— А вот Ленинский проспект.
Парень, видно, обрадовался, что хозяин машины заговорил, и, подавшись вперед, загудел над ухом Реброва:
— Ленинский! Это нам известно. Тут еще Черемушки есть, Юго-Запад.
— Черемушки левее, — сказал Ребров, — а это и есть Юго-Запад.
— Конечно, — сказал парень, — я и говорю: Юго-Запад.
— А вы сами-то откуда? — спросил, не оборачиваясь, Ребров.
— Теперь норильские. Туда и летим.
— А раньше?
— Рязанские, лапотники. — Парень громко рассмеялся. — Я когда службу кончал, все думал, как дальше жизнь развернуть. Я на корабле служил, на Северном флоте, ну и специальность приобрел — машинист-турбинист. Ехать домой, в деревню? Затоскую, думал, по большим машинам возле косилок. Отписал Лидке: как, мол, смотришь, чтобы от курей своих махнуть?..
— А в колхозе кому ж работать?
— Я про это тоже помнил. Проблема, ясно, государственная, хлебушка все хотят. Но и от себя куда денешься? А она отчаянная у меня, Лидка. Валяй, отвечает, записывайся. Ну и поехали. Северяне теперь, второй год.
Парень рассказывал громко. Всякий раз, когда он произносил имя жены, голос его восхищенно поднимался до самых высоких нот. Ребров, не отрывавший взгляда от текущей навстречу бетонки, от маячивших впереди красных огоньков, улыбался, слушая радостные возгласы: «Лидка!» Он слушал парня с интересом, как будто и ему могла выпасть доля зажить такой же немудреной, уверенной жизнью.
Но парень выговорился и умолк. Только при выезде из города опять грохнул над самым ухом:
— Ишь, стоит!
— Кто?
— Милиционер. Он ведь и остановить может.
— Зачем?
— Проверить. Скажет, что вы калымите. У меня свояк — шофер, он не раз попадался. Засудили.
— Вот видишь, — сказал Ребров, — цени, что повез.
— Я и ценю. А как же? Ценю.
Город остался позади. Фары выхватывали из темноты лесные опушки у дороги, редкие постройки с темными, уснувшими окнами. Вскоре замаячила впереди горбатая стрелка: «Аэропорт».
Ребров загнал машину на стоянку, вытащил из багажника тяжелый чемодан и, не обращая внимания на сопротивление парня, получившего в ношу только раздутую авоську, зашагал по каменным ступенькам.
Голос диктора эхом отдавался в тесноватом, заполненном людьми зале ожидания. Ребров хотел спросить у парня, какой у них рейс, но тот засуетился, стал вырывать чемодан:
— Вот, объявляют! Наш, на Норильск. Успели, дьявол их забери! Лидка! Где ты? Давай за мной!
Ребров все-таки не отдал свою ношу, пока не вышли на летное поле и не остановились у невысокой ограды. Только тут он опустил тяжелый чемодан на асфальт. Парень бухнул сверху авоську, сунул руку в боковой карман.
Его жена молча стояла рядом. Она смотрела вперед, туда, где в скрещенных лучах прожекторов серебристо блестели самолеты и яркими звездочками буравили теплую темноту огни на концах крыльев. Ребров еще раз удивился ее спокойному взгляду и тому, как бережно и горделиво прижимала она небольшой сверток, перетянутый яркой и нелепой здесь, среди гула моторов, розовой лентой.
— Так вот с ребенком и двинете в свой Норильск? — спросил у парня Ребров. — Там, поди, еще снег?
— А что особенного? Снег и снег. — Парень наконец выудил из кармана то, что искал, протянул Реброву: — Хватит?
Ребров несколько секунд смотрел на широкую ладонь парня, на которой невесомо лежала голубая бумажка, и, посмеиваясь, загнул его пальцы в кулак.
— Топай!
Парень зорко глянул на Реброва, понимающе рассмеялся и сунул деньги обратно в карман. Подхватил чемодан, авоську и кинулся следом за уходившими через раскрытую калитку людьми. И то, что он не поблагодарил, не попрощался, нисколько не рассердило Реброва. Он понимал — парень уже весь там, впереди, он без остатка захвачен лихорадкой отъезда, которая всегда безжалостно треплет таких, как он, людей, — не очень верящих аэрофлотовским дикторам и железнодорожным расписаниям.
И тут же Ребров почувствовал, что на него смотрят. Он повернул голову и встретился взглядом с женой парня. Она все так же бережно прижимала завернутого в одеяльце ребенка, но смотрела уже не вдаль, на самолет, а на него, Реброва. Смотрела впервые с тех пор, как он увидел ее на мостовой возле узкой развилки Садовой, рядом с летящими мимо такси. Это был взгляд благодарности. И улыбка — простая, означавшая, что подвиг его оценен по достоинству.
Он смутился и порывисто взмахнул рукой, прощаясь. Молодая женщина ответила еле заметным кивком и вышла на летное поле. Медленно и твердо шла она к самолетному трапу, где суетился, пробиваясь вперед, ее муж.
Самолет круто развернулся на бетонке. Турбины его вскрикнули, зазвенели. Но вот постепенно их гул спал, удалился, перешел в ровное урчание, и возле вокзала, у низкой серебряной ограды сразу стало тише и словно бы просторнее. Последние провожавшие, толпившиеся здесь, ушли. Только два носильщика стояли, переговариваясь. И Ребров стоял, привалившись к ограде, не зная, что ему теперь делать.
Когда замолк, растворился в темноте звук улетевшего самолета, он почувствовал, что тоска и злость наваливаются опять. И подумал, что хорошо бы и ему улететь сейчас куда-нибудь, исчезнуть, растаять в ночном небе. Хорошо бы… Но надо возвращаться в город, домой, к тетке, к брату, а потом идти в академию и решать служебные дела, разговаривать, отвечать на вопросы. А может… может, и сдавать лабораторию ее новому начальнику.
Мысль о том, что придется расстаться с лабораторией, казалась особенно нестерпимой. Бывало, школьником, когда он, выполняя домашнее задание, ошибался, то вырывал лист из тетради, снова писал, опять ошибался и вырывал следующий листок. В конце концов задачка получалась, но тетрадь становилась такой тощей, что ее было стыдно отдавать учительнице. Сейчас собственная жизнь — без академии, без лаборатории — представилась такой же тетрадкой с вырванными листами. И другой ее заменить нельзя.
Он полез в карман за сигаретами, но пачка оказалась пустой. Скомкал, бросил в сторону и зашагал в вокзал. Обрадовался, увидев на полках буфета знакомые красные пачки сигарет. Он курил их давно, но только сейчас его поразило написанное на картоне белой непрерывающейся линией: «Прима». Несколько раз повторил про себя. «Прима» — так всегда говорила Марта, когда ей было хорошо, удобно, покойно. «Прима» — это звучало сейчас насмешливо. И он снова повторил: «Прима, прима, прима». Марта, наверное, тоже сказала бы сейчас: «Прима». Она сказала бы, что все хорошо, потому что никогда не верила в безвыходные положения.
Он подошел к дивану и опустился на него, чувствуя, как приятно расслабляется тело. Думал о тетради с вырванными страницами — не о школьной, о настоящей. Думал, что, несмотря ни на что, старательно заполнял ее, и, жалко, нет на земле человека, который бы сейчас с добрым сердцем взялся ее прочитать. Быть может, только Марта, быть может, только она.
Он закрыл глаза ладонью и неожиданно увидел смеющееся лицо Марты, услышал ее голос. Слова были те же, что она написала ему в письме: «Ты не приедешь, ты не постучишься». Конечно, она права. Как же он вернется? Он ведь жил все время так, чтобы не оглядываться, не возвращаться, мчаться вперед. Даже на поиски отца не поехал, взвалил все на Алешку и потом времени не нашел, чтобы проведать могилу.
Лицо Марты пропало. На ее месте оказался отец, в летном шлеме, с поднятыми на лоб очками. Ничего не говорил, только смотрел спокойно, строго, не мигая, как Алешка тогда на кухне. Было страшно и неспокойно чувствовать на себе этот взгляд. Сердце заколотилось так сильно, будто хотело выпрыгнуть из груди. Всем напряжением воли, чувствуя, что проваливается в какую-то пропасть, он попытался вырваться, уйти от отцовских глаз. И тогда снова возникло лицо Марты. Но она уже не смеялась, тоже строго и пристально смотрела на него.
Слезы, горячие и обильные, обожгли ладонь. Он быстро опустил руку, тревожно посмотрел вперед, на диваны, тянувшиеся через весь зал, на расхаживающих взад в вперед людей. Все это виделось смутно, как через толстое стекло бокса на ракетном стенде. Но он знал, что это не стекло мешает смотреть, а слезы, которых не должно быть у тридцатишестилетнего мужчины.
Он вскочил поспешно, испуганно озираясь, боясь, что кто-нибудь заметил, что он плачет. Быстро зашагал к выходу, растворил тяжелую дверь. И удивился, что уже рассвело. Гула самолетных моторов не было слышно, все вокруг заполнял мерный шум утреннего дождя.
Поеживаясь, он дошел до машины, забрался в кабину. Было холодно. Он привалился к дверце, сунул руки в рукава и так застыл, глядя через стекло, покрытое дождевыми каплями.
Толпа пассажиров вышла на площадь. Прыгая через лужи, люди потянулись к автобусу. Ребров решил, что пора ехать и ему. Он быстро догнал автобус и подумал, что сидящие в нем, наверное, завидуют ему, думают, что он на целый час раньше их может вернуться в уютное тепло своей квартиры и растянуться в постели, чтобы захватить еще кусочек крепкого ночного сна. Он думал так до самого выезда на магистральное шоссе. И, словно желая рассеять чью-то зависть, на развилке повернул не налево, к городу, а направо.
Дождь перестал. Темная лента асфальта уходила вперед, словно в бесконечность. Высокие ели по сторонам шоссе недовольно покачивали верхушками, будто знали, чем кончаются такие вот пробеги по мокрому шоссе на скорости сто километров в час.
Глаза устали от блеска летевшей под колеса дороги, от того, что еловый лес быстро сменялся то осинником, то березняком, от глинистой желтизны обочин. Но вот шоссе пошло под уклон и впереди показалась какая-то точка. Что это, рассмотреть было трудно.
Стрелка спидометра радостно качнулась, отвоевав на шкале еще несколько делений. Точка приблизилась. Оказалось, велосипедист. Он неловко крутил педали, широко растопырив колени.
Расплылась, увеличилась в размерах и еще одна движущаяся черточка. Ребров разобрал: милицейский мотоцикл с коляской. И тут же подумал: есть ли в этом месте ограничение скорости? И еще: как быть, очень уж близко к середине шоссе держался велосипедист.