Алексей оторопело смотрел на приятеля. Сказанное было настолько просто и логично, что в него трудно было не поверить. Если бы не горечь недавних размышлений, можно бы и успокоиться, заняться пайкой проводов. Но как уйти от того, что думалось раньше?
На следующий день он с трудом записывал лекции. То и дело рисовал схему стенда. Даже пытался прикинуть по формулам, сколько нужно греться переключателю, чтобы от него вспыхнули провода. Выходила чепуха, и это еще больше распалило желание проверить свою гипотезу, выяснить истину. Сразу, как только окончились занятия, понесся в госпиталь.
Он увидел брата издалека. Николай расположился на лавочке рядом с тем, лысым. Опять шахматы. Алексей закусил губу: надо будет стоять и ждать, пока кончат играть. Но Николай сразу заметил его, вскочил, обнял. От него пахло табаком и одеколоном.
— Какой ты молодец, Сурок! Пришел… А я от скуки и злости погибаю. Обещали выписать, да все откладывают. Как там, на воле? Учишься? С прибором что? Справляешься?
— Справляюсь. Горин помогает.
— Баскетболист? Ты не очень на него надейся, пусть себе мяч гоняет. Ты сам.
— Я работаю.
— А тут холода, понимаешь, вернулись. За окном пасмурно, на душе невесело. Вот — в шахматы с утра до ночи режемся.
Николай посмотрел на скамейку, где стояла доска с фигурами. Лысый, скрючившись, по-прежнему колдовал над ней. Он был без шапки, кожа на голове поблескивала. Наконец встал и бережно понес раскрытую доску к больничному корпусу. Николай крикнул:
— Самсон Самсоныч, сложите фигуры! Я помню позицию.
— Ничего, — отозвался лысый. — Если позволите, я перехожу с «e2», ладно?
— Валяйте, — согласился Николай и тихо пояснил: — Никак обыграть меня не может и все норовит переходить. Чудак! А ты, Сурок, что такой невеселый? Тоже погода действует? Это, брат, черемуха цветет. Еще недельку, и все снова запоет, засвищет, и гроза грянет — майская, про которую Тютчев писал, а там и купаться можно будет…
— Коля, давай сядем. Мне поговорить с тобой надо.
Алексей уселся на скамейку первым. Николай с интересом смотрел сверху — волнуется, трет ладони о коленки.
— Ну, давай, говори, — подбодрил он и вытащил из кармана пальто сигареты.
— Скажи, Коля… Вот когда комиссия про пожар свой отчет составляла, там было написано, что огонь пошел от силового щита и что уже потом загорелись измерители топлива?
— Ну да, от щита. — Николай насторожился. — А тебе зачем? Тебя в комиссию назначили, что ли?
— Да нет. Просто… пожар начался не так. Он из боковой комнатки начался, где твой прибор стоял.
Алексей осекся, испуганно смотрел на брата. Весь день он сочинял эти фразы. Были десятки вариантов. Можно было все подробно рассказать, с того момента как он пришел в мастерскую и как полковник Дроздовский послал их с Гориным на стенд. Или начать с Веркина, или спросить, что Николай вообще думает про то, что случилось. Но был еще и этот путь: бросить, как иногда бросают следователи, неумолимую фразу, из которой допрашиваемый вдруг узнает, что про него все известно. Только ведь это брат, а ты не следователь. Можно было и не говорить. Можно… А вот получилось вдруг, само собой, и теперь не вернешь сказанного. И главное, ясно, что выстрел — в цель. Старший Ребров не ждал такого вопроса. Вон как прыгает в руке огонек спички…
Молчание длилось долго. Николай методично раскуривал сигарету. Наконец проговорил:
— Допустим, что было так, как ты говоришь. Что это меняет?
— Я не знаю. Пришел к тебе посоветоваться. Я был на стенде и нашел в боковой комнатке кусок, отбитый от кожуха переключателя. А потом, в мастерской, мы с Гориным случайно наткнулись на обгорелый переключатель, и у него край был обломлен. Но Веркин сказал, что он сгорел не на стенде, а раньше, в лаборатории. Я приложил кусок к кожуху. Совпало. Вот и подумал, что Веркин что-то скрывает про пожар. Пришел сказать тебе.
Николай бросил окурок на землю и долго тер его ногой, пока тот не исчез в пыли.
— Ну что ж, Сурок, ты молодец, что пришел и все рассказал. Мне, понимаешь? Не кому-нибудь другому. Признаюсь, Веркин действительно кое-что скрыл. Так, по мелочи. Он думает, что сказать об этом переключателе — значит поставить под удар мой прибор. Разбираться ведь не станут. Кому какое дело, что переключатель барахло, и не я, а на каком-то заводе его делали. Скажут — прибор огнеопасен. И попробовать больше не дадут. А прибор на изобретение тянет, солидное. Если им дальше заняться, можно диссертацию сгрохать. А почему начался пожар — какая разница? Стихийное бедствие. Да и погасили его быстро. Приборы отремонтируем, я уже скоро на работу выйду. Вот и все, убыток небольшой. Так сказать, издержки эксперимента. Понимаешь?
Алексей кивнул. Он сидел насупившись и смотрел в то место, где брат затоптал окурок. Думал: «Вот и все. Все легло на свои полочки. И Николай по-своему прав. И Веркин даже молодец, а не темная личность. Сколько поговорок есть про то, что не надо совать нос не в свое дело. Народная мудрость».
— Я пойду, Коля, — сказал он и встал. — Пойду, дел у меня много.
— Подожди, сядь. Давай до конца договорим. — Николай сильно потянул брата на скамейку. — Ну скажи, что тебя беспокоит?
— Сам не знаю. Я часто в последнее время думаю об отце. И сейчас думаю. Ему бы все это не понравилось: и Веркин, и все ваши уловки.
— Хм, ты прямо как Гамлет. С тенью отца советуешься.
— Не говори так. Я серьезно.
— Ну что ж. Если серьезно, так отец сказал бы, что воюют не числом, а уменьем. У него, кстати, это несколько раз в тетради встречается.
— Воюют? С кем? Разве работать в академии, изобретать — это война? И кто тебе враг? Воронов?
— Эк загнул! Но если хочешь знать, так где-то в глубине, на донышке, мы все друг другу враги. Недаром сказано, что истина рождается в борьбе мнений. В борьбе, ясно?
— И в ней все средства хороши? — в тон проговорил Алексей. — Цель оправдывает средства?
— Может, и так. Я дам науке прибор, который будет в тысячу раз важнее того, о чем мы сейчас говорим…
— В таком случае истина будет состоять в том, что все втайне друг от друга станут клепать диссертации.
— Ну, знаешь… — Николай выдернул из кармана новую сигарету. — К словам нечего придираться.
— Я не придираюсь. Просто мне жаль, что мой брат, которым я так всегда гордился, поступает нечестно. И от этого страдает другой человек.
Набежал ветер, капли дождя тяжело зашлепали по земле. Алексей поежился, втянул голову в воротник кителя. Ему вдруг стало жаль себя, Николая, жаль, что они сидят на больничной скамейке, под хмурым небом и не могут договориться о, казалось бы, ясных вещах. И он снова заговорил, стараясь понятнее изложить то, что его волновало:
— Я подумал, когда этот переключатель появился: вот, теперь станет ясно, все кончилось, улеглось, жизнь пошла своим чередом. И не будет больше ни намеков, ни кривотолков. А ты не захотел ясности. Испугался за свое благополучие. Но ведь позади осталось плохое, и оно всегда останется таким. Ты будешь знать об этом, и тебе будет трудно смотреть людям в глаза. Помнишь, ты говорил мне, что кто-то записал тебе смерть отца в графу особых отметок? Ты возмущался и правильно делал, прошлое должно быть ясным, его нельзя заносить в «особые отметки»…
— Ладно, — перебил Николай. — Что ты предлагаешь?
— Рассказать, как все было на самом деле.
— И разрушить собственными руками то, что строилось столько лет? И чтобы все потом смеялись надо мной, да? Все, все! От Веркина до начальника академии! Молод ты, не знаешь, что у каждого закавыка в жизни бывает и каждый ее переступить стремится. Правила игры такие, на том земля держится!
Николай вплотную придвинулся к брату. Лицо бледное, измученное; последние слова не говорил — выкрикивал. Алексей увидел, что по дорожке идут две женщины в белых халатах и с любопытством смотрят в их сторону. Поморщился:
— Тише, тише…
— Что тише? Что ты мне теперь «тише» говоришь? Раньше бы подумал, когда несся сюда со своим открытием.
— Хорошо, забудем этот разговор. Поступай как хочешь. Только знай, что я извинюсь перед Вороновым. Я ведь считал, что это он подличает, и оскорбил его.
— Пойди, пойди, похристосуйся. Два сапога — пара. Чистенькие оба. Тот, паинька, на чужих горбах в доктора выезжает, и ты такой же!
— Что я? Объясни!
— Вот именно — объясни. Ты ведь даже не задумался, почему тебя через год после окончания училища в академию отпустили. Небось не ты один желал. Ребят, что лет по восемь протрубили, хоть отбавляй было… А поехал из всего полка ты. Инженер-то дивизии — однокашник мой. Не напиши я ему, наверное, ты и сейчас бы на Севере торчал. Понятно?
Алексей испуганно смотрел на брата.
— А ты как думал? Вот пойди в отдел кадров и попроси записать тебе все это в личное дело. Или скажи, пусть тебя исключат из академии. Честный, мол, очень, не могу душой кривить! — Николай зло рассмеялся.
Алексей заговорил громко, срываясь на высоких нотах:
— Ну ладно! Только ты одного не учитываешь: я-то действительно могу пойти и сказать все, а ты — никогда! Потому что ты… ты… у тебя нет ничего святого, кроме карьеры!..
— Но, но!
— И еще… трус. Запутал столько людей и боишься признаться! Думаешь, на подлости земля держится?
— Что, уже и не подхожу тебе? Ну и катись отсюда. Как-нибудь один проживу. Без правдолюбцев!
— Конечно, прожить и так можно. Ты ведь еще и циник, циник ко всему. Я теперь понимаю, что тебе Воронов не только на службе мешает…
— Замолчи!
Они почти одновременно вскочили со скамейки. Николай цепко схватил брата за плечи и сильно встряхнул:
— Замолчи…
У Алексея дергались губы. Он чувствовал, что сейчас закричит или расплачется от безысходного, беспредельного горя — таким чужим и страшным было лицо брата. Судорожно высвободился из его крепких, тяжелых рук, кинулся прочь.
Черные стволы деревьев, красный кирпич больничных корпусов, белые халаты и черные пальто прохожих неслись навстречу, сливались, вылетали на серый фон облаков. Алексею казалось, что он раскачивается на огромных качелях. На мгновение всплыло: пионерский лагерь, зыбкая доска на веревках, уходящих под кроны сосен. Приятели раскачали его тогда сильно-сильно, и все вокруг тоже понеслось и закачалось, сдвинувшись с привычных мест. Он еле-еле удержался, едва не упал. И сейчас то же самое.