Бронзовый ангел — страница 52 из 56

Дежурный, молоденький лейтенант с красной повязкой на рукаве, вытянулся, козырнул. Он чем-то напоминал младшего Реброва: такие же пунцовые щеки, спрятанная в уголках губ улыбка. И Зуев подумал: «Интересно, а тот сейчас улыбается? Алексей?»

Полухин сидел за столом и читал. Узнав вошедшего, почему-то вскочил, улыбнулся вымученно, искусственно. Зуеву стало жаль этого немолодого офицера, просидевшего, видимо, всю жизнь в кабинетах. Видать, Полухин глубоко несчастен или, может быть, болен — лицо серое, нездоровое. И способностей, наверное, особенных нет, а его много лет заставляют заниматься делом, которое он в тайне от всех недолюбливает, потому что ему приходится говорить умные слова людям, которые способнее его, но должны слушать, стараясь не обидеть его своими проницательными взглядами, потому что Полухин — начальство.

«Эх, дядя, занесла тебя нелегкая! — подумал Зуев, усаживаясь в кресло и продолжая смотреть на желтое, словно пергаментное, лицо Полухина. — Тебя назначали, а ты и держался изо всех сил на каждой ступеньке лестницы, по которой нес тебя вверх порядок: ежели не проштрафился, так и молодец, расти. А признался бы вовремя, что не под силу за этим столом сидеть, может, и жизнь бы здоровей, интересней прошла».

Зуев шел к Полухину, чтобы напрямик сказать, что в ребровском деле тот сыграл не последнюю скрипку. Все твердил, что Ребров не только герой, но и мученик: ему-де приходится работать с Вороновым, человеком неясным, не проверенным в личной жизни, а посему и нелегким, видимо, на службе. Зуев недоумевал: зачем это нужно Полухину? Не нажми замначальника факультета, и очерк был бы спокойней, и Воронов бы в нем появился, а тогда и пожар выглядел бы по-иному. Но очерк, в сущности, полбеды. А вот не повлияло ли мнение Полухина на решение комиссии?

Зуев был уверен, что повлияло. Потому-то он и сидит сейчас в этом кабинете, хотя говорить с хозяином его не хочется. Пускай бы тот сам начал, что ли.

Полухин не заставил себя ждать. Тон у него был сначала извиняющийся, но потом голос окреп, фразы получались круглее, все ярче расцвечивались перлами красноречия.

«А он еще и оратор!» — подумал Зуев и решил, что напрасно представлял Полухина несчастным. Теперь ему, наоборот, казалось, что сидящий напротив доволен своей жизнью, погонами с тремя большими звездами, кабинетом и тем, что может судить-рядить о людях с жаром психолога.

— Простите, товарищ полковник. — Зуев решил вставить хоть слово. — Вот вы раньше одно говорили про Воронова, а теперь вроде бы отходите от своей прежней точки зрения. На чем вы тогда основывались?

— Ну, тут много оснований. У нас сигнал был…

— Сигнал?

— Письмо, понимаете, поступило. Анонимное, правда. Но его нельзя было оставить без внимания. Письмо удивительно точно и, я бы сказал, правдоподобно отражало положение, сложившееся в ходе эксперимента по диссертации Воронова.

— Правдоподобное или правдивое?

— Ох уж эти газетчики! — Кожа на лице Полухина задвигалась, стала собираться складками на лбу и на щеках, что, видимо, означало недовольство. — Вечно к словам придираетесь.

— Такая уж служба… Ну ладно. Если будет нужно, вы уж разрешите, я вас еще побеспокою.

— Конечно! — Полухин встал вслед за Зуевым. — Мы сейчас новое расследование ведем, могут появиться интересные детали.

Зуев пожал холодную, жесткую руку. Выпуская ее, с надеждой подумал, что теперь, при новом расследовании, будет еще тот сероглазый — генерал.


Дежурный снова козырнул и снова улыбнулся, но Зуев не обратил на него внимания. Навстречу из сумрака коридора выплыла невысокая фигура, загородила дорогу.

— Извините… Можно с вами поговорить?

Зуев всмотрелся: подполковник, плечи широкие, волосы рыжеватые, щеки и нос покрыты веснушками. А-а, Букреев! Ну да, Букреев с кафедры Дроздовского. С ним как с секретарем парторганизации он тоже беседовал, когда собирал материал для очерка. Ничего особенного тогда Букреев не добавил. Но понравилось, что он все твердил про коллектив. И еще запомнилось — о Реброве-старшем и о Воронове говорил сдержанно. Тогда это выглядело естественно: у нас, мол, все хорошие, сами смотрите, кого расписывать и как.

— Поговорить? — отозвался Зуев. — Отчего же, давайте. Только пройдемте, где курить можно.

Они пошли на лестничную площадку. Букреев встал у окна, и в его рыжих волосах Зуев увидел седину. Подумал: «Видно, многое за плечами». А Букреев, заметив, что собеседник внимательно его разглядывает, заволновался, заспешил.

— Я не знаю, будете ли вы еще о нас писать. Но раз вы здесь, вам, наверное, интересно вернуться к истокам. И вот я считаю своим долгом… Одним словом, когда я сейчас вспоминаю всю эту историю, мне стыдно. Да, я не боюсь это прямо сказать. Стыдно за свои неверные шаги. Вам известно, что тут не последнюю роль сыграла женщина?

Зуев удивленно приподнял брови, но ничего не сказал.

— Жена Воронова, художница. Она писала портрет Реброва. Ну и… А главное — я знал об этом, но ничего не предпринял.

— А что бы вы могли предпринять? — Зуев посмотрел насмешливо, и Букреев смутился.

— Да, вы правы, такие вопросы решаются нелегко. Но есть еще один пункт: причина пожара. Я ведь тоже подозревал, что загорелось не у щита, и до сих пор не могу простить себе, что уступил, не записал особого мнения в акт. Это я-то, начавший трудовую жизнь монтером на подстанции… Мне, знаете, неловко сейчас проводить со слушателями лабораторные работы. Такое впечатление, будто их учу, а сам не знаю закона Ома. И с Вороновым я дружил, знал и ценил его как ученого, талантливого, очень талантливого, и как человека — он, конечно, способен принять удар на себя. Такой характер.

— Не такой уж плохой, а?

— Да, неплохой. Он молчал, а другие думали, что это признак виновности, нечего, мол, сказать в оправдание.

— Другие — это Полухин?

— Не только он.

— А Дроздовский?

— Этот на все смотрит с точки зрения дела. Но тень на плетень не наводит. Когда члены комиссии подписали акт, он спросил меня: «Тут все объективно?» Мне бы сказать о своих сомнениях, и он бы понял с полуслова, помог, а я промолчал. Неприятно сейчас говорить, но факт, промолчал.

Зуев наблюдал, как еле заметная под веснушками краска выступает на лице Букреева, и подумал — почему этот человек кается перед ним? Боится, что он теперь напишет зубастый фельетон, и просит снисхождения? Нет, ему и вправду стыдно, горько, тяжело. Это обрадовало Зуева, ему захотелось сказать Букрееву что-нибудь утешительное, по-мужски грубоватое, отчего порой бывает куда легче, чем от десятка отточенных фраз.

Но он не успел.

— У нас партсобрание в среду. По этому поводу. Приходите. Вам, наверное, интересно будет послушать.

— Пригласили бы на такое собрание месяца два назад, — невесело усмехнулся Зуев. — Как бы сейчас и мне, и вам хорошо-то было. А?

— Лучше поздно, чем никогда, — вздохнул Букреев.

— Слушайте, — сказал Зуев, — насчет собрания — я, конечно, приду. А как бы мне главного героя увидеть, автора рапорта?

— Алексея Реброва? Он еще, наверное, не ушел. Я скажу дежурному, пусть поищет. Вы здесь стойте, не уходите.


Сначала в дверях появилась фуражка и красная повязка дежурного, потом большой портфель Алексея Реброва. Потом парни, поднимаясь по лестнице, поравнялись. Сходство у них и впрямь удивительное. Рост, румянец и даже упрямые короткие подбородки. Только у дежурного губы растянуты, как и прежде, в улыбке, а у Реброва лицо мрачное, напряженное.

Дежурный козырнул, будто хвастаясь своей расторопностью, и ушел. А Ребров пожал руку Зуеву и молча выжидательно смотрел.

— Вы что, Алеша, не рады встрече? А я, прямо скажу, соскучился. Помните, как мы с вами колесили на газике?

— Помню. Спасибо вам.

— Ну что вы. Я не об этом. Где тут побеседовать можно, присесть? В ногах, говорят, правды нет.

Ребров пошел вперед. Отворил несколько дверей в аудитории и наконец выбрал — пустую и прохладную. Они прошли по длинному проходу между рядами черно блестевших столов и уселись у окна лицом к занявшей всю стену коричневой доске. Зуев начал говорить об учебе, о том, что у Алексея, наверное, полно пятерок и что, собственно, отныне так и должно быть — он же прославлен на всю страну.

Алексей молчал, водил пальцем по блестящей крышке стола. Зуев видел в ней отражение — склоненная голова, опущенные плечи. Он понял: взятый им наигранно-веселый тон мало поможет. Но решил не сдаваться. В энергичных фразах рассказал, как получил бумагу из академии, как разговаривал с генералом, и добавил, что гордится своим знакомством с Алексеем и тем, что не ошибся в нем.

Замолчал и посмотрел выжидающе. Ребров по-прежнему не собирался отвечать, задумчиво водил пальцем по черному лаку; потом шмыгнул носом, глухо произнес:

— Подумаешь — геройство. Донос на брата написал.

Зуев не понял, переспросил:

— Что, что?

— Д о н о с. Обыкновенный донос, да еще на родного брата.

Это было неожиданно, странно. Никак не вязалось с тем, что знал Зуев, о чем думал, в чем был совершенно уверен. «Донос? Назвать свой рапорт доносом? М-м… ну, ладно, допустим. Согласимся, что вопрос деликатный. Но есть ведь и другое: как тогда относиться к таким вещам, как честь, совесть, благородство? Добродетель, наконец? Как совместить их с мрачным, страшным даже словом?..» Зуев вскочил со стула, заходил между столами. Ему, готовому разразиться бурной речью, вдруг не хватило слов. Он застыл перед Алексеем, оперся широко расставленными руками на два стола, как будто с такой поддержкой удобнее и легче говорить. Подался вперед, склонив седую голову, и не сказал, почти выкрикнул:

— Кто вас научил?

Алексей глянул испуганно.

— Никто. Просто многие так считают.

— Кто, я спрашиваю?

Крик, казалось, застыл, повис в воздухе, заполнил все огромное пространство аудитории, и к нему диссонансом примешался какой-то шум. Стукнула отворившаяся дверь, в нее просунулась чернявая голова.