— Обыскался. А ты вон где!
Высоченный старший лейтенант пошел по проходу, удивленно поглядывая на незнакомого пехотного полковника, застывшего в странной позе, и на Алексея, сидевшего как-то боком, сжавшись. Гигант сообразил, что влетел в аудиторию некстати, и, робея, вытянулся.
— Разрешите, товарищ полковник, обратиться к лейтенанту Реброву? — Он дождался, когда Зуев ответил сердитым кивком, и добавил: — Слышь, у меня тренировка, допоздна прокручусь.
— Ничего, — сказал Ребров. — Я тоже поздно. Иди.
— В случае чего ключ в раздевалке, мой шкаф шестнадцатый.
Гигант пошел к выходу. Обернулся, еще раз удивленно посмотрел на своего приятеля, угрюмо водившего пальцем по столу.
— Это про что он? — спросил Зуев.
— Про комнату. Он комнату снимает на Хорошевке, а я теперь у него живу.
— Час от часу не легче! — Зуев досадливо потер лоб. — Из дому, выходит, выгнали?
— Зачем — выгнали. Тетка плакала, но я все равно ушел. Как узнал, что Николай из госпиталя выписывается, так и ушел.
— Ага, под одной крышей, значит нельзя, а д о н о с, как вы говорите, можно. Где же логика?
— Никакой логики и нет. Какая теперь логика…
Зуев отодвинул свободный стул, уселся рядом.
— Слушайте, Алеша. Когда человек вобьет себе что-нибудь в голову, его трудно переубедить. Вы мне скажите только одно: вы сами решили написать рапорт или вас кто-нибудь натолкнул на это?
Алексей помялся:
— В общем, сам.
— Так. И чего вы хотели этим добиться?
— Хотел, чтобы все было по правде. Я говорил до этого с братом, просил его, чтобы он сам признался.
— А он не захотел?
— Да. Мы поссорились после этого. Но я зла на него не держал. Думал, помогу. Знаете, как бывает — человек боится прыгнуть с вышки, его надо подтолкнуть.
— И что дальше?
— А потом я ушел к Горину. К тому, что сейчас приходил. Легли спать. Он у себя на кровати, я на раскладушке. В комнате темно, я лежал и все думал. Оказалось, что и Горин не спит. Он всегда быстро засыпает, я по лагерю знаю, жили в одной палатке. А тут не спит. Я и рассказал ему обо всем. Он выслушал и говорит: «Алешка, а каково Николаю будет? Получается, что ты донос на него написал. На брата-то». Тут все и помутилось. Я до утра не мог уснуть. Все представлял себя на месте Коли… В общем, герой. На одну пику семь бед надел.
Зуев молча смотрел на Алексея и постукивал согнутыми пальцами по столу. Тук-тук… тук-тук-тук. Алексей, казалось, сильно переменился с тех пор, как они впервые встретились в кабинете Полухина. Повзрослел, что ли. Зуеву вспомнился весенний лес, остатки снега, чавканье влажной земли под колесами газика. Деревня на косогоре, парень в военной фуражке, нелепо сдвинутой набок, — Степан Бурмакин. Зуев тогда с интересом разглядывал его и Алексея, сравнивал. Совершенно разные, непохожие. Не силой — откуда Алексею, горожанину, книгочию, взять ее? — а пережитым. Что ни говори, не пропали у Степана даром ушедшие дни, прошли через душу, что-то смяли в ней и что-то родили. Алексей тогда казался ласковым теленком рядом с сильным и норовистым Бурмакиным.
Теперь Алексей другой, явно другой, хотя не так много прошло с того дня, как упали под дождем на свежую могилу венки с красными лентами. Что это, запоздалое возмужание? Или, как у Бурмакина, что-то важное прошло сквозь сердце, прочно зацепило его? Да, Алексея уже не заденешь наигранным пафосом, потому что он изведал пафос настоящий и настоящую горечь. И ему не объяснишь словами разницу между доносом и высшим порывом честности, потому что он не поверит ничьим словам, пока не убедится во всем сам. А то, что дружок его выразился предельно откровенно, это даже и неплохо. Железо ведь как закаляют? Раз — и в холодную воду.
Тук-тук, тук-тук-тук… Зуев стучит по столу. Тихо в аудитории. Как будто на лекции.
— А знаете, Алеша, — говорит Зуев, и лицо его светится довольством от внезапно пришедшего решения. — Вы знаете, что вам теперь нужно сделать? Вам нужно послать к чертовой матери своего Горина и ехать домой.
— Домой? Ни за что!
— Нет, нет. Вы послушайте меня. Я где-то читал, что в тактике сейчас новые приемы разрабатывают методом исторических аналогий. В истории всегда есть поучительные примеры, особенно для нас, военных. Был такой случай на фронте. Бой разгорелся злющий, наших было куда меньше, чем немцев. Они дрались, как звери, но им пришлось отступить. Отходили, уже не было сил драться. Даже не драться — оказывать сопротивление. И тут разведка донесла, что противник тоже не выдержал. Что было делать? Возвращаться? А если и немцы вернутся? Они и так были сильней, а еще могли подтянуть резервы. Но наш командир вернулся! Понимаете, вернулся. А немцы — нет. Их было больше, они были сильнее, нанесли нашим большой урон, но победил в этом бою он, наш командир. Потому, что занял прежние позиции.
Алексей нерешительно кивает. И еще раз, уже решительнее.
— А что же сказать Николаю?
— Ничего. Ничего не говорите. Просто подойдите к нему. Он сам все должен понять.
Алексей поднимает голову и смотрит на Зуева долго, задумчиво, лицо его, до этого страдальческое, светлеет, и даже румянец на щеках, кажется, выступает ярче. И — снова недоверчивая усмешка.
— Для «Пионерской зорьки» ваши побасенки. В жизни все не так.
— А вы попробуйте, — продолжает, будто ничего не заметил, Зуев. — И не торопитесь с принципиальными разговорами. Потом разберетесь. Братья же вы в конце концов.
— Вот то-то и оно — братья! Книжка есть такая, знаете? «Брат мой, враг мой».
— Не наша, Алеша, книжка, не наша.
— А они что, не люди?
— Люди, все люди, да не по одним законам живут. Я тебе про командира рассказывал. Он мог отступить, и никто бы его не упрекнул, потому что он сделал все, что мог, нечеловечески трудное сделал. Но он не отступил. И ты не отступай. — Зуев, видно, не замечает, что перешел на «ты», рука его ложится на плечо Алексея. — Не отступай, когда победа, по существу, за тобой… Ясно?
— Не знаю. Ничего я не знаю!
— А ты подумай, еще подумай. — И, не ожидая ответа, Зуев встает: — Ну пошли. У тебя, поди, дел много, да и мне пораскинуть мозгами надо, как перед своим начальством ответ держать. Ты мне тоже рапортом карьеру подпортил. Выходит, я в очерке многое неверно описал и читателей ввел в заблуждение.
— Вот видите…
— Вижу. Все вижу. Ты не поверишь, а мне сейчас даже по душе, что все так вышло. На черта бы мы нужны были, журналисты, если бы все в жизни укладывалось в триста шестьдесят строк газетного подвала.
— Ну да, по душе… — говорит Алексей, но в голосе его уже нет ноток прежней безысходности.
И Зуев замечает это, смеется:
— Ладно, молчи!
25
Было уже поздно. Николай Ребров знал это, но не смотрел на часы. Пусть остановятся все часы мира — на башнях, на перронах вокзалов, на столах, на стенах, в карманах, на руках у всех мужчин и женщин. И у него на руке пусть остановятся, и те, что светятся справа на приборном щитке машины, тоже пусть не щелкают заводной пружиной. Все одно…
Он уехал из дому и бесцельно исколесил пол-Москвы. Ехал то быстро, то медленно, стоял в безлюдных, с высокими тополями переулках, снова ехал, но ничего не переменилось, ничего не произошло. Все так же идут по тротуарам люди, и нет им никакого дела до серой «Победы». Мало ли машин стоит возле тротуаров! Вон Маяковский темнеет впереди, весь где-то там, в будущем. А тут какая-то «Победа», не очень новая, серая, как мышь. И таксистам нет никакого дела до нее — гонят взмыленные «волги» к вокзалам.
Ребров покосился на вылетевшее из-за угла такси. Дым сигареты нехотя тек в боковое окно, остатки его, просвеченные огнями улицы, медленно таяли. Бросил окурок, вытянул из пачки другую сигарету. Надавил на кнопку зажигалки и заметил, что рука дрожит. Усмехнулся: «Такого еще не бывало. Врачи бы заволновались!»
Зря, наверное, добивался выписки из госпиталя. Не нужно было бы ехать в академию, сидеть в парткоме, отвечать, как на следствии: «Да, все правильно. Так было, так».
А что бы переменилось, если бы остался в госпитале? Простая оттяжка. Рапорт-то все равно братец накатал… Впрочем, он ведь предупреждал. Послушаться бы… И что тогда? В парткоме задали бы все те же вопросы. Да, но только после собственного признания. Спрашивали бы раньше, и, может, вышло бы по-иному. А то: герой, спас государственное имущество! Выходит, один Веркин всех умом превзошел.
Всплывшая в памяти фамилия потянула новые воспоминания. Ребров мысленно перебирал записки Веркина, разговоры во время работы. Оказывается, они с Веркиным давно уже веревочкой связаны. Веркин из кожи лез, помогая строить измеритель, а потом как бы невзначай попросил денег. И не упускал возможности позлословить про Воронова, и следы пожара скрыл. Фу, как мерзко! Ребров поморщился. Он ведь так гордился, что ему никто не нужен, что он сам, все сам! А выходит… Веркин все время рядом был. И даже не как оруженосец, а вроде бы друг…
Ребров сердито завозился на сиденье, тяжело навалился на руль. «Да, — сказал про себя, усмехаясь, — есть у меня опора в жизни — Веркин. Если кому что надо, пусть через него действует. Он и записочку передаст, и растолкует, что и как надо понимать. Подчеркнет даже некоторые слова, чтобы, чего доброго, не запутаться…» И снова задвигался, тяжело, неспокойно.
Вспомнил, как из парткома пришел на кафедру. В преподавательской никого, но дверь в боковую комнату, к Дроздовскому, была открыта. Он заглянул. Дроздовский оторвался от бумаг, уставился на него сквозь очки. Потом молча поманил пальцем. Ребров подошел и тоже ничего не говорил. И Дроздовский по-прежнему молчал, тер платком окуляры. Наконец вымолвил: «Когда на работу?» Это рассердило, захотелось даже нагрубить: «У вас, товарищ полковник, только работа на уме, вам бы кнутик еще в руки, погонять!» Но сдержался, хоть и отвечал на вопросы в повышенном тоне. Теперь это понятно — зря. Один ведь только Дроздовский и спросил о том, о чем надо было спросить, только он думал не о прошлом, а о настоящем, вернее, о будущем, о его работе. Он один не ранил, а лечил душу грубоватым словом: «Давай поправляйся — и сразу на стенд. Надо дело кончать. Интересные тут задачки есть, новые». Прикидывался Дроздовский или впрямь знал, что будет дальше? Дадут теперь ему, штрафнику Реброву, работать в лаборатории или всыплют по первое число да и ушлют куда-нибудь с понижением?