По остаткам стен можно было представить бывшую комнату. Рядом зияла воронка. Нетрудно понять, что тут было, когда разорвалась бомба. Немецкая. Мы тут не бомбили.
— Но он еще раньше умер, — сказал мальчуган в пилотке.
— Кто?
— Директор. Его фашисты застрелили. Он все бегал, просил, чтобы деревню не поджигали. А в него и выстрелили из автомата. Даже не посмотрели, что он по-немецки их просил, по-настоящему.
Я опять вспомнил про оклеенные папиросной бумагой модели. Странным кощунством показалось вдруг, что наших детей в школе учили немецкому языку. Чтобы они не только видели, как горит их жилище, но и понимали, что кричат факельщики: «Фойер».
— А они придут сюда еще — немцы? — спросил самый младший.
Я взял его на руки. Показалось, что держу на руках Алешку, а тот, в пилотке, что повзрослее, — Николай. Как хорошо, что им не пришлось испытать того, что выпало на долю этим! Но сумеют ли мои сыны понять, почувствовать, от чего их избавила судьба? Будут ли дорожить через много лет встречей с каким-нибудь своим сверстником, стоявшим среди развалин такой вот школы?
Я пошел прочь. Был уже далеко, когда донеслось:
— Дяденька летчик! Дяденька летчик!
Они подбежали все трое. Старший нес под шубейкой что-то круглое, похожее на арбуз. Я даже подумал: «Откуда у них арбуз? Он распахнул шубейку и протянул глобус, маленький, ученический.
— Это мы там нашли, — пояснили ребятишки.
Как он мог уцелеть, этот глобус, эта маленькая Земля? Теперь стоит у меня в землянке. Я поглядываю на него, и кажется, что я ответствен за будущее всей планеты, со всеми ее материками и океанами, со всеми л ю д ь м и на ней.
Один из наших комэсков, Сердюк, собирается сыграть свадьбу. У него давно уже что-то серьезное с нашим врачом. Многие не одобряют фронтовых браков. Но Сердюк серьезный парень и холост. Я сказал ему, что от души желаю счастья. Сказал и через десять минут отправил на рискованное задание — надо было послать лучшего. И пока он не приземлился, я не находил себе места, извел связистов на КП. Как же все-таки не подходит наша летная служба для семейной жизни!
Об этом я думал и ночью. Не спалось. Все виделась Катя, Катюша, так нелепо ушедшая из нашей жизни — моей и Коли с Алешей. Здесь, на войне, смерть можно понять, здесь она хозяйка. Но умереть вот так, из-за болезни — не смертельной? Не могу простить этого врачам. Не могу!
Я лежал и думал, что если мы, фронтовики, изгоним военную смерть, то они, медики, не могут, не вправе оставлять ее на земле ни в каком другом виде.
Надо поговорить об этом с Верой Ивановной — невестой или, уж не знаю, как теперь, женой Сердюка.
Перечитал последнюю запись и снова подумал, как будет после войны. Сейчас постоянно приходят мысли об этом. Наверное, потому, что наступаем.
Черт возьми, как приятно писать слово «наступаем»! Сегодня два раза был в воздухе. Комдив ругается, велит сидеть на КП. А по голосу чувствуется — завидует.
Так вот, о будущем. Изгнать болезни будет мало. Надо будет изгнать из людских душ все мелкое, недостойное, злое. И это, наверное, окажется потрудней, чем сладить с бациллами.
Попался мне в подчинение вроде бы чудесный командир батальона аэродромного обслуживания. Все у него прямо-таки горит. У нас всегда есть бензин, боеприпасы, взлетная полоса постоянно в порядке, хотя аэродром то и дело бомбят. В общем все мне завидуют. Этот человек — Мельник его фамилия — обладает природными качествами организатора. Острый ум, быстрая реакция, к тому же еще молод. И вместе со всем этим, я знаю, он бабник, от него часто разит водкой.
Мы говорили о Мельнике с начальником штаба. Тот считает, что на эти его грехи, учитывая заслуги, можно смотреть сквозь пальцы. Идеальных людей, конечно, нет. Но мне кажется, что истинный человек воспитывается только ценой самоограничения, сознательного выбора линии поведения, при которой воля подавляет все плохое, что подсовывает нам природа, и развивает хорошее, что та же щедрая природа — уверен — дает в избытке.
Плотность, сопротивление воздуха мешает самолету достичь большей скорости, но та же плотность не дает ему и упасть на землю. Когда-нибудь люди вырвутся в безвоздушное пространство, полетят со скоростью, близкой к скорости света. Сопротивления тут уже не будет.
Вот что нужно, дорогой начштаба. Подняться повыше! Многие люди этого не понимают. И тогда надо бить тревогу. Не как сейчас — воздушную, а другую, человеческую, — земную тревогу.
Бои, бои… Если бы не ложные аэродромы, которые как-то оттягивают удары немецких бомбардировщиков, нам бы неоткуда было взлетать. И так воронок хватает у взлетной. А тут еще одно задание сменяется другим. Начштаба грустно шутит про наш полк — «прислуга за всё». И верно — то прикрывай пехоту, то давай разведку или срочно затыкай небесную дыру, в которую, как из прорвы, лезут и лезут бомберы противника.
Вчера иду леском на КП, навстречу шагают два летчика. Тащат парашюты — только, видно, из полета. Один устало сказал: «Ох и наработался сегодня!» Второй поддакнул.
Вот ведь как: война — работа. Без выходных. И сплошные сверхурочные. Правда, мы, летчики, возвращаясь из полета, особой физической усталости не ощущаем. Другое пересиливает — нервное напряжение: чувствуешь, как непрочна, уязвима обшивка самолета. Ведь, в сущности, с тех времен, как перкалевую оболочку заменил алюминий, защищенность истребителя в воздухе возросла мало. Бронеспинка — и все. Это не танк, даже не холмик земли перед окопом. Опытные люди об этом не думают. Думают, как победить. А это — напряжение каждого нерва, до предела, до грани, на которой, кажется, порой не выдержат нервы, оборвутся.
Сегодня присутствовал в разведотделе на допросе летчика-немца. Его бомбардировщик сбили, из всего экипажа выпрыгнул с парашютом он один.
Допрос был длинный. Немец, спортивного вида парень, длинно рассказывал о своей жизни, о родителях, о маленьком городке в Пруссии, где он вырос. Видно, хотел разжалобить. А когда дело доходило до его военных подвигов, твердил, что его дело — сторона, довольно литературно обыгрывал свою должность второго, или «правого», летчика.
Я смотрел на него. Здесь, на земле, в комнате, заставленной столами, в суматохе штаба, немец не казался уже врагом. Просто человеком, у которого иной путь, чем у нас.
Нет, все-таки, наверное, правильно, что мы учили детей в школе немецкому языку, да и не только немецкому. Больше того, мы их мало и плохо учили. Когда умолкнут пушки, придется еще много воевать за таких, вроде этого «правого». Им надо будет многое растолковывать.
Как страшно и нелепо все произошло! Федор Сердюк со своим звеном возвращался с задания. На них навалилась группа «мессеров». Всего минут десять длился бой. Два немца сбиты, но погиб и Федя.
Мы хоронили его неподалеку от аэродрома, на деревенском кладбище. Он сильно обгорел, его трудно было узнать. Рядом со мной у могилы стояла Вера Ивановна. Она не плакала. Смотрела в могилу и тяжело вздрагивала, словно сердце у нее останавливалось.
Я молчал. Чем можно утешить эту женщину? Она воюет с июля сорок первого. И откуда берутся они, такие? У человечества нет ничего в запасе, чем бы оно могло отплатить им за эти минуты возле наскоро вырытой могилы.
Ребята из эскадрильи Сердюка поклялись отомстить. Прошло четыре дня, как Феди нет среди нас. Итог — четыре сбитых самолета.
Я в эти дни нередко рассуждаю о смерти. Боимся ли мы ее? Нет, пожалуй. Ни я, ни другие. Но жалко, ох как жалко погибать, не сделав всего, что положено человеку. Но мне не страшно: у меня растут два сына. Продолжатели. А Федя Сердюк — детдомовец. Кроме Веры Ивановны, у него не было никого на свете.
Сижу в деревенской избе, где живу вот уже неделю. За окном дождь. Я смотрю в окно, думаю о времени, которое позади. Какое сегодня число? 22 июня! Неужели два года прошло, как мы воюем? А я помню некоторые дни, как будто это было сегодня или вчера, до мельчайших подробностей. Первый свой вылет на И-16, первая точка в перекрестии прицела. Вспоминается и другое. Не бой, но все же война, и не менее трудная. Москва, серый от шинелей вокзал, странное чувство нетерпения и печали.
Меня провожали Маруся и Коля. Алешку оставили дома с соседкой — малыш. А наверное, зря. Лишний бы раз я на него посмотрел, все-таки младшенький.
Каким странным было все вокруг в тот день! Еще помнились курортные поезда, белые рубашки мужчин, цветы в руках женщин. А теперь у крытых перронов стояли товарные составы. Подходили грузовики. Военные, железнодорожники, какие-то люди в штатском помогали ссаживать с грузовиков детей, тащили в вагоны чемоданы, узлы. Никто не знал, когда уходят эшелоны. Женщины терпеливо сидели в битком набитых теплушках, еще не поняв до конца страшного смысла нового для них слова «эвакуация».
А я знал, что через пять минут загудит паровоз нашего состава, знал, что пора. Маруся чувствовала это и все твердила:
— Так ты пиши. Как приедешь на место, сразу пиши.
Что бы я делал без Маруси? Сестра ради моих детей отказалась от счастья иметь свою семью.
А Колька стоял рядом притихший, сосредоточенный. Только один раз спросил:
— Папа, маскировка действительно мешает обнаружить самолеты с воздуха? — и показал рукой на наш состав. Там на платформах стояли прикрытые зелеными ветками самолеты.
Кто-то из бойцов задел березовое деревце. Оно покачнулось и упало на землю. Я помню, Коля заметил это и побледнел. И ничего не сказал.
Эта сосредоточенность сына до сих пор не выходит у меня из головы. Помнится, году в тридцать восьмом рядом с нами жила семья начальника особого отдела дивизии. Коля дружил с одним из его мальчишек. Целыми днями они строили модели, и все почему-то паровозы. Потом поссорились. Я спросил, почему его приятель не приходит к нам? Колька тогда побледнел точно так же и долго, сердито грыз ноготь. А потом заявил: «Ненавижу его. Как что, грозится: посажу». Время было не из легких, то и дело на службе кто-нибудь исчезал. Я сказал: «Ты бы объяснил ему, что такими словами не шутят. Кроме того, вы же друзья». А Николай ответил: «Ничего не буду объяснять. Без него обойдусь. Лучше одному».