Бронзовый ангел — страница 41 из 56

Дроздовский долго смотрел на строчки рапорта. Когда он был студентом, да и после, когда стал преподавателем, к математике относились как к вещи нужной, но не так уж необходимой для тех, кто хочет чего-то добиться в технике. Слушателям говорили, что хороший инженер — это тот, кто имеет диплом инженера и еще знает математику. Однако не замечалось, чтобы кто-нибудь, получив диплом, чаще, чем раз в год, заглядывал в книгу с интегральными премудростями. А вот с середины пятидесятых годов началось настоящее математическое поветрие.

Как-то на кафедре появилась переводная книжка «Исследование операций». И прямо буря разразилась. Особенно шумели молодые — Катаян, Лысов; они пришли в восторг от того, что, оказывается, можно быть профессором химии или физики, как авторы книги, и, сидя чуть ли не дома у камина, давать рекомендации — и еще какие точные! — по самым разным вопросам. Например, как уберечь караваны судов, шедшие из Америки в Европу, от немецких подводных лодок: откуда лучше бросать бомбы — с самолетов или кораблей — и на какое замедление ставить взрыватели, чтобы вернее угрохать лодку… Пионерову не понравилось название книги, он доказывал, что новый термин путает. Все привыкли: «операция» — это совокупность сражений, а в книге этим словом называют все: уборку снега на городских улицах, столкновение воюющих сторон, рассылку товаров по почте.

Шумели не только на их кафедре. Старики опровергали: ну хорошо, убывание личного состава в бою можно выразить формулой, а как оценивать моральный фактор? Как его цифрами выразить? Кое-кому даже приписывали «идеализм». Но время прошло, и все успокоились. Полистали книги и эту, переводную, в зеленой обложке, прочли повнимательнее, и оказалось, что многое давно уже известно. Хотя бы теория вероятностей, которой так усиленно оперировали заграничные «исследователи операций». И все дело не в частностях, не в том, что на прилавках появилась одиозная книжка, а в витавшем в те годы в воздухе новом принципе развития науки. Он повелевал: пора в изучении процессов, которые раньше оценивались чисто внешне, качественно, переходить к количеству, к точной и объективной цифири. Благо рядом разрасталось не по дням, а по часам царство ЭВМ, электронных расчетчиков.

Стало известно многое: и великолепные новейшие приемы вероятностного анализа событий, и чудеса математической статистики, и захватывающие перспективы смешной и курьезной на первый взгляд теории игр: шахматы или кровопролитный бой — в принципе все равно. Пионеров приутих. Его и прочих недругов математики присмирили сообщения в журналах, что и моральный фактор когда-нибудь можно будет так или иначе учесть.

Академический народ стал больше интересоваться новейшей математикой, в лекциях появились термины: «математическое ожидание», «стохастический ряд». Но Дроздовский замечал, что все это шло как-то мимо дел на его кафедре. «Может, время еще не настало?» — думал он.

И вот рапорт. Первый лист — слова, дальше — значки, цифры. Математика. Та самая, которой жаждут электронные машины. Правда, здесь не о моральном факторе, но не менее интересно. Дроздовский думал об этом, будто споря с кем-то, а вернее, объясняя, убеждая, — привычно, как на лекции: «Что бы вы, например, сказали, если бы врач, вместо того чтобы мерить кровяное давление и по нему судить о вашем здравии, сделал бы модель вашего сердца и возился с ней? Занятым людям это бы определенно понравилось: «Чудесно, пусть только позвонит по телефону, когда надо принимать резерпин». Но в общем-то искусственное сердце сейчас построить несложно. Не такое, конечно, что можно вставить на место усталого человеческого, а другое — на котором можно изучать работу клапанов и всю эту болезненную чертовщину, когда нечем дышать и врачи велят лежать и не двигаться. А вот что бы вы сказали, если бы врач и такого сердца не строил? Просто сидел бы в своем кабинете и писал формулы. Нашел бы математическую зависимость между количеством выкуренных вами сигарет и давлением. А потом, где-нибудь на вечеринке, подошел бы и бухнул: «Вы сейчас закурили шестую сигарету, интервалы в десять минут. Через три минуты давление у вас поднимется до ста восьмидесяти. Не верите?» И протянул бы листочки, которые исписал утром у себя за столом…»

Дроздовский порывисто встал и снова подошел к окну. Хотелось переменить положение, чтобы мысли не ширились, не уходили в сторону. Пришедшая в голову аналогия с моделью сердца понравилась. Она очень близка к тому, что хотел сделать в своей диссертации Воронов. У него уже было построено особое искусственное сердце — осциллографы, измерители и прочая аппаратура, с помощью которой он вытаскивал на свет божий и изучал «сердцебиение» ракетного двигателя. А теперь он хотел в какой-то мере и это отложить в сторону. Вместо натурной модели построить математическую. Сделать так, чтобы живое пламя билось не в узком отверстии сопла, а между бесстрастными значками интегралов, чтобы стендовый грохот заменила косая строчка логарифмических степеней — как та, синяя, в рапорте, а дрожание стрелок и кривые на экранах — две школьные черточки «равняется» и цифра-результат.

Это было здорово, потому что осуществимо. Точности той, которую давали приборы («До пожара», — чертыхнулся Дроздовский), наверняка не достичь, но ведь это только первый шаг, метод-то есть. Ох и умница Воронов! Так ловко, одним махом схватить быка за рога!

Он повернулся к столу, взял листки, с наслаждением пересмотрел выводы. Дойдя до конца, улыбнулся. Настроение поднялось, словно у капитана футбольной команды, который в перерыве между таймами понял, как можно победить в игре. Ему представилось: Воронов стоит на кафедре и отвечает на вопросы оппонентов. Вопросы хитрые — сидящие в зале люди башковитые. Но все сделано на пять, не подкопаешься. Отличная диссертация.

Приятно волнуясь, он еще поразмышлял, какой могла получиться в конце концов вороновская работа, но следом опять пришли тревоги: неясно, как поступить с установкой, собранной в стендовом домике. Можно, конечно, разобрать, и пусть Воронов до поры до времени разрабатывает свою математику — дела и здесь немало. Хотя лучше, если опыты и математическое моделирование пойдут одновременно. Только тогда козырные итоги и получатся. Да, но как быть со слушателями? Где им-то лабораторки разворачивать — ведь конец семестра. Эх, нет Реброва, этот бы что-нибудь предложил. Молодчина Ребров. И Воронов тоже. Не зря он взял обоих на кафедру, не обманулся. И чего они не поладили? Бабские дела. Все они, женщины в общем, одинаковые, а нет-нет да из какой-нибудь сделают прекрасную Елену, разыгрывают троянскую войну. Глупо. Если философски взглянуть — переживаний от человека не остается, плевать потомкам, кого кто любил и отчего переживал. Только дело остается. Формула, книга, машина или несколько тысяч инженеров, которым ты впервые растолковал, что такое предел упругости.

Дроздовский повертел очки и стал их тщательно протирать, как будто от этого зависело, станут ли Воронов и Ребров работать на пользу потомкам или будут продолжать свою распрю. «Странно, — подумал Дроздовский, — я прожил на свете полсотню лет, и ничего такого со мной не случалось. И с друзьями тоже. А может, не замечал? Шло мимо, вдалеке?»

Когда сзади послышался скрип двери, он обернулся и, близоруко сощурив глаза, скорее угадал, чем разглядел, вошедшего: Веркин. Дроздовский надел очки.

— Тебе чего?

— У Реброва был, Иван Степанович. Утром. — Веркин говорил весело, словно был уверен, что начальство дожидалось именно его приятной вести. — Поправляется! Скоро выпишут, говорит. И уже планы строит.

— Какие еще планы?

— Говорит, в боксе второй двигатель поставим, а измеритель, который он изобрел, — в главное помещение. И еще можно будет часть аппаратуры убрать. Тогда все, что надо для лабораторок, уместится.

Дроздовский смотрел исподлобья и удивлялся, как этот пронырливый техник, которого он недолюбливал и считал недалеким, ухитрился продолжить его недавние мысли. «Впрочем, это ведь Ребров продолжил», — подумал Дроздовский.

— И что? Что ж ты замолчал?

— А все, Иван Степанович. Привет Ребров передавал. Особенно вам. Пламенный, можно сказать, привет.

— Ну ладно, ладно. А сам ты что на стенде сделал?

— Погоревшую проводку заменил. Большой осциллограф наладил, мусор убрал. Мне бы кой-чего сюда перевезти из негодного, да один не управлюсь. А машина заказана. Наряд от нас сегодня, Иван Степанович.

— Наряд, говоришь? — переспросил Дроздовский, радуясь, что все, о чем он тревожился, вытанцовывается само собой. Надо только, чтобы люди работали, чтобы на стенде к приходу Реброва все мелочи, которые может сделать Веркин, были подчищены, а Ребров двинет дальше. — Постой, а в мастерской, я видел, кто-то у верстаков возится?

— А-а… Слушатели, Иван Степанович. Их трогать нельзя.

— Почему?

— Растут в практическом труде совместно с прохождением наук.

— Перестань!

Дроздовский торопливо прошагал преподавательскую и кусок коридора. Веркин семенил сзади. В мастерской, у верстака близ окна, стояли двое. Фигуры их рисовались силуэтами, и было трудно разглядеть лица и погоны. Они не ожидали появления «самого Дроздовского», однако быстро пришли в себя, привычно выпалили свои звания и фамилии. Дроздовскому стало стыдно, что он не знает людей, которые, видно, не первый день трудятся у него на кафедре над каким-то прибором и, значит, особенно привязаны к науке, главным представителем которой он выступает в академии. Нехорошо. Назвались, а он даже фамилий не разобрал.

— Между прочим, Иван Степанович, это младший брат нашего Реброва, — услужливо подсказал Веркин. — По стопам, так сказать, идет.

Офицер, на которого указал техник, смущенно потупился.

— Чудеса в решете! А вы чей брат? — весело обратился Дроздовский к гиганту, стоявшему рядом с Ребровым-младшим.

— Он не брат, — сказал Веркин. — Это Горин, главный баскетболист.

— Замечательно, — сказал Дроздовский. — Просто замечательно. Знаете что, друзья, все наши с кафедры сегодня в наряде, а нам до зарезу надо съездить на стенд, вот, вместе с товарищем Веркиным. Привезти сюда кое-что. Вы бы не согласились помочь? Вам это зачтется.