнь в голову вбила: где карты, там и пьянство.
Я узнал голоса за дверью — Сеня Коробков и Володя Дубинский. Оба тишайшие и прилежнейшие на службе, но теперь Володя сыпал, как подгулявший купчик:
— Четверка, тузик, оба по десяти.
— Позвольте присовокупить девяточку.
— Черт побери, пароле!
Вот стервецы, подумал я, и слова-то какие знают. Неужели Гонцов научил? Он ведь когда-то беспризорничал.
— И пять рублей мазу, — слышалось из-за двери.
— Атанде, позвольте посмотреть, кажется, еще две тройки должны быть в колоде…
Хватит! Я толкнул дверь. Свет лампы в маленьком шелковом абажуре заливал те же, что и в соседней комнате, койки, те же коврики, тумбочки, графины и стопки книг. Только на столе было другое: по шершавой ковровой скатерти разметались новенькие карты. Я ожидал, что при моем появлении хозяева комнаты вскочат, станут их прятать, но они только повернули головы и удивленно смотрели на меня.
Я поздоровался. Голос у меня противно дрожал. Спросил, почему они не на лекции.
— Разве всем обязательно? — возразил Дубинский. — До сих пор было по желанию.
— Все-таки там про культурную жизнь расскажут, — сказал я, стараясь придать словам побольше язвительности. — Может, займетесь чем, получше этого. — Я показал на разбросанные по столу карты. — И денег до получки будет хватать.
Коробков вдруг расхохотался. Дубинский посмотрел на него и тоже стал смеяться так, будто его щекотали.
— Ох… надо же… не могу! — выдавил наконец Коробков. — Так это ж Гоголь…
— При чем тут Гоголь? — не понял я.
— Гоголя мы репетируем. В драмкружок записались и репетируем.
— «Игроки», пьеса есть такая у Николая Васильевича, — пояснил Дубинский. — Нам с Семеном самые шулерские роли достались, а мы только в дурака подкидного и можем. Приходится наизусть зубрить, без понятия: пароле, четверка.
— Трудненько, — вставил Коробков. — Третьего картежника пока не нашли, вот мы и учим только свое. А потом будем путаться. Может, почитаете нам по книжке? За третьего. — Он взял со стола книгу и протянул мне.
Я отказался: пришел по делу, а не роли репетировать. И будто невзначай спросил, где койка Гонцова. Коробков показал. Койка как койка, только на тумбочке книг нет. Показательно вообще-то. На танцах, видно, ему интересней.
После конфуза с картами заводить новый разговор не хотелось, я уже собрался закрыть за собой зверь, но взгляд зацепился за маленькую фотографию, приколотую к коврику над койкой Гонцова. Подошел ближе.
— Это Любка, — пояснил Дубинский.
— Официантка из столовой, — добавил Коробков.
Я и сам ее узнал — встречал на улицах нашего городка. Она всегда проходила, будто усмехаясь. Мне порой хотелось получше рассмотреть ее, но я отворачивался: говорили, крутит с каждым встречным, есть вроде у нее ребенок неизвестно где и неизвестно от кого. По совести, мне трудно было связать все это с той, которую я видел, но и опровергнуть, что говорили, — чем? Вот и шел мимо, как бы не замечая.
— А что у нее с Гонцовым?
— Блажь, — сказал Дубинский и стал собирать карты.
Я вспомнил фотографию, которую прислал Дробышев, и то, что рассказала о ней Лида. Может, и тут на такую же «память»?
— Добро пожаловать, господа, карты на столе, — просипел Коробков не своим голосом, снова входя в роль.
— Слышишь, Швохнев, карты, а? Сколько лет… — поддержал Володя Дубинский тоже не своим голосом.
Я почувствовал, что мешаю, и вышел.
Лида и Андрейка налетели в дверях и разом заговорили. Кое-как выяснил, что от тещи пришло письмо, она сообщала, что в Энске проездом будет старший брат Лиды, полярный летчик, — получил назначение на дальнюю зимовку, едет на два года и очень хочет повидать сестру, племянника и, если можно, меня.
— Ехать? — нетерпеливо спросила Лида.
Я рассмеялся, увидев, что Андрейка уже укладывает в чемодан свои игрушки. Конечно, надо ехать Лиде и Андрейке — мне-то нельзя.
— Только, чур, — сказал, — чтобы фотографий больше никому не дарить!
На другой день сходил на станцию за билетами. Думал, покажу их Лиде и она обрадуется, будет такая же веселая, как накануне. Но с ней что-то произошло. Сказала: «Не потеряй, сам отдашь проводнику» — и стала молча укладывать вещи.
И утром была хмурая, когда ехали к поезду, и на перроне стояла и смотрела вдаль, где у темной полоски леса сходились холодно блестевшие рельсы. Я старался ее развеселить, дурачился с Андрейкой, но Лида молчала. Только иногда, будто вспомнив чего-то, говорила: «Ты приберешь в комнате, ладно? И на этажерке, ладно?» Она повторила это раза три, и я шутливо пожаловался стоявшей возле вагонных ступенек проводнице: мол, жена срамит меня на людях, будто я без нее и чашку не смогу вымыть. Но Лида осталась серьезной. Когда загудел гудок, подставила щеку, чтобы я поцеловал, и быстро поднялась в тамбур. Андрейка замахал мне рукой, взмахнула разок и Лида и ушла в вагон.
Поезд тронулся. Я растерянно смотрел на проводницу, на двигавшийся мимо зеленый бок вагона. Что-то произошло у нас, не могла так уехать моя ласковая Лида. Но что?
«Но что, но что», — все быстрей повторяли колеса. «Но что…» — охнул последний вагон, и за путями, открылись дома, над ними косо шла вверх стая голубей. Кричали мальчишки, тонко тянул свою песенку рожок стрелочника.
Я хмуро зашагал со станции.
В тот день пришлось задержаться на работе, я вернулся домой поздно. Жена Корта просунула голову в дверь и участливо пригласила поужинать. Я отказался. Разогрел еду и поел в одиночестве. Потом вымыл тарелку и стал наводить в комнате нарушенный отъездом порядок.
Лида ухитрилась уговорить Андрейку не тащить в Энск весь воз его игрушек, они сиротливо грудились в углу. Я начал расставлять их — плюшевых медведей с разноцветными бантами на шее, пузатые паровозы и обтекаемые крейсера с красными полосками на трубах. Потом подошел к этажерке — Лида уж очень беспокоилась о порядке на ней. Поверх книг высилась пухлая горка старых газет, лежали квитанции об уплате за комнату и листки, на которых я сочинял радиосхемы. Я взял всю кипу бумаг разом, чтобы переложить на стол, и на пол упал конверт с неровно оборванными краями. Может, я бы не обратил на него внимания, если бы не этот край. Лида всегда аккуратно разрезает конверты ножницами, а сам я с детства приучал себя, тренируя волю, брать нож и им вскрывать письмо.
Я перевернул конверт. На меня глянули гроздья сиреневого букета и ринулись в атаку синие строчки знакомого дробышевского почерка. Снова на конверте красовалось: «Корниенко Лидии».
Признаться, я растерялся. Читать письмо без Лиды? Нехорошо. Но ведь пишет Дробышев, я должен знать, что он еще затеял! Положил письмо на стол и отошел к окну. Постоял, сел на диван. Надо же — второе письмо! Значит, между ними все-таки что-то есть? Мне хотелось побежать на станцию и помчаться вслед за Лидой. Или нет, просто уйти из дому. На холод, на ветер, чтобы не видеть ничего.
И тут я снова вспомнил слова Лиды: «И на этажерке…» Да, да! Она хотела, чтобы я посмотрел письмо и специально положила его под газеты. Схватил конверт, вытащил вчетверо сложенный тетрадный листок. Но что это? Написано рукой Лиды. А где же Венькины каракули?
«Родной мой, мне тяжело писать, но еще тяжелей было бы говорить. Да и времени не осталось совсем. Когда я получила от Дробышева это письмо, то поняла, что присланная им карточка была не случайна. Он мстит тебе — за что, не могу понять. Написал, что у тебя были неприятности, когда ты уезжал в командировку. Гадкий донос! Но сейчас я думаю не об этом. Плохо, плохо, что ты утаил от меня…
Я знаю, что у тебя строгая служба, ты не все можешь мне говорить. Я и не требую. Но знаю, что служат не автоматы, а люди. И их волнения не составляют военной тайны. А тебе было (следующее слово Лида жирно подчеркнула) трудно. И ты пережил это без меня. Как тогда, с карточкой. Знал что-то помимо меня и промолчал. А я ревела, как дура, и думала, что ты вправе подозревать бог знает что… Мне кажется, что любить — значит все поровну. Раз промолчишь, другой, третий, накопится постепенно «свое», и тогда зачем другой?
Я так не хочу. Подумай обо всем.
Письмо Дробышева я порвала и отвечать ему не буду. Целую тебя. Л.»
Я еще раз перечитал написанное и тяжко вздохнул. Письмо неприятно задело, получилось, что я еще и виноват. Самому достается и виноват… Вскочил, заходил по комнате. «Нет, Лида верно написала, — думал я, — любить — все поровну… И справедливо обиделась на меня, когда я в одиночку переживал свое перемещение в техники. Она, значит, всегда так думала, а я, дубина, до простой истины дохожу только сейчас!»
Щеки горели, как после трудного кросса, я опустился на диван, сидел, уставившись в пол. Негромко, по-соседски небрежно постучав в дверь, вошел Корт. Он был в сапогах, в бриджах и в тельняшке. Странная манера — носить под гимнастеркой тельняшку, я ему тысячу раз говорил, а он только посмеивается. Наверное, потому что — родом с юга, из Херсона, они там все считают себя наполовину моряками.
— Отдыхаешь, старина?
Я молчал, занятый своими мыслями, а Корт начал хвастаться, что решил все присланные ему из института задачи по аналитической геометрии. Подумаешь, когда-то и я решал…
— Эй! — Корт толкнул меня в плечо. — Ты что? Не успеешь оглянуться — вернется твоя благоверная. Да что же ты?
Он снова толкнул меня в плечо и снова безрезультатно. Потом решил пронять деловым разговором. Это ему удалось. Недаром соседи — изучил мой характер.
— Ты, говорят, общежитие посетил. Начал присматриваться к Гонцову?
— Посетил. Начал.
— Правильно. Все-таки он неспроста бузит. И официантка эта еще… Слыхал? Она не таким головы морочила.
Взгляд мой упал на Лидино письмо. Я ведь так и держал его в руках. Странно, что Корт не заметил. Он еще и еще говорил про Гонцова, вообще про холостяцкую жизнь, а я все глядел на конверт. Эх, знал бы Корт, что мне про самого себя сейчас приходится выяснять!
— Не просто у него, — сказал я.
— У кого?
— У… Гонцова.
— Вот и я говорю. Шут вас разберет, молодых. Эмоции из вас жизнь еще не выбила. — Корт засмеялся, довольный своей шуткой.
— И хорошо, что не выбила. И никогда не выбьет, — возразил я, снова вспомнив письмо Лиды и ее слова, что служат не автоматы, а люди.
— Конечно, хорошо, — согласился Корт. — Плохо другое, что у нас партийная прослойка невелика. Вот мы вчера с Евсеевым говорили…
— Вдвоем! — перебил я. — Меня, выходит, для проформы выбирали?
— А что, мне уж с командиром и поговорить нельзя?
— Ну ладно, ладно… Так что, Гонцова в партию предлагаешь принять?
— Эка хватил! Но подходящих у нас хватает, и не только офицеров. Ты молодой, еще не чувствуешь…
Я слушал Корта, и мне вспомнилось лето. Мы сидели с Жереховым в кабине. Я инженер, он простой оператор, а результаты работы комплекса в равной мере зависели от каждого.
— Конечно, и комсомольцы — сила, их только направлять надо, это Евсеев правильно говорит, — будто уговаривая себя в чем-то, сказал Корт. — Но мы ведь и то и другое делать можем.
— Что ты оправдываешься? — теперь уже я пошел в атаку, — Чего бояться? Мы же не механически записывать в партию собираемся. Вон Жерехова возьми. Это же мастер! Посмотришь, раньше всех на первый класс выйдет.
— Жерехов? Безусловно. Давай-ка завтра потолкуем. У командира. Вешняков тоже что-нибудь подскажет.
Я посмотрел на Корта, и он вдруг предстал передо мной в каком-то ином свете. Я, признаться, порой усмехался про себя, когда слышал его любимое «обмозговать», «потолковать», мне казалось это ненужной бюрократией. Но тут, может быть подготовленный раздумьями над Лидиным письмом, я почувствовал, что так Корт выражает свое умение по-настоящему, толково и дружно работать. И еще подумал, как великодушен Корт. Ведь это он первый завел разговор о том, чтобы мне быть секретарем, и голосовал за меня… Я лучше его разбираюсь в технике, потому что больше учился. Но как мне еще далеко до его умения жить, просто по-человечески жить!
— Мы обязательно поговорим завтра, — сказал я. — И знаешь, спасибо тебе…
— За что?
— За дружбу.
— Ох, — сказал Корт и встал. — Говорил я, что в вас, молодых, эмоций много. Подожди благодарить, может, еще ругаться станем. Ведь нам служить еще долго, а?
Он ушел, как всегда, с шумом затворив за собой дверь.
На улице лил дождь, ветер раскачивал фонарь перед домом, и свет его метался по краю окна, будто просился в тепло. А гудок дальнего поезда, прозвучавший в тишине, напротив, показался бодрым, словно машинист возвещал миру, что ему нипочем и ветер, и дождь — он приведет состав вовремя.
Я посмотрел на сложенный вчетверо листок Лидиного письма. Надо же, я до сих пор держал его в руках. Но теперь я знал, что делать, оделся и быстро спустился вниз.
Наша почта была уже закрыта, пришлось в темноте, по грязи, топать в соседнюю с городком деревню. Я ввалился на почту в черной от дождя шинели, телефонистка, не спрашивая, протянула мне бланк телеграммы.
Я сел за измазанный фиолетовыми чернилами стол и рядом со словом «куда» написал тещин адрес в Энске. Против «кому» — «Корниенко Лидии». А ниже по черным линейкам быстро вывел затвержденные дорогой строки:
«Прости меня отныне все поровну ведь нам служить долго целую Николай».
Я торопился, да и почерк у меня не очень разборчивый, и телефонистка, подчеркивая слова, строго переспросила:
— Что «ведь нам»?
— Служить долго, — пояснил я. И вконец озадачил девушку, повторив другие слова Корта: — У современной молодежи, знаете, эмоций много.
5
Дожди, лившие напролет целую неделю, перестали. Солнце временами выглядывало из-за облаков, словно хотело увериться, что на земле и вправду уже голая, поздняя осень. Но воздух был свежий, шинель грела хорошо, а яловые сапоги не боялись ступать в лужи. Я вообще люблю ходить пешком и, если есть время, готов дать лишний крюк. Вот так однажды и шагал дальней улицей городка в Дом офицеров — замполит договорился, что нам дадут там новые плакаты.
Внезапно меня окликнули. Я остановился. В догонявшей женщине узнал Любу, ту, что смотрела с фотографии над кроватью Гонцова. Она шла быстро, похоже, боялась, что я не подожду. В коротеньком пальто и темной косынке, концы которой были повязаны вокруг шеи, она совсем не походила на ту решительно-самостоятельную официантку из военторговской столовой, что лавировала между столиками с тяжелым подносом в руках. И выражение лица у нее было другое — задумчивое и боязливое.
— Простите. — Она перевела дух. — Простите, что я вас задержала. Мне сказали, вы новый секретарь парторганизации.
— Не очень новый, но верно, секретарь.
— Я про Гонцова хочу сказать. Вы его напрасно наказали.
— А я не наказывал. Взыскание наложил командир.
— Все равно. Он командир, а вы секретарь. Комиссар, по-старому.
— Комиссар — это у нас замполит, — пояснил я и сразу почувствовал, что сказал не то. Лицо Любы стало еще более задумчивым, она замолчала, готовая, казалось, повернуться и уйти прочь.
— Напрасно вы к словам придираетесь, — тихо произнесла она. — Я к вам совсем не по службе.
— Так, может, неудобно тут разговаривать, на дороге?
— Мне везде удобно, — усмехнулась она. — Это вам, наверное, на виду со мной стоять вроде бы неприлично. Я ведь разлучница, как женщины по гарнизону болтают.
— Ну, мало ли кто и что болтает. Давайте пройдемся, потолкуем начистоту.
— А я уже сказала: зря Гонцова наказали. Это я виновата. Он мне в загс идти предлагал, а я отказала. Вот он и напился.
Последние две фразы она сказала быстро-быстро, словно боялась, что через мгновение не сумеет произнести их. Я невольно любовался ею. Из-под платка выбивалась прядь золотисто-рыжих волос, и даже накрашенные губы не сердили меня, хотя я и не люблю, когда женщины красятся.
Вспомнился вдруг вечер в клубе, когда я задержал Гонцова, и сам он, потный, раскрасневшийся. Мысленно я поставил Гонцова — вот такого — рядом с Любой; картина получалась комичная, и я невольно усмехнулся.
— Вы чего? — нахмурилась Люба. — Не верите?
— Почему же, верю. Непонятно только, зачем Гонцов на танцы отправился. Ну, напился, предположим, с горя, а он еще — на танцы. И знаете, как танцевал? Как слон в посудном магазине.
— Слон! Скажете тоже… — Чуть заметная улыбка пробежала по губам Любы. — С горя-то обычно грустные песни поют, а он вот пошел на танцы, вроде в бой, вроде завоевать кого-нибудь. Да ну вас… я хотела по-строгому поговорить, а вы на шутку перевели.
Я взял ее под руку. Так мы и пошли по окраинной дороге к Дому офицеров. Там сели на скамейку за высокими, уже голыми кустами акации, и я услышал от Любы нехитрую историю ее жизни и любви к лейтенанту Гонцову — Егору, как она его называла.
Да, у нее родился ребенок от человека, оказавшегося подлецом, разочарование и злость потом на всех и вся, и вдруг — нежданно пришедшая любовь. Изверившаяся в себе и в мужчинах, она не знала, как теперь поступить, и мучила себя и Гонцова.
— Он ведь страшно ревнивый. — Она сказала об этом с гордостью, как женщина, которую любят по-настоящему.
Рассказывая, Люба то снимала с руки перчатку, то снова надевала ее. А я слушал и удивлялся: почему она поверяет все это мне, незнакомому человеку? Но когда перехватил ее чистый, полный мольбы взгляд, то понял, что так оно и должно быть, я д о л ж е н помочь ей и Гонцову, хотя в общем-то в таких делах инженер-лейтенант Корниенко полный профан… Выждал, когда Люба сделала паузу, и сказал:
— Гонцов свое получил, теперь ничего не изменишь. Но хотите я поговорю с ним о вас?
Она странно прореагировала на мои слова:
— Поговорите? О чем? Нет уж, мы сами как-нибудь разберемся!
— Тогда зачем же вы мне все рассказывали?
— Чтобы для вас не было неожиданностью, если еще что случится.
— Э-э, так не пойдет, — сказал я. — Похоже, вы меня запугиваете. И потом, зачем вам нужна вся эта драма? Поженитесь и живите в мире и согласии.
— Поженитесь! — Она снова сделала длинную паузу. — У вас есть закурить? — Я хотел сказать, что нет, но рука почему-то сама вытащила из кармана сигареты. Люба вопросительно посмотрела на меня: — А жить где? У меня же ребенок, в деревне он. А Егор в общежитии.
— Ничего, вы сначала поженитесь, остальное устроится. Дадут комнату.
— Думаете, дадут?
Она снова стала похожа на девочку, робкую и доверчивую, только глаза оставались по-взрослому сердитыми и настороженными.
— Выходите замуж за Гонцова, — сказал я. — Если любите, все будет хорошо… вы же сами знаете.
Она тихо, одними губами проговорила: «Спасибо» — и пошла по дорожке мимо голых, совсем уже облетевших тополей. Я смотрел ей вслед и думал о том, как трудно человеку побороть одиночество. А Люба внутренне одинока, факт. Но мне казалось, что теперь, после нашего разговора, ей будет легче.
С Гонцовым я разговаривать не стал. Увидел его на улице вместе с Любой и решил, что дело налаживается само собой. К тому же Гонцов стал приходить на службу в начищенных до блеска сапогах, с лица его исчезла презрительная гримаса, появившаяся было после гауптвахты. Он был постоянно радостно возбужден, словно ожидал чего-то чрезвычайно хорошего для себя.
О разговоре с Любой я рассказал одному Корту. Он молча взглянул на меня и задумался. Это было, когда мы возвращались после работы домой. Я слушал, как шуршит под ногами песок, и ждал, что Корт похвалит меня.
— Ты знаешь, Коля, — сказал наконец Корт. Он всегда называл меня Николай, а тут вдруг — Коля. Я насторожился. — Ты хороший инженер и чуткий человек. И в общем-то правильно рассуждаешь, что во всем нужно искать первопричину, первый пунктик. Но не кажется ли тебе, что для Гонцова все это еще полдела? Конечно, прояснись у него сердечные дела, он бы стал служить по-другому. Но как? Сразу на «отлично»? А откуда у него это возьмется?
— Охота пуще неволи!
— А умение? Ты думаешь, я не вижу, как ты с ним бьешься? Больше, чем с кем-либо другим. И все без толку. Ты все: «Выучите, Гонцов, подтянитесь, Гонцов, смотрите, как надо делать, Гонцов». Он помаленьку учится, подтягивается, делает. Но все — в порядке личного одолжения тебе. Тебе, понимаешь? Уговорщику. А ведь он о-фи-цер, профессией, а главное, законом обязанный человек…
Корт, видимо, не ожидал ответа, и я молчал. Что говорить, правильные слова, но как требовать инициативы, настойчивости, вдохновения, когда человек внутренне далек от этого? А далек почему? Потому что мысли заняты другим. Вот я и действую в этом направлении.
Однако утешить себя до конца не удалось. Мы уже подходили к дому, а слова, сказанные Кортом, еще звучали в ушах. И странное дело — мне казалось, что их говорит не Корт, а Евсеев. Отчего они, старые служаки, одинаково мыслят? Война их, что ли, объединила?
Об этом разговоре я вспомнил на другой день, когда остался вечером на позиции. У нас в одном из блоков появилась странная неполадка. Как мы ни регулировали — результаты получались неправильными. Техник возился, я, но все оставалось по-прежнему. Дело принимало худой оборот, и я решил, что не уйду домой, пока не найду неисправность. Снял шинель, достал из ящика отвертки и пробник. Часа два мудрил. То смотрел на схемы, то менял конденсаторы, сопротивления, то включал и выключал осциллограф.
Все оставалось без изменений: блок врал.
Я решил отдохнуть, сходить в другую кабину. По дороге подумал: там техник счастливец, у него в норме. От этой мысли я даже усмехнулся: счастливцем-то кого назвал? Гонцова. Наверное, он и в самом деле такой, вчера объявил, что женится на Любе. Даже с Евсеевым разговаривал, чтобы дали положенный на женитьбу кратковременный отпуск.
Гонцов сидел и городил колодец из спичек. Когда я залез в кабину, он вскочил и подчеркнуто приветливо засуетился.
— Ну как, исправили? — спросил, участливо заглядывая мне в глаза.
— Да нет.
— И из штаба не помогли?
— Я звонил Бунчукову. Он считает, что мы плохо регулируем.
— А что сами думаете?
— Я?
И тут внезапно пришла мысль: а не врет ли аппаратура в гонцовской кабине? То, что он твердит «наша в норме», еще не факт. Может, отсюда и идет ошибка? Кабины-то взаимосвязаны!
Гонцов пожал плечами; он явно был уязвлен моим предположением. Я даже подумал, что, кажется, дал маху. У Макаренко читал: доверие — самое главное. Может, отказаться от этой внезапной затеи? Но пока я думал, Гонцов уже включил аппаратуру. Стоял, высокий и нескладный, возле металлического шкафа и сердито смотрел на весело вспыхнувшие сигнальные лампы.
— Вот, смотрите. Нормально.
— Э, нет. Давайте по всем правилам!
Один за другим мы проверяли блоки. Все шло хорошо. И только под самый конец стрелка прибора показала, что напряжение — за допуском. Я постучал пальцем по стеклу над шкалой.
— Вот она, ваша «норма»!
От досады мне хотелось выругаться. Столько времени убито! Выходит, прав Корт: устройство сердечных дел у Гонцова ничего для дела не даст. Вылез из кабины и как можно крепче захлопнул за собой дверь: пусть Гонцов уловит в этом хотя бы часть моего раздражения.
Лида, уезжая, наказала питаться в столовой, но я там только завтракал и обедал. Ужин готовил сам и не спеша ел, положив перед собой книгу. Так было и в тот вечер. Убрав со стола посуду, подошел к столику, на котором высился недостроенный телевизор. Я давно уже не возился с ним, шасси покрылось слоем пыли, сопротивления и конденсаторы, когда-то, казалось, нетерпеливо ожидавшие своих мест в схеме, сгрудились в картонной коробке, как никудышный хлам. Я вытер тряпкой пыль, достал схемы и рассортировал детали, собирался включить паяльник. Но в дверь постучали. Я удивился: ко мне редко кто приходил, кроме Корта, а он на правах соседа заглядывал, по существу, не стучась.
Стук, негромкий и нерешительный, повторился. Потом дверь открылась, и я увидел Гонцова. Подумал: что-то случилось. Но Гонцов улыбнулся, и я решил, что дурные вести обычно так не сообщают. Гонцов помялся возле двери и нерешительно взялся за спинку стула, сел. Я выжидательно смотрел на него, а он молчал.
— Ну, как дела? — спросил я, чтобы разрядить атмосферу.
— Порядок, — ответил он и продолжал молчать.
Я разозлился: сам пришел и молчит.
— Чаю хочешь?
— Я недавно ужинал.
— А я хочу. С вареньем.
Когда вернулся из кухни, Гонцов сидел все в той же позе — вполоборота к телевизору. Я поставил на стол стаканы, сахарницу, вазочку с вареньем и взглянул на него в упор. А он все смотрел на телевизор. До меня вдруг дошло, что я впервые обратился к Гонцову на «ты» — домашняя обстановка, наверное, подействовала. Стало интересно: а как он обратится ко мне? Принес из кухни чайник, разлил чай и сел напротив него. И все ждал, как он начнет: на «ты» или на «вы»? А он сказал в третьем лице:
— По заводской схеме собирается или из головы?
Это он имел в виду телевизор.
— Из головы, — сказал я и прихлебнул чаю.
— А детали откуда?
— Покупаю.
В тишине комнаты громко слышалось, как позванивает о стакан чайная ложка, которой Гонцов размешивал сахар.
— И охота… — он помялся, наверное подыскивая местоимение «тебе» или «вам», но опять обошелся без него, — охота так вот: днем на работе — лампы да сопротивления, и дома — сопротивления да лампы.
— Люблю, вот и охота.
— Оно и видно, — вздохнул он. — Я поэтому и пришел.
Щеки Гонцова залились краской, он перевел взгляд на окно и так, не глядя на меня, продолжил:
— Стыдно мне вчера стало. Вы бились с аппаратурой, а неполадка у меня. Я, конечно, не знал, но, если бы лучше проверял, наверняка бы заметил… Когда Люба мне про ваш разговор рассказала, я, признаться, подумал, что для вас главное, чтобы я не мешался, не портил общего порядка. А вчера понял, что вы это — от души… Может, глупо, что пришел, только я понимаю, надо все по-новому начинать, а как — не знаю.
Он замолчал и снова начал помешивать чай. Я раздумывал, как ответить. События последних дней напоминали маленький водоворот — все неминуемо устремлялось в центр, к одному. Еще недавно казалось, что Корт прав: Гонцов конченый человек, а он сам пришел и вон что говорит. Чудно. Мне двадцать четыре года, мы почти ровесники, а он сидит и ждет, что я ему посоветую…
— Ты уже начал, Егор, — сказал я. — Свадьба-то когда?
Губы Гонцова дрогнули, взгляд смягчился.
— Через семнадцать дней. У Любы день рождения. Решили совместить.
— Ну вот женишься, заживешь как следует. А на службе, знаешь, почему у тебя дела неважно идут? Тебе она безразлична.
— Неправда. Я в училище охотно пошел. Добровольно.
— Ну и что? Училище знания дает, а к делу сам человек дорогу находит. Ты еще не нашел. Крутишь шлиц по инструкции, а что при этом происходит — тебя не волнует. Радио этого не любит.
— Что ж мне, в радиолюбители записываться? Поздно.
— А Корт?
— Что Корт?
— Ему не поздно, — усилитель на полупроводниках собрал. А у него, брат, двое детей и война за плечами. Артиллерист, с радио дела никогда не имел, а стал ракетчиком — и сиднем сидит за книжками. Раз пришел ко мне и говорит: помоги смонтировать какую-нибудь штуковину, пока я руками все эти токи смещения не потрогаю, ничего у меня не выйдет.
— Ну, мне-то еще и над книжками сидеть надо. — Гонцов повернулся к этажерке: — У вас вон их сколько.
— Одно другому не мешает. Я в воскресенье поеду в город, хочешь, паяльник тебе куплю? В подарок. Самый главный радиолюбительский инструмент. Я свой — вон лежит — еще в техникуме приобрел.
Взгляд на старую вещь всегда тянет за собой воспоминания. Я стал рассказывать, как занимался в школьном кружке, когда мы жили в Мурманске, как учился в ленинградском радиотехникуме, как собрал свой первый приемник. И про научное общество в училище вспомнил, и как защищал диплом — не просто по чертежам, а с собственной действующей конструкцией.
Мы выпили, наверное, с десяток стаканов чаю и съели все варенье. Гонцов ушел заметно повеселевший. На прощание он протянул мне руку, и я с удовольствием, крепко пожал ее.
Не успел закрыть входную дверь, как в коридор вышел Корт.
— Зачем это он пожаловал? — Брови Корта вопросительно изогнулись.
— Чай приходил пить. Варенье у нас вкусное.
— Я серьезно.
— Серьезно, вкусное. Зря ты не зашел.
— А я открыл ему дверь и решил не мешать. У него вид такой взъерошенный был, ужас. Я подумал, уж не на невесту ли пришел он жаловаться, ты ведь вроде за свата.
— А что, плохая должность?
— Ну, завел! Не хочешь говорить, не надо. Секретничай на здоровье… — Корт зевнул и ушел к себе.
6
Кажется, дня через два после этого я был вечером на ракетной позиции. Сумерки густели быстро, по-осеннему. Не знаю отчего, захотелось побывать в той кабине, где я когда-то начал осваивать обязанности техника. Там уже давно орудовал прежний хозяин, но он мне был сейчас не нужен. Я отворил дверь и поставил ногу на лесенку-скобу. В кабине сидел один Жерехов; перед ним на столике лежала книга, ярко освещенная лампой. Жерехов вскочил, вытянулся, но я замахал рукой: сиди, сиди. Отвернул обложку книги: «Геологическая радиотехника». Эту книжку я взял в библиотеке для себя, а Жерехов увидел и пристал: дайте почитать.
— Ишь ты, до семидесятой страницы добрался!
— Добрался, — согласно вздохнул Жерехов и покраснел. Смешной — всегда краснеет, когда ему приходится говорить о себе. Потом сказал: — Я, товарищ лейтенант, иной раз думаю, не податься ли мне после службы на инженера-радиста учиться? Как… вы.
— И раздумывать нечего.
— Как вы, — повторил Жерехов.
Наверное, нам обоим стало немного неловко, и мы замолчали. Я вспомнил разговор с Кортом и спросил:
— Слушай, Жерехов, а ты никогда не думал о вступлении в партию? Ты ведь парень сознательный, служишь хорошо.
Жерехов ответил быстро, словно ждал моего вопроса:
— Думал, давно думал. Уже несколько дней собираюсь рекомендацию у вас попросить.
Я не верил своим ушам: сам собирался! Будто слышал наш разговор с Кортом.
— А с тобой капитан Корт не разговаривал?
— Нет. А что?
Надо же, подумал я, как Корт все чувствует. Хотя нет, это ему Евсеев подсказал. Но все равно. Про эти в о з м о ж н о с т и, наверно, и говорил Бунчуков. Возможности, которые надо уметь осуществить.
Мне вспомнился полигон. Вот здесь, на таком же месте, я стоял и крутил отверткой шлиц, а рядом сидел Дробышев. И Жерехов умоляюще смотрел на меня, чтобы я не делал больше глупостей. И вот он просит у меня рекомендацию… Я знал, что Жерехов прежде хотел устроиться после службы на радиозавод или хотя бы в телевизионную мастерскую. Теперь его намерения изменились, мечтает стать инженером. Он вырос, Жерехов, вырос не без моего участия, но должен расти дальше, и за это снова буду отвечать я; и сколько времени ни пройдет, мне всегда придется быть чуточку лучше его, раз я в ответе… Что ж, пусть, мне нравилось такое соревнование.
На другой день достал хорошей бумаги и написал рекомендацию. Вторую дал Корт, оставалось получить рекомендацию от комсомольской организации. Мне так хотелось, чтобы это произошло поскорее, что я упросил Володю Дубинского разобрать вопрос на ближайшем собрании — оно должно было состояться скоро, через два дня.
На собрании я присутствовать не смог. Вечером возвратился с позиции, зашел в казарму и нос к носу столкнулся с Дубинским. Он смотрел хмуро и будто виновато, Я спросил, как прошло собрание.
— Ничего… Только вот с Жереховым воздержались.
— От чего воздержались? — не понял я.
— Рекомендацию дать воздержались. Выступавшие говорили — не готов еще Жерехов, заявление подал, чтобы выслужиться.
— И ты так говоришь?
— Конечно нет. Я разъяснял…
Мне стало душно, захотелось расстегнуть воротник гимнастерки. Я рванул верхнюю пуговицу.
— Но, дорогой комсорг, кому же тогда давать рекомендации, если Жерехов не готов? Не оратор, конечно, ну так дела у него… Помнишь тренажер? Что-то вы, братцы, не того! Не того!
— Я, что ли, предлагал? — отвернулся Дубинский. — А голосования не изменишь.
Замполит сидел в канцелярии и что-то писал; Евсеева не было, хотя его шинель и фуражка висели в углу на крючке. Я спросил:
— Слышали, что с Жереховым получилось?
— Да, чепуха какая-то, — Вешняков посмотрел строго и задумчиво. — Серьезный сигнал. Очень серьезный.
Прежде, на лестнице, сказанное Дубинским показалось только нелепостью, глупейшим стечением обстоятельств, а теперь, после слов замполита, мне стало ясно, что случай действительно тревожный. Кто-то в дивизионе, пусть даже в частности, в оценке одного человека идет не только против меня, но и против замполита, Корта, Дубинского и многих других, понимающих, добросовестных людей… Как же теперь? Гонцова, когда он забузил, можно было, в конце концов, заменить, а за всех комсомольцев руки не поднимешь.
В кабинет вошел Евсеев. Узнав, о чем мы толкуем, спросил меня:
— Ты, часом, не знаешь, нет ли у Жерехова врагов среди солдат? Ну, по личной части. Из-за девушки или еще из-за чего?
— Да нет, у него, по-моему, не только врагов, но и друзей особенных нет.
— Это плохо.
— Он тихоня, Жерехов. Как свободное время — сейчас за книжки. Радиотехникой он очень интересуется.
— Ну ладно, — сказал Евсеев. — Разбирайтесь.
В последующие дни я то и дело заводил разговор с солдатами — в перерывах между занятиями и когда работали на матчасти, на перекуре. И все клонил к рекомендации. Но что за наваждение? Мне все повторяли одно и то же: выслуживается Жерехов.
Было над чем призадуматься. Может, и вправду я ошибся в парне? Надо было решать, что-то делать. Но что?
День приезда Лиды и Андрейки выдался солнечный, безветренный, будто вернулась ранняя осень. Лишь скованная морозом, звеневшая под ногами земля напоминала, что уже конец ноября и на дворе хоть и бесснежная, но зима.
Я с тревогой ожидал встречи с женой. Как она поняла телеграмму? Но Лида подала мне с площадки вагона сына с такой доброй улыбкой, что страхи сразу прошли. Когда ехали на евсеевской машине домой, она, радостная, посвежевшая за время отсутствия, говорила без умолку. Рассказывала про брата, про каких-то белых медведей, которых он будет возить в самолете, про новые дома в Энске. Ей вторил сидевший у меня на коленях Андрейка — дудел в голубой, с золотыми полосками, горн. От каждого такого гудка Лацемидзе приходил в умиление, кричал что-то по-грузински Андрейке и вторил горну сигналом своего газика.
Лида спросила:
— А на службе как, инженер?
— Вроде бы в порядке.
— Почему же «вроде»? Опять что-то есть?
Она так ясно смотрела на меня, что невольно сорвалось:
— Закавыка с одним парнем вышла. Хочет в партию вступить, а ему в рекомендации отказали.
Лацемидзе вдруг обернулся ко мне. Я и не думал, что он прислушивается к нашему разговору.
— Это Фанин, его дела.
Я не понял, переспросил, но шофер не ответил — мы уже вкатили к нам во двор. Лида увидела кого-то из женщин и замахала рукой, моментально забыв про Жерехова и его неприятности, а Лацемидзе выскочил из машины, стал помогать выбираться нам с Андрейкой. Я сказал, чтобы Лида шла с сыном домой, и негромко попросил шофера:
— Давай подробнее про Фанина.
— Что подробнее, товарищ лейтенант? Все уже сказал. Это он устроил Жерехову.
— А что же ты на собрании молчал?
— Молчал! — Лацемидзе взмахнул руками, как птица крыльями. — Что говорить? Он ничего не делает, Фанин, а только слушают его. Сам не знаю почему. Жерехова не любит, и все должны не любить. У нас в деревне тоже такой Фанин есть. Лодырь, прощелыга, а ходит, улыбается, песни поет. И тоже ребята его слушают. Черт знает почему!
Я поднялся по лестнице и застал Лиду на площадке — она разговаривала с соседкой. В глубине квартиры пищали дети, гремела посуда.
Мы вошли в свою комнату, и я поставил на пол чемоданы. Лида облегченно вздохнула.
— Ну вот мы и дома! А у тебя чисто как! И на этажерке… — Она засмеялась: — Надо мне почаще письма оставлять. Да, кстати, что ты там в телеграмме написал: «Служить долго»? Вот возьмут и заключат договор о разоружении.
— А разве «служить» можно только в военной форме? Служить делу. Мы поедем с тобой в Сибирь, и я поступлю инженером на большой завод. А ты портниха — тебе везде дело найдется. О, мы послужим! Или нет, лучше я поступлю на космодром — буду управлять ракетами. Представляешь: бесконечность Вселенной, тихо мерцают звезды, и среди них ракета, устремленная к соседней Галактике. Ею управляет с Земли твой муж, Николай Корниенко!..
— А я что буду в этот момент делать?
— Ты?.. Заведовать ателье лунных и марсианских костюмов! На просмотрах новых моделей будешь пояснять: «Обратите внимание на герметичный шлем для высокой прически и очень модные с новолуния оборки из титановых сплавов».
Я расставил руки и прошелся по комнате, подражая походке манекенщиц.
— Выдумщик! — засмеялась Лида. — Но знаешь, если надо, я согласна служить долго. И вот так, как сейчас.
Я хотел сказать Лиде, какая она замечательная, но дверь отворилась и в комнату влетел Андрейка в сопровождении дочек Корта. Сын громко задудел в свою трубу, и я подумал, что ничего говорить не надо. Если музыка выражает человеческие чувства, то трубы как раз и трубят в знак самых счастливых минут.
Дома все хорошо, а на службе… Слова Лацемидзе не выходили из головы; я присматривался к Фанину на занятиях, но ничего особого не находил. Солдат как солдат, грубоват только, и смотрит всегда исподлобья. Он учился когда-то в военном училище, правда, его отчислили за неуспеваемость, но сейчас служебные обязанности выполнял неплохо, придраться было не к чему. Мало ли какие бывают характеры!
Масла в огонь подлил Володя Дубинский. Подошел ко мне утром, когда разгружали машину с новым учебным оборудованием, и сказал, что снова говорил насчет рекомендации, и ему показалось, что всех против Жерехова кто-то восстановил. Комсомольцы, по существу, это не опровергают, но кто — молчат.
Я ухмыльнулся. Выходит, Лацемидзе прав.
— А как же узнать? — спросил я, но Володя меня не слушал.
— Осторожней, осторожней! — закричал он и поспешил в подъезд.
Два солдата сняли с машины ящик и понесли; они шли медленно, сгибаясь под тяжестью ноши, у самой двери остановились и поставили ящик на землю. Я сначала не понял почему, а все было просто. Из подъезда вышли солдаты, которые только что отнесли самый увесистый груз, и один из тех, которые опустили ящик на землю — это был Фанин, — приказал:
— А ну, гуси, тараньте коробочку наверх!
Его напарник, солдат по фамилии Сторожев, рассмеялся:
— Трудитесь, первогодки, привыкайте к службе!
Солдаты покорно подхватили ящик и исчезли в подъезде, а Фанин и Сторожев неторопливо направились в курилку и, развалившись там на скамейках, задымили папиросами. Ветер доносил их громкие голоса, смех.
Я решительно зашагал к курилке.
Сторожев заметил меня и хотел встать, но, поглядев на приятеля, остался на месте. Однако и Фанин заметил меня, я уловил его нахмуренный, колко блеснувший взгляд. Но он тотчас же сделал вид, что разглядывает дома на другом конце казарменного плаца.
— Молодое пополнение тренируете?
То ли голос у меня не получился строгим, то ли слова были похожи на добрую шутку — солдаты так и остались на лавочке, а Фанин вдобавок перекинул ногу на ногу, будто хотел продемонстрировать свои плохо вычищенные сапоги. Сторожев осклабился:
— Опыт передали и отдыхаем.
— Отдыхаете? — переспросил я, и голос мой вдруг стал необычно резким. — Опыт передаете? А вам не кажется, что эта «передача» называется издевательством над товарищами? Встать, когда с вами разговаривает старший! — Сторожев вскочил со скамейки, встал и Фанин; они явно не рассчитывали на такой оборот дела. — Немедленно отправляйтесь на разгрузку!
Подошел Дубинский, за ним — старшина. Они встревоженно глядели на нас. Я сказал старшине, чтобы он проследил специально, как Фанин и Сторожев будут работать.
Все еще кипело во мне, даже руки дрожали. Я взглянул на Володю: понимает он, что мы одержали победу? Почти победу…
— Ну, — сказал, — первый узелок нашли, давай тянуть всю веревочку. Собирай-ка спешно свое бюро.
— Думаешь, это связано с Жереховым?
— Уверен.
Бюро прошло шумно; когда я рассказал, что услышал от Лацемидзе, про погрузку, «гусей» и все остальное, мне сначала возражали, но в целом мои слова будто бы распахнули ворота шлюза, и то, что обычно считалось обыденным, не подлежащим обсуждению, хлынуло через край. Говорили, что действительно в казарме все слушаются Фанина; он действует угрозами, своеобразным авторитетом — силач и к тому же «недоучившийся инженер», как сам себя именует. Сколотил компанию, Сторожев среди его приближенных первый, что вожак скажет — вмиг исполнят. Фанин ленив — и они ленятся, он учиться не хочет — и они свое неумение возводят в высший ранг доблести. Жерехова Фанин не терпел за самостоятельность, за сосредоточенность на чем-то своем, и, когда тот попросил рекомендацию, решил проверить свое влияние, свой авторитет — сказал дружкам, они раскричались на собрании, а другие, видно, посчитали за благо с Фаниным не связываться и воздержались при голосовании.
Я слушал и смотрел на Дубинского: он сидел красный то ли от смущения, то ли от обиды и что-то чертил в блокноте. «Разобрать бы тебя, секретарь, в партийном порядке за такое!» — в сердцах подумал я, но потом отбросил эту мысль. За что разбирать? Что не знал? Да нет, он знал, наверное, только не придал значения. Гвоздь в сапоге вылезет — и то какое-то время человек ходит, терпит. К тому же разбирать, давать выговоры — легче легкого.
Примерно в таком духе я и выступил. Фанинскую компанию решили пока не трогать; лучше дать ей бой на собрании, на глазах у всех.
Я с нетерпением ждал нового собрания. И опять, как и на первом, побывать на нем не пришлось: вызвали в штаб. Я сидел на совещании в кабинете Бунчукова, как на иголках; когда объявили перекур, кинулся звонить Дубинскому. В телефонной трубке, пока искали комсорга, тихо играло радио: «Средь шумного бала, случайно…» Наконец пение оборвал ликующий голос Володи:
— Корниенко? Дали!
Я радостно закричал:
— А ты говорил — не связано!
— Что связано?
— Все связано, — рассмеялся я в трубку, понимая, что по телефону мне все равно не растолковать Володе, что я имею в виду давешний его вопрос: связана ли разгрузка с рекомендацией. — Все свя-за-но! — еще раз прокричал я. — Диалектика, брат!
7
Летят, летят дни; только было воскресенье, а, глянь, — снова суббота, и событий — больших, малых, значительных, незначительных — в день по тысяче. Мы поставили перед собой задачу раньше положенных сроков закончить регламентные работы. Говоря обычным языком, это вроде профилактики нашей ракетной системы, все у нее пересматривается, проверяется. Евсеев радовался, как пошло дело, но вожжей из рук не выпускал; чуть что — прищурится и мне: «Сроки сроками, а очки не втирать!»
В самый разгар работы я нашел дома в почтовом ящике письмо. Конверт был простой, синий, без картинок; обратный адрес — из Энска, из моего училища, и тем же бисерным почерком фамилия: «Сурин». Я быстро вскрыл конверт.
«…Хотел написать еще давно, справиться, как вошли в строй, но сейчас — о другом. У нас на кафедре открылась вакансия адъюнкта. Мне как заместителю начальника кафедры и просто лично хотелось бы видеть в роли этого адъюнкта вас. Кроме человеческих симпатий к этому меня склоняют воспоминания о наших совместных занятиях импульсной техникой в научном кружке.
Думаю, что и вам это предложение придется по душе. Защитить диссертацию, стать ученым — заманчиво. Ради ускорения формальностей я направил к вам в часть отношение. Дело за вами. Подавайте рапорт!»
А пониже приписка:
«В училище каким-то образом стало известно о случившемся на полигоне. Однако пусть это не смущает, мнение о вас по-прежнему хорошее».
Я чиркнул взглядом по приписке и снова впился в первые строки письма.
Сурин читал у нас в училище один из основных курсов, а с классным отделением, где я был командиром, вел еще и практические занятия; потом я стал самым прилежным членом научного кружка, которым он руководил. Но чтобы стать ученым — не думал. И вот теперь Сурин приглашает в адъюнктуру.
Лампа под абажуром словно засветила ярче. Очертания предметов на минуту смазались, будто виделись через стекло бешено мчавшейся машины. Что-то сказала Лида; Андрейка подошел и стал теребить меня. Я ничего не слышал, не понимал. Что можно говорить, когда тебя приглашают в адъюнктуру!
Вон в шкафу — книги. Их будет много-много. И — тишина лаборатории, фантастические переплетения осциллограмм. Я открою новое, сконструирую, изобрету. Я буду знать теорию, как сейчас знаю свои инструкции. Нет, я двину теорию вперед!
— Ты сядешь, наконец, за стол? — Голос у Лиды требовательный, сердитый. — Второй раз греть ужин не буду.
Что я ел — не помню, все думал, думал, уткнувшись в одну точку — в корешок «Импульсной техники». Не так уж много послужил, и вдруг — нате, можешь стать ученым.
— Лид, а Лид, — позвал я жену. — Ты знаешь, какое я письмо получил? — Лида лишь на секунду обернулась ко мне, она была занята Андрейкиной физиономией, густо измазанной манной кашей. — Из нашего училища, от одного преподавателя. Приглашает в адъюнктуру. Хочешь вернуться в Энск?
— Где? Покажи.
Лида вскочила с места. Андрейка был доволен, теперь он без помех мог делать с кашей все, что ему угодно. А Лида быстро читала письмо.
— Надо же! Ты, наверное, у меня особенный, инженер. Хотя нет, ты у меня правильный. — Она секунду подумала. — Только тут приписка странная. О чем это?
Возможности такого вопроса я не учел и смутился. Ведь я так ничего и не сказал жене про историю с Дробышевым, а теперь бередить старую рану совсем уж не хотелось.
— Пустяки, случай один произошел в командировке. Недоразумение. — Я старался говорить спокойно, но выражение лица у меня, наверное, было неважное, потому что Лида участливо поддержала:
— Да ты не переживай, я верю, что ты ничего плохого не сделал.
Что правда, то правда. Но напоминание это почему-то испортило настроение. Эх, Дробышев, Дробышев, неужели ты и до училища добрался? Вот ведь какая штука — гордость: мне показалось, что Сурин просто решил мне помочь. Видно, думает, у меня здесь, в дивизионе, не ладится. Нет, этого я не хочу. В училище можно прийти только по полному праву, с поднятой головой. Да, только так.
После ужина я попробовал написать Сурину ответ, но ничего не вышло; хотел заняться телевизором — тоже получалось все вкривь и вкось. А на улице лил дождь, в комнате было холодно; я разделся и раньше обычного лег спать. Лида меня не тревожила, — наверное, унеслась мечтами в Энск.
Утром я справился у Евсеева, не приходила ли какая бумага насчет меня и нет ли у нас условий приема в адъюнктуру. Евсеев был занят и только отмахнулся: нет. На другой день я снова спросил. Командир с интересом, будто впервые, посмотрел на меня.
— Ты что, удирать собрался?
— Да нет, просто так, на будущее хотел почитать. Говорят, правила поступления изменились.
— То-то — на будущее. Заварил, понимаешь, кашу с досрочным регламентом и — в сторону?
— Так ведь выполнили уже, раньше всех.
— Выполнили! А мне из штаба позвонили: жди начальство. Посмотрят еще, как выполнили. После случая с Гонцовым не очень нам командир верит.
— Ну и пусть не верят, пусть смотрят. Будто вы не знаете, что порядок у нас?
— Ладно, ладно. Заслуг твоих не умаляю. А все-таки поговори с народом и сам посмотри. Марку будем держать!
После обеда действительно явилась целая комиссия — из нашего штаба и повыше. Были тут, конечно, командир полка и мой начальник по инженерной линии Бунчуков. Майор сразу отвел меня в сторону.
— Мы от соседей только что — неважно выглядят.
— А что случилось?
— Да новый инженер там…
Бунчуков не успел досказать, его позвали. А вскоре вместо спокойной проверки техники нам объявили учебную тревогу.
Когда под вой сирены я подбежал к гонцовской кабине, сам Гонцов еще только собирался влезть в нее, рядом нетерпеливо переминались с ноги на ногу операторы. «Задержались ребята», — с тревогой подумал я, пропуская вперед себя невысокого подполковника из проверяющих. Динамик уже разнес повелительные слова: «Включить станцию! Провести контроль функционирования!» — а все еще рассаживались по местам. Но неоновые лампочки на блоках засветились быстро, ровный гул вентиляции привычно заполнил кабину. Я настороженно следил за Гонцовым; мне очень хотелось сейчас, чтобы он смотрел на выключатели, на блоки аппаратуры с тем же выражением, с каким дома спрашивал меня! «Как же теперь быть?» Тогда в его взгляде я впервые не увидел равнодушия… И почему-то тотчас мелькнула мысль о Корте; он был недалеко отсюда, на стартовой позиции, — готовил ракету к «пуску». Гонцов и Корт, разные люди, а дело общее… И еще я представил, как в соседней кабине склонился к мерцающему экрану Дубинский, офицер наведения. Я зримо ощущал все, что он делал сейчас: руки лежат на штурвалах, «захватив» созданную имитатором отметку цели, Володя ждет сигнала на «пуск» ракеты. Но пока «цель» далеко, надо убедиться в исправности системы, проиграть пуск вхолостую. Да, вот яркая точка застыла внизу экрана и вдруг, словно по волшебству, трогается с места и плывет. Володя, мне подумалось, обязательно должен в эту минуту улыбнуться: ведь мыслимая кривая, выписанная точкой на экране, непременно должна быть такой, как положено, в этом я, инженер Николай Корниенко, уверен абсолютно. Даже сейчас, находясь в другой кабине, готов поклясться, что точка импульса идет у Дубинского как надо. А это значит — вся наша аппаратура в полной исправности и, когда «цель» приблизится, можно сразить ее без промаха.
Но наверное, улыбка быстро сошла с лица Дубинского: вместе с Евсеевым он уже начал выслушивать доклады техников. Я увидел, как Гонцов взял в руки микрофон, доложил: «Аппаратура к работе готова». Сейчас Евсеев скомандует: «Включить высокое! Готовить!..» Значит, и ракеты станут на подготовку. Дубинский нажмет очередную кнопку, а расчеты, руководимые Кортом, исчезнут в укрытии.
Азарт ладной, почти настоящей боевой работы так захватил меня, что я не сразу понял смысл слов Дубинского:
— Товарищ Гонцов, не в норме АРУ!
Щелчок припечатал сказанное. Тишина. Я не поверил динамику. Что же с регулировкой усиления? Утром ведь все проверил сам. Сбоку, словно напоминая о себе, шевельнулся проверяющий, и я понял: Гонцов и операторы позже других заняли места в кабине потому, что их задержал этот подполковник. Он, очевидно, поднимался в кабину и что-то намеренно повредил в аппаратуре, а теперь неисправность надо найти.
Но что же медлит Гонцов? Стоит, раздумывает. Шевелиться надо, Егор! Время, время, короткие тикалки-секунды! Я чуть было не сорвался с места — хотелось самому найти неисправность, помочь. Но надо было ждать, здесь проверяющий. И проверяет он сейчас не меня, а техника Гонцова, того самого Гонцова, которого я вел ночной дорогой из клуба в дежурку, с которым пил чай под оранжевым абажуром…
Сильные руки Гонцова вдруг выдвинули блок; одна задержалась, а другая, взметнувшись, сгребла со стола переходник. Пружинисто склонилась спина, техник выпрямился, повернулся к проверяющему и совсем не по-уставному сказал:
— Вот она, ваша закавыка!
Я смотрел на лампу, которую держал в руке Гонцов, и думал, что он все-таки больше такой, каким был за чаем, а не тот, прежний. А подполковник совсем не обиделся на неположенный доклад, просто приказал заменить лампу исправной. Гонцов снова доложил о готовности, и учение продолжалось. Ведь «цель» шла своим чередом, ей не было дела до «испортившейся» лампы, и радиолокаторы не дремали. Вот-вот…
— Есть цель!
Значит, «противник» уже в нашей зоне.
Если бы это был вражеский летчик, он, быть может, в эту минуту еще надеялся, что нам нечем задержать его. Но безжалостно сияли перед офицером наведения глазки сигнальных ламп, и уже ничем не заглушить голос Евсеева: «Цель уничтожить!»
В кабине все замерли, взгляды остановились.
В нарушение всех законов оптики каждый из нас отчетливо видел там, на стартовой позиции, ползущий к зениту острый нос ракеты. Наверно, рука Володи Дубинского, который подытоживал работу всего дивизиона — такова уж его должность, — на кнопке. Сколько сложнейшей аппаратуры, и в конце концов — кнопка. Простая, как у дверного звонка.
— Первая — пуск!..
«Цель» была уничтожена, но комиссия не унималась. Обстановка, которую она нам создавала, накалялась с каждой минутой. Пришли новые «цели». И хотя начались сильные радиопомехи, за Гонцова я больше не беспокоился, побежал в другую кабину — там молодой техник, ему могла потребоваться помощь. Рядом с ним и остался до конца «боя», который мы с честью выиграли. По крайней мере, приборы свидетельствовали о победе. Как инженер-радист, утверждаю, что они не ошибаются. Если, конечно, за ними смотреть в оба.
Было уже совсем темно, когда объявили отбой. Разбор был коротким — нам просто поставили оценку «хорошо». По совести говоря, могли бы и «отлично», но комиссию тоже надо понимать — что-то следует оставить и на будущее.
Офицеры, солдаты толпились в курилке. Кто-то спросил:
— Где лейтенант Корниенко? Зовут его.
И голос Бунчукова, оттуда, где урчали моторами машины:
— Корниенко-о!
Он стоял среди приезжих, Бунчуков; здесь же был Евсеев, в сумерках смутно виднелось его не то веселое, не то хитрое лицо.
— Вот он, — сказал Евсеев, — виновник торжества.
— Покажитесь, покажитесь. — Высокий генерал в папахе, заломленной, как у Чапаева, шагнул ко мне. — Молодцом вы показали себя сегодня, товарищ Корниенко, молодцом!
Он взял меня рукой за локоть, и от неожиданности, что ли, щеки у меня разгорелись, ноги по всегдашней дурацкой привычке задвигались. Я сказал:
— Эта похвала всему дивизиону, товарищ генерал.
— Да он, оказывается, скромник! — Генерал засмеялся, и все тоже засмеялись. — А рекорд выполнения регламентных работ кто организовал? Прямо скажу, не завидую корреспонденту, придется ему, видно, попыхтеть с вами. — Он повернулся к Евсееву. — Мне вчера из Москвы звонили, из редакции. Хотят прислать своего работника, чтобы написал очерк о лучшем нашем офицере. Портрет, так сказать, в словесных красках. Ну вот, приедет, станет расспрашивать, как вы, — он сделал ударение на слове «вы», — работаете, а в ответ услышит: нас целый дивизион!
И снова все засмеялись.
— Не надо стесняться успехов, — продолжил генерал уже серьезно. Руку мою он все еще не отпускал. — Успехами меряется жизнь. Чем же еще?.. Вы меньше года в дивизионе, казалось бы, совсем молодой инженер, а сколько успели! Считайте, что взяли первую высоту. И намечайте новую. Ну, скажем, предложите-ка сделать все подразделение отличным, да чтобы у каждого был высший профессиональный класс. Подходит, а? Сделаешь? — закончил он уже на «ты».
Много ли времени — секунда? Странно, за весь день я ни разу не вспомнил о лежавшем в кармане гимнастерки письме Сурина, а тут почти физически ощутил на груди синий конверт. Но молчал я все же не больше секунды.
— Сделаю!
Все стали рассаживаться по машинам. Бунчуков оттянул меня в сторону.
— Вот какие дела. — Он замялся. — Помнишь, мы как-то с тобой тут в курилке беседовали?.. Я, в общем, неправ был. Ну, насчет того, что у вас народ хороший подобрался. Командир тогда от вас приехал злющий. После гонцовской выпивки. А сегодня… Словом, я, конечно, понимаю… В общем, правильно тебе тогда доверие оказали. После полигона. И сейчас на тебя надежды возлагают. Но тут дело вот какое: меня на сборы вызывают, завтра еду, а у соседей аппаратуру надо налаживать — приказали в две недели. Так вот, придется туда поехать, помочь тамошнему инженеру. Опыт у тебя есть. Мне бы самому нужно, но, к несчастью, сборы. Просил оставить — не разрешили.
«Сколько слов, а дело простое», — подумал я. Раз надо, поеду, помогу. Наверное, только что из училища инженер, зеленый, сам когда-то таким был. Слава богу, Евсеев в командиры попался, быстро перекрасил.
— Отчего ж не поехать, — беспечно сказал я.
— Вот и отлично! — обрадовался Бунчуков. — С Евсеевым я уже договорился.
Инженера окликнули, он махнул мне рукой и побежал к машине. Передние два газика тронулись, за ними помчался последний, в который забрался Бунчуков. Шум моторов постепенно затихал, и только красные огоньки еще долго буравили темноту, будто сигналили: «Вот и отлично, вот и отлично».
Наутро я проснулся от странного ощущения: казалось, в мире стало светлее. Сон мигом пропал, я долго оглядывал комнату, наполненную непривычным и от этого загадочным светом. Снег, сообразил я наконец и вскочил с кровати. Выпал первый снег!
В окно по-новому глядел наш двор — на земле, на крышах домов, на ветках деревьев лежал безукоризненно белый снег; даже небо, затянутое тучами, и то казалось белым.
— Эй-й, вставайте! — закричал я. — Проспали все на свете! — Лида подняла с подушки заспанное лицо, вскочил на кровати Андрейка. — Вставайте, вставайте. Зима пришла!
Андрейка тотчас, еще в ночной рубашке, начал поиски санок. Скоро мы весело завтракали, вслух строя планы встречи со снегом. Вышли из дому втроем. Корт что-то задерживался, и я не стал его ждать. Посвистывая, зашагал по дороге на службу.
Я нарочно пошел кружным путем, вокруг городка, чтобы насладиться первым зимним утром. За яблоневым садом, густо запорошенным снегом, до самых синеющих на горизонте перелесков стлался белый ковер; черными комочками прыгали по снегу галки, по кустам суетились синичьи стаи, еще не привыкшие к зимнему убранству земли.
Вчера, когда я вернулся с работы, Лида собиралась спать, я не успел ей ничего рассказать про разговор с генералом, отрезавшим на какое-то время мою дорогу в адъюнктуру. И хорошо, что не рассказал, сегодня легче во всем разобраться, легче написать ответ Сурину. Я даже улыбнулся при мысли, что мне придется уговаривать преподавателя и Лиду повременить с диссертацией. Мне, желавшему этого в миллион раз больше их обоих! Лида, конечно, поймет. А Сурин? Как объяснить ему, что вчера я не сказал генералу ничего случайного. Как написать: инженер-лейтенант Корниенко радуется тому, что остается в дивизионе?
Снег гладко застелил дорогу — ни ямки не видно, ни набитой в распутицу колеи. Вот так и время, подумалось, выглаживает прошлое, память о нем. Но я-то помню, все помню. И как пришел в дивизион с глупой своей восторженностью, и как стоял летом в кабинете Евсеева, а он говорил, что надо поработать за техника. И полигон никогда не забуду, и свой позор. Сурин не случайно сделал приписку, в училище тоже не забывают, вот и выходит: надо остаться, надо доказать, что без всяких там приписок могу приехать в Энск.
У входа в казарму солдаты играли в снежки. Завидев меня, на секунду приосанились, но, как только я прошел мимо, снежки полетели снова. В стороне послышался голос командирского шофера Лацемидзе:
— Знаешь, что в жизни самое главное?
Что он затем сказал, я не расслышал — уже входил в подъезд. Но пока поднимался по лестнице и шел к кабинету Евсеева, все думал, как же понимает Лацемидзе это главное.
Евсеев стоял у окна. Везет же мне — когда я вхожу, обязательно стоит вот так; можно подумать, что за столом он никогда не сидит. Ответив на мое приветствие, снова повернулся к окну. Я забеспокоился — не случилось ли чего? Но, судя по тону, каким заговорил командир, опасения были напрасны: просто он был печальный, как бывает порой каждый, правда, такой Евсеев — впервые для меня.
— Вот снег выпал, — сказал. — Первый снег. Ты знаешь, инженер, у меня сегодня праздник. Двенадцатое декабря. Когда-то в этот день я приехал на фронт. Тогда тоже был снег… — Евсеев повернулся ко мне, заговорил отчетливее: — Скажешь — непонятно, первый день на фронте и — праздник? Да, тогда был жестокий бой, и мне, безусому лейтенанту, пришлось сразу командовать зенитной батареей. Мы тогда выстояли, поставили пушки в горизонт и сожгли четыре танка. Вот я и считаю этот день праздником. — Он замолчал и полез в карман за папиросами. — Жалко, что ты уезжаешь. Я думал, придешь сегодня ко мне в гости. Посидели бы.
Мне почему-то тоже стало грустно, и снова шевельнулось чувство, похожее на сыновнее. В эту минуту хотелось как-то утешить, даже приласкать Евсеева. Смешно, наверное. Что он мне такого сказал? А я все понял: праздник… Есть же полковые праздники, и может быть свой праздник у каждого солдата.
— Я приеду вечером, — сказал. — А поеду завтра.
— Завтра. — Евсеев усмехнулся: — Не надо откладывать на завтра, это хорошее правило.
— Тогда вернусь вечером.
— Скажут: гастролер. Посиди уж там недельку, разберись. А в гости еще придешь. Даже хорошо, что в другой раз. Что-то я сегодня расчувствовался. Старею, наверное.
— Ну, что вы, — сказал я и посмотрел на его виски. Они были совсем серебристые. Это я и раньше замечал, но сейчас седина особенно бросалась в глаза.
— Да, старею, — с каким-то упорством в голосе повторил Евсеев. — И в этом ничего удивительного нет. Вспомнил тот, первый бой. А сколько лет прошло? Скоро наше поколение уйдет, будете командовать вы, молодые. Хотелось бы только, чтобы не сплоховали. — Он вдруг улыбнулся. — Очень уж много сил вложили мы в него, наше дело, понимаешь?
Я кивнул и тоже улыбнулся. Некоторое время мы молчали.
— Знаешь, — сказал Евсеев, — я тут на днях ехал в машине и расфилософствовался с Лацемидзе о главном в нашем деле. Мне кажется, главное — это, чтобы ракеты всегда смотрели в зенит. Иносказательно, конечно. Но за что ни возьмись, этим все можно проверить, верно?
Я не успел ответить — дверь растворилась, и вошел замполит. Судя по выражению его лица, он, как всегда, был полон деловых мыслей. Мне стало жаль, что наша беседа с Евсеевым оборвалась, но тот как будто даже обрадовался появлению замполита, быстро ткнул окурок в пепельницу.
— Так поезжай, инженер. Лацемидзе тебя ждет. А мы пойдем Смотреть казарму.
Я пропустил их вперед — командира и замполита — и, уже закрывая дверь, услышал, что в кабинете зазвонил телефон. Евсеев скрылся за поворотом коридора, а я стоял в нерешительности: послушать или нет? Вошел в кабинет, снял трубку. Приглушенный расстоянием, в трубке звучал голос Бунчукова:
— Евсеев? Ах, это ты, Корниенко? Тебя-то мне и нужно. Едешь? Я тоже сейчас уезжаю. Просто хотел увериться, что все в порядке. Зайдешь там к командиру или сразу ищи инженера. Дробышев — фамилия. Ты его, наверное, знаешь, он тоже наше училище кончал…
Телефонная трубка стала тяжелой, как гиря. Что он говорит? «Ты его, наверное, знаешь?» А сам Бунчуков не знает, что мы с Венькой более чем знакомы? Я хотел возмутиться, но Бунчуков успел бросить: «Будь здоров», и частые гудки отбоя заколотились в трубке.
Еще с минуту я постоял возле стола и побрел из кабинета. Вот так штука! Выходит, добрались-таки до Дробышева, теперь хлебнет по-настоящему жизни, моей и других инженеров. Той самой, которой он так старательно избегал. Полезно, очень полезно. Вон, оказывается, у него уже ничего не выходит, помощь нужна… Но почему помогать должен именно я? Имел счастье этим заниматься в училище и получил, как он говорит, «сполна». Дудки! Все, что хотите, только не это. Я тоже человек, у меня есть самолюбие…
Так и шел по лестнице, размышляя: что же мне все-таки делать?
К подъезду казармы подлетел евсеевский газик. Лацемидзе услужливо распахнул дверцу.
— Хорошо, что вы едете, товарищ лейтенант, очень посоветоваться надо. Выбрали, понимаете, редактором стенгазеты. А как ее выпускать? Никогда не делал. А товарищ лейтенант Дубинский слушать не хочет, говорит, я шофером тоже не сразу стал. — Лацемидзе громко рассмеялся. — Правда, заголовок для передовой уже имеется. Сам товарищ командир научил. Не специально, конечно, просто разговор у нас один был. Но я думаю, он не обидится. Знаете, как назову передовицу? «Ракеты смотрят в зенит»!
С минуту я еще стоял, глядя в землю. Мне вспомнился отчим, как он говорил: уступать можно только один раз, потому что второй — это уже не уступка, это ты уже ведешь себя по-другому, как смирившийся человек; теперь с тобой что угодно можно сделать.
Я обошел машину, взялся рукой за откинутую дверцу. И вдруг стало так ясно, так понятно, что суть сейчас не в том, поеду я или нет, суть в том, что, если поеду, то в первый и последний раз. В следующий ко мне явится сам Дробышев. И ни Бунчуков, ни Евсеев, даже сам генерал не смогут ничего изменить.
— Так, говоришь, в зенит? — спросил я у Лацемидзе устраиваясь на сиденье.
— Ага, товарищ лейтенант, в зенит, — довольно подтвердил шофер.
— А ты быстро умеешь ездить?
— Оля-ля! Еще как!
Машина рванулась и, отбрасывая назад дома и деревья понеслась по дороге. Лацемидзе вдруг запел по-грузински. Я не понимал, о чем он поет, но мне было хорошо.
1961