Это меня и беспокоит: одному в жизни нельзя. Впрочем, когда увидел его в Куйбышеве, он показался ровнее, мягче. Страшно обрадовался, когда я устроил его в авиамастерские. Работяга, помогает фронту.
Помню, давно-давно, в аэроклубе, инструктор все говорил нам, желторотым курсантам: «Главное, проверяйте себя — имеете призвание летать или нет. Без призвания это дело лучше сразу кончать, потому что летчиком плохим быть нельзя. Можно только хорошим. А хороший — это с призванием». А как проверить, не говорил. Я знал, что полеты для меня — праздник, и решил, что это, наверное, и есть призвание. И видимо, не ошибся. Но ведь тогда речь шла только о призвании летчика, тогда не шел разговор о том, что самолет — оружие, что к слову «летчик» можно через черточку добавить другое — «истребитель».
Есть ли призвание быть истребителем, воздушным бойцом? Я спрашиваю себя так и думаю вовсе не о способностях, даже не о таланте стрелка, не о тактике воздушного боя. Мне важно иное — призвание сражаться. Есть ли оно?
Думаю, что есть. И оно в высшем своем понимании, наверное, есть призвание жить. Вернее, продолжать жизнь.
Взялся за тетрадь — и срочный вылет. День превосходный, настроение отличное. Лечу сам…
17
Прежде чем зайти в лабораторию, Алексей решил разыскать Воронова. Заглянул в преподавательскую, в партбюро. Вернулся к дверям лаборатории. Тогда-то и вынырнул из-за угла Веркин.
— Воронова ищешь? Сложное дело! Он у нас теперь больше по начальству ходит. — Веркин повернул ключ в двери и шагнул вперед, продолжая говорить и словно приглашая Алексея следовать за собой. — Если насчет приборчика, то и сам можешь поработать.
Алексей шел за Веркиным и смотрел на его макушку, покрытую рано поредевшими, тщательно причесанными волосами. Макушка была такая аккуратная, что внушала полное доверие к тому, что говорил, не переставая, Веркин:
— Изобретать надо смелее. И без расчетиков можно. Брат твой, Николай Николаевич, знаешь что соорудил? Чудо-машина. И никому ничего не рассказывал. Самостоятельный! Посвистывал себе или с паяльничком вот здесь, в уголочке, сидел. А стал бы с нашими волхвами совещаться, наверняка бы замудрили ему голову. У тебя что за приборчик? Нет схемки?
Алексей порылся в портфеле и вытащил тетрадь, где были вычерчены схемы узлов накопителя. Веркин бережно взял тетрадь и повернулся к окну. Дымчатый свет упал на его аккуратно причесанную макушку, на отутюженный китель с новыми лейтенантскими погонами. Алексей с нетерпением топтался рядом — пояснить, если надо, но техник быстро захлопнул тетрадь.
— Ничего схемка, толковая. Вот и собери без лишних слов. Детальки можно подобрать. У нас много разного добра, спасибо Николаю Николаевичу, умеет раздобыть. Ты ведь, помнится, уже что-то мастерил. С тобой еще длинный этот был, баскетболист.
— Горин?
— Ну да. А теперь сам?
— Мы тогда не все закончили.
— Не сразу, не сразу.
Веркин заходил по лаборатории, захлопал дверцами длинного, похожего на верстак стола, заглянул, привстав на цыпочки, в шкаф. Наконец вытащил самодельные дюралевые шасси с черными цилиндриками ламп наверху, с тонкими завитками проводов.
— Вот. Мы как-то с Николаем Николаевичем для одной лабораторки мудрили. Чтобы вас, слушателей, учить. Да, не помню почему, пошли другим путем. Посмотри — может, сгодится.
Хлопнула, прищелкнув, дверь. Алексей стал разглядывать прибор, который оставил ему словоохотливый Веркин. Смотрел и долго не мог уяснить порядок соединений, но постепенно логика чередования конденсаторов и сопротивлений стала проясняться. Он понял все и обомлел. Перед ним в готовом виде красовался узел задуманного им прибора — счетчик импульсов. То, над чем он ломал голову всю зиму, то, чего не было ни в одной из многих тщательно изученных им книг и чем он гордился, как своим решением, стояло готовенькое на столе!
Алексей вспомнил слова Веркина: «Мы с Николаем Николаевичем для одной лабораторки мудрили» — и прикусил губу от досады. «Ну что у меня за брат! Еж, настоящий еж! Ведь знал же, что делаю, подходил, через плечо глядел, советовал снисходительно — играй, играй, мол, в игрушечки. А может, он и сконструировал по моим чертежам? Нет, хорошо помню, схему счетчика ему не показывал. И смещение у него лучше отработано, мне бы до такого не додуматься».
Он поднял голову и посмотрел в окно. Солнце клонилось к закату, от деревьев падали короткие тени. Зеленый туман раскрывшихся почек покрывал молодые, торчащие вверх побеги. Они были упрямо независимы и тоже напомнили иглы ежа. Алексей вздохнул и толкнул пальцем стоящее на столе шасси. «Неужели у всех старшие братья такие?»
Сзади отворилась дверь. Алексей не обернулся, только придвинул к себе шасси.
— Ну как? Нравится? — Веркин подошел быстрым шагом. — Что, похоже? Ха-ха. Это я специально храню, чтобы не думали, будто свет в оконце — только Воронов. Твой брат побольше стоит!
— Может, он и остальное доделал? — угрюмо спросил Алексей.
— Что ты! Нам не нужно было. Только вот это. А теперь Николаю Николаевичу и вовсе не до лабораторок. Знаешь, заварушка какая с пожаром может начаться? Воронову нет смысла на себя удар принимать, наверняка свалит на твоего брата.
— А он в чем-нибудь виноват?
— Закон, говорят, что дышло. Так что, если тебе петь будут, — не слушай. Дело ясное. Воронов за все ответчик. Ему Ребров говорил, что стенд для такого испытания непригоден. А он знаешь что ответил? Первый в мире атомный реактор этот, как его, итальянец…
— Ферми.
— Вот, вот, первый, мол, реактор тот итальянец под трибунами стадиона построил. Ну и получился стадион!.. Один ноль не в пользу Воронова. Хорошо, Николай Николаевич нашелся. Баки бы ухнули, ого!.. — Веркин безнадежно махнул рукой и замолчал.
«Про стадион Воронов здорово заметил, — подумал Алексей. — Вся наука сделана на риске. Это потом уже результаты ее безопасно живут в заводских цехах, под лампами дневного света». Он хотел сказать об этом Веркину, но тот, видимо, не ждал ответа. Взял со стола шасси и поставил обратно в шкаф. Словно и не предлагал раньше «подзаняться».
Алексей проводил взглядом серебристую дюралевую площадку и вдруг подумал, что сказанное Веркиным, видно, и волновало Николая во время их встречи в госпитале. «Неужели так меняются люди, когда приходит беда? Воронов — человек, которого так уважают, — спасает свою шкуру! Недостойно».
Веркин, позванивая ключами, пошел к двери. Алексей сунул в портфель тетрадь и пулей выскочил из лаборатории. Заниматься прибором сейчас было невмоготу.
Пластинка с ярким кружком посередине медленно кружилась. Нина откинулась в кресле, зажмурила глаза. Откуда появилось вдруг ощущение легкости? Что, исчезло из жизни все трудное, непонятное и осталось только ясное, радостное? И сил прибавилось. Неужели все это Ребров? Смешной и беспомощный в своей больничной пижаме, с сединой в черных, таких черных волосах. Она вспомнила палату госпиталя, себя с трясущимися от волнения губами, готовую разрыдаться. Глупо. Он ведь ждал, она не ошиблась. Как все-таки странно: за эту легкость, что пришла сейчас, надо было заплатить ценой таких волнений. Ездить в Лефортово, говорить с самоуверенными тетками в белых халатах, уткнуться в одеяло. А оказывается, все просто. Он сам волновался, может, еще сильнее.
В мыслях возникло то, что было ранней весной: мастерская старого художника, тихие переулки с редкими прохожими. Однажды на сеансе она поймала его взгляд, Реброва. Он сидел высоко в кресле и смотрел на рисовавших его людей. Нет, взгляд не был надменным. Он смотрел скорее с удивлением, но где-то в глубине все-таки скрывалось превосходство. Наверное, думал о том, как можно заниматься таким зряшным делом, как рисование, живопись, когда на свете столько важных вещей: ракеты, плотины, дома, корабли. Одним словом, дельные люди занимаются тем, чем занимается он, инженер. Она и хотела передать на холсте это выражение, изобразить человека, всему на свете предпочитающего строгий мир машин. Он, когда говорит о технике, даже слова произносит мягко, певуче — «электро-оника», словно волшебство какое. Слово «математика» он тоже выговаривает с каким-то нежным ударением, и оно не пугает, как в школе, скрипом теорем. Как-то сказал, что математика — жернов, который перемалывает все. Жернов. Странное сравнение. Они шли тогда в сумерках, она сняла перчатку, поднесла ладонь к лицу. Кожа пахла краской и растворителем. Ей показалось, что за поворотом вдруг появится старая мельница, точно такая, как у Додэ. «А лебеду может перемалывать ваша математика?» Он сначала начал что-то говорить, но она не вслушивалась и только поддразнивала его лебедой и смеялась. Ей даже слышалось, как поскрипывают над головой крылья старой мельницы — парусина на них истлела под солнцем и дождями, и ветру не за что уже зацепиться…
Она не сразу поняла, что слышит звонок в прихожей, потом голоса, шаги. Всхлипнула, открываясь, дверь, и вошел Воронов. Он не мог ее не заметить, но не остановился возле кресла. Сдернул галстук, открыл шкаф, стал молча снимать китель. То, что он молчал, не подошел к ней, показалось бесконечно обидным. Она следила за тем, как Воронов притворил шкаф, как медленно подошел к радиоле и остановил пластинку. Смотрела на его грузную спину, обтянутую зеленой рубашкой, напряженно ждала, когда он повернется и вступит в действие то, что он принес с собой, — беда.
И вдруг обыденное и почему-то еще более обидное:
— Ты дашь мне поесть?
— Попроси маму, — сказала она.
Он ничего не ответил, пошел на кухню, все так же твердо печатая шаги. Его долго не было, а она сидела и ждала. Было отчего-то стыдно. Потом решила: «Но ведь он же ничего не знает». И успокоилась — беда отодвигалась.
Дверь отворилась, захлопнулась. Воронов прошел через комнату и будто в нерешительности остановился. Нина распрямилась, насупила брови. Воронов опустился на тахту. Пружины под ним тяжело загудели. Он был в брюках и офицерской рубашке с погонами. И то, что он не переоделся, как обычно, в домашнее и, видимо, не хотел этого делать, снова насторожило Нину. Она потянулась к столику, стоявшему возле кресла, взяла журнал. Развернула.