Бронзовый ангел — страница 26 из 56

— Вот адрес. Мы доставим его к вам, в военный госпиталь.

Машина снова взвизгнула и, раскачиваясь на ухабах, понеслась обратно к воротам. Форточки задних окон ее были открыты. Они торчали в разные стороны, и машина с округлым низким багажником напоминала чем-то Веркина — широкозадого, с оттопыренными ушами. «А где он сам? — подумал Воронов. — Он-то цел?»

Веркин стоял неподалеку и угощал солдат сигаретами. Он был уже в кителе, немного испачканный, но такой же, в общем, как всегда. Воронов удовлетворенно вздохнул и нагнулся за своим кителем. Надевая, спросил старшего лейтенанта:

— От вас позвонить можно?

По дороге в караульное помещение они зашли в стендовый домик. Черная стена, где еще недавно висели целехонькие расходомеры, железный остов пульта с обнаженной проводкой, пустые трубы огнетушителей на полу. Воронов прошелся из угла в угол, потрогал осциллографы. Краска на них отшелушилась. Он тяжело вздохнул и позвал механика:

— Надо бы слить горючее из расходных баков в главные.

— Я слил, Дмитрий Васильевич. Хорошо, что они, подлые, не рванули, а?

Воронов не ответил. Почему подлые? Не хватало еще взрыва.

В домик вошел Веркин.

— Дела-а, — протянул он и загасил о стенку сигарету. — А знаете, Дмитрий Васильевич, у Реброва отец нашелся. Могила, вернее. Он нам сегодня рассказывал. Его брат туда полетел. А сам вот остался и погорел.

Воронов посмотрел на Веркина. «Отец? У Реброва нашелся отец? — Воронов устало потер лоб. — Ах да, он говорил. Летчик, без вести пропал в войну. И он действительно не поехал? Из-за работы не поехал?» Быстро промелькнувшая мысль по-новому высветила случившееся. Стало еще горше оттого, что Ребров пострадал. И уже снова думалось не о том, что сказал Веркин, а о пожаре, о хорошо начатом и прерванном деле и о том, что еще придется за все получить сполна.

Старший лейтенант из караула толкнул ногой огнетушитель. Пустой цилиндр покатился по грязному полу, жалобно загрохотал. Старший лейтенант что-то проговорил и пошел прочь. Воронов покорно последовал за ним, будто был его подконвойным. Шел и смотрел на загорелую до медного оттенка шею старшего лейтенанта. И где это он успел так загореть? Воронову хотелось узнать, что думает о случившемся этот уже немолодой, видимо, засидевшийся сверх меры во взводных офицер, но первым заговорить он стеснялся, а старший лейтенант молчал. То ли из сочувствия к чужой беде, то ли из презрения к людям, не способным делать свое дело как надо.

В караульном помещении Воронов, не раздумывая, точно кидаясь в холодную воду, набрал номер телефона кафедры. Вслед за гудками голос лаборантки сообщил, что никого из преподавателей нет, ушли обедать. Воронов зло, не дослушав, нажал на рычаг. Палец быстро закрутил диск, набирая номер телефона начальника факультета.

Воронов удивился, когда услышал в трубке голос Полухина, но тут же вспомнил, что генерал с сегодняшнего дня в отпуске. Как мог твердо произнес:

— Товарищ полковник, докладывает инженер-подполковник Воронов. Полчаса назад во время эксперимента на стенде произошел пожар. При тушении огня серьезно пострадал инженер-майор Ребров. Причины пока неясны. Сейчас выезжаю.


Крыши стлались внизу уступами. Выше, ниже, вбок уходили красные и серые склоны, крапленные ржавчиной, чисто вымытые дождями. Голуби срывались с карнизов и, описав круг, падали в узкие пропасти дворов навстречу зеленому дыму распускающейся листвы. Желтая от яркого света уличка, расколов груды домов, убегала к другим домам, к другим крышам, словно они больше нравились ей — растворенные в замоскворецкой дали, закутанные в невесомое марево, и трудно было выбрать, что лучше: оставаться здесь, у окна, рядом с привычными глазками слуховых окон, с тонконогими антеннами или бежать вместе желтой уличкой на асфальтовый простор, к близкой Москве-реке. Все годится, все одинаково — как скаты крыш, как два края улички-обрыва.

Нина спрыгнула с подоконника. Взгляд наткнулся на телефон. Может, и он, черный блестящий аппарат, виноват в том, что так замечательно хорошо? Зазвонил вдруг, и в трубке послышался голос Ордина. Странный человек Ордин: входит без спроса в жизнь и так же спокойно уходит — не знаешь, на день или навсегда. И если разобраться в нем, в Ордине, так ничего стоящего не найти, но ей, Нине, он почему-то делает только хорошее. Ну, в целом хорошее. Разве без него получилось бы так: училище, потом работа, почти такая, как хотелось, и вот — портрет. Готовый, совсем готовый, осталось только заказать раму. И Ордин сказал, что поможет устроить его на выставку.

Нина дотронулась до телефона, будто хотела удостовериться, так ли все на самом деле. И показалось, снова слышит уверенный, нескрываемо насмешливый голос:

— Ниночка, вы?

Прежде чем ответить, она подумала: «Опять появился, учитель. И родителей не стесняется — «Ниночка». А вдруг бы не я подошла?»

— Алло, — снова позвал в трубке голос Ордина.

— Ниночка слушает.

— Поздравляю, мой друг.

— А с чем, если не секрет?

— Не притворяйтесь. Портрет ведь готов. И получился недурственно.

— Вы же не видели.

— Общественность, мой друг, общественность. Она, как известно, все знает.

— Бородатый проболтался?

— И бородатый тоже.

— Я ему припомню.

— А мне?

— Вам бесполезно.

— Умница. Не ешь меня, лисичка, я еще пригожусь.

— Вы не колобок.

— Нет, колобок. Тот самый, что долго катался по земле и знает порядки в выставочных комиссиях и даже пожимал лапу кое-каким волкам — ценителям изящных искусств. А это важно, очень важно, мой друг, чтобы картинка висела на выставке.

— А если она и без того будет висеть?

— О, уже оптимизм и уверенность мастера? Между прочим, как раз оптимисты изобрели поговорку, что кашу маслом не испортишь. Думаю все-таки, что меня придется приобщить к портрету. Кстати, как обстоят дела с оригиналом? Он, говорят, стоящий парень.

— Это опять — общественность?

— Она самая.

— Значит, общественность все понимает?

— Конечно.

— Видите, как хорошо — все кругом все понимают, кроме меня. Но я ведь оптимистка, значит, тоже пойму.

Вот какой разговор произошел в то утро по одному из сотен тысяч телефонных проводов, похороненных под московскими улицами. Отсигналили гудки отбоя, и по проводам полетели новые слова, новые разговоры. Много их пронеслось с тех пор, как Нина положила трубку, а сказанное Ординым еще звучит в ушах. Она взглянула в ту сторону, где у стены стоял портрет Реброва, «картинка», как с профессиональной непосредственностью выразился Ордин. Но ведь Глебу и другим ребятам понравилось. Значит, хорошо!

Нина прищурилась, и резкие переходы красок сгладились, цвета пожухли, притенились. Зеленое и голубое — вот чем она взяла. Бородатый пугал: человек в зеленом кителе на голубом фоне — трудно и некрасиво. Но она стояла на своем, и Глеб постепенно согласился, стал находить даже «нечто» в трудной колористической задаче. Опытной рукой поправил вот тот, левый угол. Нина билась с ним несколько дней, но фон — хоть плачь! — прилипал к плечу Реброва. Но теперь все на месте, все как надо.

— Неужели это я сделала? — вслух негромко сказала она и подумала: «Молодчина ты, Нинка». Зашла с другой стороны и, продолжая глядеть на картину, сказала себе: «А герой-то — ничего. Ишь плечи развернул. Глаза темные, с соображением. Ничего, прямо скажем, ничего. Рука хорошо лежит. Это у Цвейга, кажется, целая теория есть про руки. Наверное, Ребров попал бы в высший разряд».

Нина снова прищурилась, но уже не для того, чтобы лучше рассмотреть переходы красок. Тогда, в марте, когда они вдвоем с Ребровым остались в мастерской, уже густели сумерки и он был рядом — живой, а не на портрете. Близко-близко. Потом, на улице, она сказала, что такое больше не повторится — близко. И правда, не повторилось. Но почему — уже не в первый раз — она без сожаления думает о том, что произошло в мастерской, и злится, вспоминая сказанное на улице? Ребров, конечно, обиделся. Не подавал виду, когда еще раза два приходил позировать, но определенно обиделся. Лицо у него было рассеянное и грустное. Стоило большого труда, чтобы он остался на портрете таким, каким был в то утро с оттепелью, — возбужденный, с восторгом глядевший на нее. Даже художники заметили.

А вдруг понял, что все это может стать серьезным? И испугался. Хотя ему-то чего пугаться! Это у нее в жизни — ни откреститься, ни перечеркнуть. Ведь для Димы другой не существует, да и ей раньше казалось, что с ним все, все будет хорошо. И вот поди ж ты — сначала Ордин, теперь Ребров. А может, нужно было ждать, не ошибаться с Димой? Нет, нет, чепуха. Ребров нравится ей просто как удачный образ, вот и портрет получился — доказательство.

Она внимательно рассматривает картину. И снова приходит возражение: «А Дима? Он разве не достойная модель? Почему же тогда это не его портрет? Только потому, что не умеет смотреть на нее вот так, как смотрит Ребров, не может подарить уверенность в себе, и покой, и радость? Да, в этом все дело. И не надо бояться взгляда Реброва, отворачиваться. Был же Ордин — и ничего не изменилось».

Она почувствовала — щеки горят, потерла их ладонями. А что же дальше? Мудрец Ордин твердил про оптимистов. Быть может, и вправду не надо усугублять жизнь размышлениями? Дима ведь не усугубляет. Вот уж кто имел все основания ревновать к Реброву, а ничего. Говорил, вместе работают. Наверное, Димка что-нибудь высчитывает, а Ребров возится с приборами — включает, выключает, смотрит на циферблаты. И лицо у него, как на портрете, — строгое, смелое и восторженное. Только не из-за меня, а из-за какой-нибудь электронной лампы.

Она не слышала, как в соседней комнате раздались шаги. Дверь отворилась, Анна Петровна сказала встревоженно:

— Нинуся, что-то гарью пахнет. Ты не чувствуешь?

Нина оглянулась удивленно:

— Что ты! Ну откуда в такое утро гарь? Ты посмотри, мамочка, нет, ты только посмотри, какое утро!

13